2. Лернейская гидра
Скажите, вы кому-нибудь завидуете? Я – да. Я завидую молоденьким девочкам, потому что они могут надеть на себя, не думая, джинсы и простенькую маечку, и быть прекрасными, а я – уже нет. То есть это не значит, что я не могу быть прекрасной – я еще как могу, просто мне для этого нужно прилагать гораздо больше усилий. И джинсы – не просто джинсы, и маечка должна где надо – скрывать, а где надо – подчеркивать, и думать обо всем этом надо – ого-го! И даже когда я все продумаю, и выйду на улицу, прекрасная вся из себя, а мне навстречу пробежит молоденькая девочка, я грустно вздохну ей вслед. Потому что, несмотря на все ухищрения, мне все равно уже никогда в жизни не будет двадцать пять. А ей будет. И мне ужасно завидно.
Единственное, что меня извиняет – потому что, как все знают, завидовать нехорошо, – так это то, что я страдаю легкой формой зависти. Я ограничиваюсь вздохами. Я не бегу за девочкой и не подставляю ей подножку. Я не дергаю ее за маечку. Я не шиплю ей вслед гадости, и даже если я не одна, а с подругой, не обсуждаю с ней девочкины джинсы. Только вздыхаю. Но это же ничего – можно?
Еще я завидую одной своей знакомой за то, что у нее спаниель не жрет все, что видит. Все остальные, включая моего, жрут – а ее нет. Мой особенно жрет. Он может сожрать кусок мяса размером с себя, и все равно будет просить еще, если сможет двигаться, конечно. А еще он научился открывать холодильник. Последствия – соответствующие. Тогда как у моей подруги точно такой же спаниель только вздыхает над полной миской, как голливудская дива на диете, и – не жрет ничего. Она тратит на собачий корм в два раза меньше меня. Не говоря уже о холодильнике. И это вызывает у меня острые пароксизмы зависти.
Но это, что называется, белая зависть. Я не хочу отравить подругу, и даже не хочу украсть ее спаниеля (если честно, мне своего хватает). В конце концов, я сама виновата – нечего было раскармливать прожорливую тварь с самого детства. Поэтому я опять же, вздыхаю с легкой улыбкой, обнаружив в очередной раз разлитую кастрюлю супа. Строго говоря, это я просто должна отдышаться после того, как вытаскивала упирающуюся скотину из-под дивана, била тапком и запирала в ванной – чтобы не мешал уборке в кухне.
Да, так возвращаясь к зависти. Потому что моя сегодняшняя колонка именно о ней – а вы что подумали? О спаниеле? Много чести!
Я искренне верю, что, несмотря на то, что мне приходится завидовать другим довольно часто (а кому не приходится?), эта зависть не разъедает душу и не портит жизнь. Ни мне, ни тем, кто у меня эту зависть вызывает. Я могу говорить вслух о своей зависти и могу над нею смеяться. Это очень правильно – смеяться над собственной завистью. И над другими пороками тоже. Но только над своими.
Потому что если к зависти относиться всерьез, холить ее и лелеять, она непременно вырастет до гигантских размеров, и вас же первого потом и съест изнутри. И что-нибудь сделать с ней, такой разросшейся, будет уже достаточно трудно. Большая, черная, раскормленная зависть практически не поддается уничтожению. У нее, как у лернейской гидры, отрастают все новые и новые головы, а те, что вам, казалось бы, удалось оторвать, валяются тут же и капают вам в кровь смертельным ядом. И не надо думать, что, раз это происходит у вас внутри, этого никто не замечает. Еще как!
Лучший способ борьбы с завистью (кроме смеха) – это ее признание. Да-да, вот так и сказать – себе, а можно и всем другим тоже: «Я страшно завидую Васе! Потому что у него то-то и то-то, такое прекрасное, а у меня нету. Я тоже хочу!» И это сразу – немедленно – переведет вашу зависть в разряд конструктивных, а конструктивность – это совсем другая категория ощущений, и из нее может много чего полезного получиться. Ну и, как минимум, ваше признание будет приятно Васе.
Кстати, из собственно гидры тоже потом извлекли пользу. Стрелы, смазанные оставшимся от нее ядом, не выдыхались с годами и поражали всех врагов без исключения.
Она, конечно, встретилась с князем еще раз. И даже еще не раз, потому что рассказ о замечательной прабабке получился долгим, и первая встреча плавно перетекла во вторую, потом текст надо было править, и это тоже потребовало личного контакта, потом возникла нужда в еще каком-то дополнительном уточнении... Встречались они всякий раз все в том же кафе, где князь действительно оказался постоянным и любимым посетителем, так что им для бесед был даже выделен отдельный столик в тихом закутке. Сам же он был неизменно любезен, и мил, и вообще «приятен во всех отношениях», – так Ирина, пытаясь ерничать сама с собой, описывала после мужу своего собеседника; но, ерничай она или нет, князь действительно был ей приятен и интересен. Впрочем, впечатление, казалось, было взаимным, так что неудивительно, что поводы для встреч находились все легче, а разговоры часто и естественно выплескивались за рамки оговоренной темы, охватывая самые разные направления. При этом Ирина каждый раз удивлялась, насколько легко и точно этот, в сущности, малознакомый мужчина понимает и улавливает самые тонкие оттенки ее мысли. Даже в случаях, когда князь по какому-либо поводу не соглашался с ней, и они спорили – такое бывало, хотя и нечасто, – он, тем не менее, слышал и воспринимал именно то, что говорила она, не передергивая и не разворачивая сказанное в свою пользу, чем, как правило, грешит в запале спора (да и не только в нем) большинство мужчин, для которых даже маленькая победа здесь и сейчас важнее всего того, что случится потом.
Но потом – это только потом, а пока было маленькое кафе, полумрак, разбиваемый только бликами свечки в маленьком стаканчике, стоящем перед ними на столе, да слабым лучом, пробивавшимся в их закуток из-за угла над барной стойкой, где, собственно, и лила свой свет эта лампа. Князь Илья, откинувшийся в кресле напротив нее, через стол, закинувший ногу на ногу и сложивший перед собой руки так, что они касались одна другую лишь кончиками пальцев, ее собственные руки, держащие маленькую коробочку диктофона перед ним на столе, тихое шуршание пленки и подмигивание красной лампочки. И голос, медленно раскрывающий, разматывающий перед ней эту историю, как клубок, виток за витком, так, что никогда не известно, чем откроется очередной поворот...
В самый первый раз, прежде чем вообще начать разговор, князь Илья заметно нервничал, крутился в кресле, словно пытаясь как-то спрятаться будто бы сам от себя, мял в руках салфетку, кашлял, начинал несколько раз... И Ирина, которой не привыкать было к тому, как ведут себя люди на интервью, и которая всегда умела успокоить «клиента» верным словом, сказанным в нужной тональности, никак не могла здесь уловить эту самую тональность, и сидела молча, не зная, что сказать, и не желая спугнуть собеседника какой-нибудь фразою невпопад.
– Прежде чем начать всю эту историю, я хочу сразу оговорить, – начал князь, – все, что я расскажу, основано скорее на моих собственных раскопках, домыслах и догадках, нежели на каком-то реально-историческом материале. Прабабка, хоть и любила меня, всегда была человеком крайне скрытным. Она и про вчерашний свой день напрямую рассказывать не любила, а уж чтоб прошлое вспоминать... Да и не располагало оно к воспоминаниям. Так что все это я восстанавливал сам – по каким-то обрывкам разговоров, по бумагам, фотографиям, что-то помнила мама, что-то – отец. Никаких дневников от Панаи, естественно, не осталось, да и писем было немного, так что семейные архивы тоже не способствовали. Но уж – что есть. Я, уже после наших встреч, все думал, задавал себе вопрос – а надо ли, чтобы это было написано, чтобы это прочли? Если она сама так всю жизнь это прятала? То есть – поймите меня правильно, Паная в жизни ни от кого не пряталась, не тот был характер, но распространяться о своей жизни она совершенно определенно не желала. А с другой стороны – она была потрясающая, абсолютно невозможная женщина. Из поколения тех, ушедших, смытых отсюда революцией, эмиграцией, пропавших и затерявшихся, погубленных и просто не переживших... Их и так мало, а если еще и потомки будут скрывать... В общем, я решил все-таки рассказать вам, что знаю, а там будет видно.
Сама Паная, которая совершенно не была суеверной, и что к богу, что к черту всегда на моей памяти относилась с весьма изрядной долею скепсиса, тем не менее испытывала некоторое загадочное почтение к цифрам, вернее даже, к их сочетаниям. Так, она родилась в 1888 году – три восьмерки. Да еще и дата была – одиннадцатое ноября. (Тут Илья вынул ручку с золотым пером и четким, чуть косоватым почерком написал на салфетке – 11.11.1888.) Красиво, правда? Я по ходу дела буду отмечать еще какие-то ее знаменательные даты и цифры, но сама она была свято убеждена, что все, происходившее с ней по ходу ее весьма и весьма непростой грядущей жизни было завязано уже здесь, среди этих единиц и восьмерок, палочек и кружков.
Она родилась в Москве, в семье совсем небогатого, обрусевшего бывше-польского дворянина, по фамилии Быстржинский, и была третьей, самой младшей, дочкой в семье, основным достоянием которой, кроме этих самых трех дочек, были знаменитый польский гонор и нерастраченная дворянская честь. Собственно, именно эти сокровища, похоже, и вынуждали Панаиных родителей жить не по средствам, а по положению, одевая девиц на последнее в кружева и вывозя «в свет». Да, кстати, ее ведь и звали тогда совсем не Паная...
– То есть? – не поняла Ирина. – А как же тогда?
– При крещении нарекли Еленой, – улыбнулся Илья. – Соответственно, в семье звали Леночкой. Паная – это она потом себе придумала, ну да я еще расскажу...
– Это уж непременно.
– Итак, продолжаю, – вывозили в свет, на балы, может быть, не самые большие московские балы, а те, где труба пониже, но все-таки шансы встретить приличную партию были ненулевыми. Так были пристроены старшие сестры, одна за кого-то из гвардии, кажется, другая за отставного полковника со своим поместьем... Там сложная история, и связи потом все пропали... В общем, Леночка, меньшая и самая красивая из сестер, имела, как говорится, успех и все надежды, и они вполне реализовались, когда ей сделал предложение некто Тумаков. Он был не из дворян, что, конечно, в глазах родителей было недостатком, но недостаток этот вполне искупался другим. Тумаков был промышленником, не просто, а золотопромышленником, миллионером, имел в Сибири свои прииски, шахты и бог знает что еще, на фоне чего не иметь голубых кровей было простительно. Ему было тридцать семь лет, и шестнадцатилетнюю Леночку он выбрал по рекомендации старшего брата, неженатого бобыля и, собственно, основного владельца... Там тоже все было непросто, в этой семье... Дело принадлежало отцу, а по его смерти досталось двум братьям, в равных долях. Но старший, который предполагался основным наследником, тяжело пострадал во время пожара, случившегося на прииске. Известно было, что детей у него быть не может, и он, как человек глубоко религиозный и не без странностей, решил передать бразды правления в руки брату – при условии, что тот женится и обзаведется семьей.
Так вот Леночку в невесты выбрал-то, собственно, этот брат. Какие-то знакомства, рекомендации. Говорили даже, что он сам, в свое время, еще до пожара, присматривался к ее старшей сестре... В общем, обычные сплетни, как, знаете, в этих старомосковских кружках...
– Не знаю, – улыбнулась Ирина. – Но готова предположить...
– В любом случае, это совершенно неважно для нашей истории. Разве что только фон... Вот вы представьте, как наша Леночка, шестнадцать лет, домашнее образование, институт – тут я, впрочем, не уверен – Паная как-то не любила распространяться о своем образовании, хотя образована была – когда я ее знал, естественнно, – князь улыбнулся, – как редко кто. Без скидки на то, что женщина, без дураков. Ну вот, и эта девочка вдруг становится «хозяйкой» в огромном доме, женой практически незнакомого ей человека вдвое старше нее. Сибирский город, купеческий этот дом с патриархальным укладом, шаг никуда не ступи... Да еще пресловутый брат, который тоже то ли хозяин, то ли главнее, муж смотрит ему в рот, да еще там, кажется, был кто-то из младших... Сестра, по-моему... Впрочем, тоже, наверное, старше нее – но она должна была распоряжаться, вести весь дом, управлять прислугой, ее называли «матушка». И ждали, ждали от нее того, ради чего, собственно, она и была в дом приведена – ждали наследника, продолжателя рода.
А самое интересное, – продолжал Илья, закуривая сигарету, с наслаждением втягивая и выпуская кольцами дым, – она справилась. Она за полгода со всем этим справилась, что мне лично кажется совершенно невозможным даже и для наших, гораздо более, согласитесь, либеральных времен. Но это Паная – то есть тогда даже еще Леночка – она всегда была способна на невозможное. Через полгода весь дом ходил у нее по струнке, прислуга не смела пикнуть, сестра называла ее «душенькой», и даже старший брат... Старшего брата она ухитрилась вытеснить из дела, точнее, с командных позиций. Строго говоря, он и собирался передать все мужу Панаи, но вы же понимаете. Даже наилучшие намерения всегда бывают так далеки от реальных поступков, а уж в том, что касается собственности... Но факт – Паная была тому причиною, или же что другое, в 1905 году муж ее практически единолично распоряжался и управлял приисковым хозяйством, а сама Паная родила прекрасного здорового мальчика. Но тут...
Собственно – я уже назвал вам дату – 1905 год. Не круглая, и красоты в ней мало, а если к тому же вспомнить, чем чревата она была в российской истории... В общем, на приисках начались беспорядки, и Леночка, опасаясь за судьбу младенца... Если честно, я лично считаю, что она просто устала жить в этой суровой глуши, а тут так удачно совпало... То, что было бы совершенно невозможно лично для нее, было сделано для наследника – и ее с ребенком отправили жить в Москву.
Насколько я понимаю, специально для нее был куплен дом, заведено хозяйство. Может быть, впрочем, что дом уже был... Собственно, я знаю этот дом, он стоит до сих пор, особняк на Ордынке, но естественно, – Илья понимающе улыбнулся, и Ирина автоматически кивнула в ответ, – естественно, ни о какой реституции речи не идет, да и не в том дело...
– Но вы мне покажете? Я бы могла сфотографировать, для статьи...
– Как вам будет угодно. Мы потом обсудим. Как я понимаю, у нас будет много таких деталей. Так вот, Елена, оказавшись предоставлена сама себе – дела, как вы понимаете, держали ее мужа при приисках неотлучно, – завела в доме порядок, совершенно отличный от сибирского домостроя. Она держала открытый дом, у нее были еженедельные приемы, она восстановила все свои и родительские еще светские знакомства, начала ездить на балы и скоро стала известна по всей Москве, как одна из наиболее светских и интересных дам. Конечно, наличие мужа-миллионщика, вернее, не столько собственно мужа, сколько его миллионов, а главное, того факта, что Паная тратила, не жалея, немало способствовало росту ее популярности, но тут уж ничего не поделать, пиар всегда был недешев.
И на каком-то из этих московских балов... Тут я, наверное, должен пояснить... Москва в то время не была, как вы понимаете, столицей, здесь все было как бы тише, проще, не так парадно, или, как теперь говорится, пафосно... Люди жили, веселились, старались, конечно, не отставать от столичных порядков, но все же ни сословные, ни светские границы не были так уж резки. Кроме того, были и маскарады, куда вообще мог ходить, кто хотел... В общем, на каком-то из балов или маскарадов Паная и встретилась с князем Р*. – кстати, она именно тогда поменяла себе имя. Вот так, взяла, и стала называться, то есть в буквальном смысле называть себя, представляясь, – Панаей. Откуда она это придумала, из какого романа или исторического источника, имело ли это отношение к небезызвестной Авдотье Панаевой или же просто было взято с потолка, теперь не узнает никто. Да и тогда, я думаю, она не очень-то вдавалась в объяснения – не тот был характер.
Навряд ли смена имени была непосредственно связана с этим знакомством, скорее все это просто совпало во времени, но безусловно то, что, поменяв себе имя, Елена-Паная так же резко поменяла и собственную судьбу. Князь Р*. был одним из многочисленных кузенов императора, то есть принадлежал к августейшей фамилии, и одного этого было, в принципе, по тогдашним меркам достаточно, чтобы находиться на вершине социальной пирамиды, а вместе с этим и на виду, но князь еще и сам по себе был личностью достаточно незаурядной, бретер, гуляка и сорвиголова, вокруг него вечно происходили какие-то полуистории-полускандалы, и он, как шлейфом, был окутан этакой аурой чего-то запретного, почти неприличного, но при этом, как оно часто бывает, чертовски романтически-привлекательного. При дворе эти истории вслух осуждали, но шепотом, в кулуарах, передавали из уст в уста с некоторой легкой завидинкой.
На этом фоне его роман с молоденькой женой какого-то сибирского купчишки, даже пусть и богатого, мог бы казаться мелкой неразличимой соринкой в хвосте кометы, но случилась очередная совершенно невероятная вещь – князь полюбил Панаю всерьез. То есть настолько всерьез, что об этом романе стали говорить в свете, и говорить чем дальше, тем взволнованнее. Волна покатилась, и, возможно, в недалеком времени она докатилась бы и до сибирского городка, где в неведении наводил порядки на приисках законный муж, и тогда...
Никакого тогда не случилось. Законный муж некстати (или кстати – зависит, как вы понимаете, от точки зрения) подхватил лихорадку, неудачно попарившись в бане, врачи не сумели помочь, и несчастный в две недели сгорел от воспаления легких, так и не узнав ничего о постигшем его несчастьи. Казалось бы – вот оно, избавление волей провидения, никто не виноват, влюбленные могли соединиться... Сохранилась фотография Панаи, идущей за гробом мужа. Я всегда удивлялся – всегда, даже в самые юные свои годы – шел 1909-й (опять – обратите внимание на сочетание цифр), то есть ей был всего двадцать один год, но она безусловно была уже, о чем свидетельствуют ее действия и поступки, умнейшей женщиной и прекрасной актрисой – я имею в виду игру не на сцене, но в жизни, которая на самом деле является главнейшей из сцен... Так вот, несмотря на все это, лицо Панаи на этой надгробной фотографии – светлое, спокойное, почти счастливое. Она не улыбается, конечно, но в глазах светится такой покой... То есть, несмотря на всю очевидность ситуации, даже она не смогла как следует притвориться. А ведь, наверное, были еще и сплетни, и разговоры.
В общем, брат покойного мужа Панаи, до которого, очевидно, все-таки докатились отголоски той самой волны московских пересудов, поставил ей условие – либо она остается и живет, как полагается вдовице, тихо и мирно в своем доме в сибирском городке, либо... Либо всякое содержание ее, исходящее из семьи, будет немедленно прекращено. Что сделала бы в такой ситуации иная женщина? Более робкая, очевидно, оплакала бы свою злую долю, сказав, что рыдает по безвременно почившему супругу – и осталась. Другая, похрабрее – отряхнула бы прах с своих ног и вернулась на милость сановного любовника... Паная же избрала третий путь. Она, ничего не ответив на ультиматум, взяла ребенка, спешно покинула Сибирь, а, добравшись благополучно до Москвы, немедленно наняла самого дорогого адвоката – и подала на деверя в суд. У нее, безусловно, были к тому основания – ее сын по всем законам считался прямым наследником хотя бы отцовской части всего имущества, а если вдаваться в сложные детали давешнего передавания прав из рук в руки, то мог претендовать и на все. Ну и она, Паная, считалсь бы при нем опекуншей до совершеннолетия. Повторяю, с формальной точки зрения прецедент, что называется, имел место. Но то, как это было воспринято в обществе, да еще с учетом личных моментов... В общем, скандал получился огромный. Даже сестры Панаи – родители тогда уже умерли – отказались в результате общаться с ней, чего, кстати, Паная не простила им никогда. Собственно, именно тогда прекратились все родственные связи по этой ветви. Суд продолжался два года, пока, наконец, в самом начале 1911 года (и снова – цифры) зловещий брат не дрогнул и не отписал Панае два миллиона золотом в качестве отступного. После чего она с деньгами, сыном и верно остающимся при ней все это время князем Р*. покинула родину и немедленно уехала в Париж.
Как видите, 1911 год стал для нее достаточно удачным, вот она, магия цифр в действии. В Париже Паная не промотала немедленно свалившееся богатство, но напротив, поступила, как грамотный коммерсант – купила дом, – тут князь заговорщически, как ей показалось, улыбнулся Ирине. – И этот дом как раз до сих пор принадлежит семье, при случае можно будет сфотографировать даже изнутри, – и основала свое дело, вернее, купила часть паев местной автомобильной компании. Паная всегда сочувствовала прогрессу. Кроме того, как я понимаю, – продолжал он, – именно тогда же она убедила князя Р*. узаконить их отношения. Впрочем, я не уверен, кто из них кого убеждал, и нужны ли были здесь убеждения, потому что князь был влюблен в Панаю, как мальчишка. Но брак этот, даже при всей убежденности сторон, оставался морганатическим, и все подробности этого дела по понятным причинам держалось в строгом секрете, поэтому никаких точных сведений нет, но, – и тут князь, вынув из кармана жесткую карточку, обернутую прозрачной бумагой, протянул ее Ирине, – на этом дагерротипе они, как обмолвилась как-то Паная, уже женаты, хотя и недавно, а сделан он в самом начале 1912 года.
Ирина осторожно развернула бумагу. На карточке цвета сепии стояли в парадной позе дама и кавалер. Он – солидный, представительный мужчина с военной выправкой, не замаскированной даже свободным мягким костюмом. Усы, шляпа, под ними – классическое дворянское лицо. Что именно входило в это определение, Ирина, пожалуй, затруднилась бы сформулировать немедленно, но, тем не менее, это было именно так. Впрочем, не спутник интересовал ее в данный момент, но собственно Паная... Ирина жадно вглядывалась в черты своей героини. Стройная фигурка, узкое платье в талию, игриво отставленный кружевной зонтик в руке, другая рука мягким, но вполне собственническим жестом лежит на локте кавалера, высокая прическа, выбившиеся из нее легкие завитки вокруг лица. Само лицо... Наверное, его нельзя было бы назвать лицом классической красавицы, хотя черты его были достаточно правильными и четкими, но в нем читалась такая сила жизни, такая цепкость и властность, таким сильным было выражение глаз... Даже наивные кудряшки и зонтик, даже расслабленность позы и сама призма времени, сквозь которую все фотографии прошлого века кажутся немного наивными и смешными, не могли сгладить выражения этих глаз. «Мое», – говорили они. «Мне так надо, – говорили они. – Сама все знаю». Ирина вспомнила портрет на выставке. Похоже, возраст и время нисколько не смягчили Панаину самоубежденность. Она сказала об этом Илье.
– Ну что вы, – усмехнулся он. – Какое там смягчили... Впрочем, времена, знаете ли, не располагали... Это здесь еще, – он кивнул на фотографию, – она счастлива и спокойна, насколько было возможно. Потом началось такое... Да вы же и сами знаете – все мягкие были съедены, да и те, что потверже, пошли туда же. Выжили те, кем время подавилось, кто сумел застрять у него костью в горле...
– Но она же уже уехала в Париж, – выдохнула Ирина.
– В одиннадцатом году, – поправил ее Илья. – Да. Но в четырнадцатом они вернулись в Россию. Началась война, и князь не мог себе позволить находиться вне родины. Паная, по ее словам, не хотела возвращаться, предчувствуя дурное, но князь был непреклонен, и она, оставив сына, по счастью, даже не в Париже, а в Лондоне, где он учился в частной школе-пансионе, вернулась с ним. Ее тогда приняли при дворе, обласкали – патриотический жест князя воспринят был с благодарностью, да и времени после скандала прошло достаточно много. Императрица сделала ее своей фрейлиной. Панае был высочайше пожалован титул княгини Палей – именно тогда, наконец, полностью сложилось ее имя – Паная Палей, которое она носила потом неизменно всю жизнь. В 1916 году она родила князю во всех отношениях наконец законную дочь – казалось, все предчувствия ее были ложны, и родина повернулась к ней приветственным лицом...
А потом, как вы знаете, наступил семнадцатый год. Никакого порядка в цифрах, а уж про жизнь... Князя арестовали – и только ли его одного? Имущество пошло прахом, дворцы, дома. Нечего было есть. Но среди всей этой безнадежности, голода и разрухи Паная знала – не все потеряно. Ее капитал оставался во Франции, и, хоть оттуда не доходило, понятно, никаких вестей, она была уверена, стоит только попасть туда – и жизнь будет возвращена. Я думаю, она могла бы, при желании, как-нибудь убежать – шла война, границы, вернее, линии фронтов, были... Ну, не то чтобы открыты, конечно, но... проницаемы. Было трудно, но не невозможно, были известны случаи, и уж Паная – могла бы, конечно. Но она не хотела возвращаться, спасаться – одна, оставив того, кого любила, в большевистских застенках. Да, пожалуй, и не в желаниях было дело – Паная не могла так поступить. И она – снова с ног на голову, опять вопреки рассудку и опыту – и все равно – сделала невозможное. Она получила для князя освобождение из тюрьмы и разрешение на выезд.
Как именно она это сделала, осталось тайной. Вернее, в тайне остались все подробности, потому что Паная никогда в жизни об этом не говорила, а никаких других очевидцев не осталось в живых. Но кое-что мне все-таки удалось угадать, связать какие-то концы с концами...
Паная пошла на прием к кому-то из больших чекистов. Я не могу назвать имя, хотя имею несколько на примете. Но – не буду, слишком велик риск ошибки, и мне не хочется бросать ни на кого тень. Я понимаю, что это смешно – бояться бросить тень на того, кто залит по шею кровью, но тем не менее. Паная добилась личного приема – или поймала его где-то в неофициальной обстановке. С собой у нее был ридикюль – бархатная такая сумочка, висящая на локте, – в который она сложила все свои бриллианты, а уж в бриллиантах-то Паная разбиралась, можете мне поверить...
– Но их же конфисковали? – не выдержала Ирина.
– С чего вы взяли?
– Ну как же... Все конфисковывали... Вы сами сказали – дома, имущество...
– Имущество, да. Недвижимое. Его, естественно, было не спрятать. Но, поверьте мне, – князь улыбнулся, – конфисковать у Панаи бриллианты, в которых, и она не могла тогда этого не понимать, заключалась ее надежда на выживание... Это утопия. Я боюсь, у молодой советской власти не было тогда ни сил, ни опыта для такого подвига. Ну подумайте, кто мог прийти к ней с конфискацией? Матросики? Солдатики из бывших крепостных? Это смешно. И – факт остается фактом – бриллианты, может быть, и не все, но по крайней мере достаточное их количество – лежали в бархатном ридикюле, с которым красавица княгиня Палей пришла на встречу с всесильным московским чекистом. Что было на этой встрече, как повернулся их разговор – как я уже сказал, осталось тайной, покрытой семью печатями, но результат был тот, что через два дня князь был отпущен из тюрьмы, списанный – сактированный – как неизлечимо больной чахоткой. Он и в самом деле был болен, так что против истины в этом месте никто не грешил, но сколько таких же больных, даже не виновных в том, что они были членами царской фамилии, было расстреляно в том недоброй памяти восемнадцатом году...
Прижимая к груди охранную грамоту, подписанную всесильным чекистом – он отдал ей эти бумаги все в том же коричневом бархатном ридикюле, и в этом же ридикюле она и хранила их потом всю жизнь в глубине сейфа, по-видимому, не имея все-таки силы их сжечь, или не желая уничтожать бумаги, доставшиеся ей так дорого, – Паная, с двухлетней дочерью и тяжелобольным мужем добралась в вагонной теплушке из Москвы в Питер, а там, пересев, потрясая все той же грамотой, в другой поезд, еще ходивший, по воле случая и на Панаино счастье, до финской границы. В пограничном пункте, после всех осмотров, обысков, проверки документов – им разрешили выехать. Выехать? Ни лошадей, ни какого-либо иного транспорта для удобства выезжающих предусмотрено не было. Нужно было идти пешком, пусть не много, но несколько километров – через границу и до ближайшего финского населенного пункта... Спасение казалось близким, но тут образовалась новая трудность. Паная поняла, что не только двухлетний младенец, но и измученный князь физически не в состоянии будут преодолеть этот последний барьер. И тогда она, проявив очередные чудеса героизма, нашла – купила, украла? – где-то в окрестностях тачку, и так, на тачке, толкая ее перед собой, сжав зубы от напряжения и злости, оскальзываясь на заледеневшем снегу, вывезла своего мужа и дочь из советской России. В этот раз навсегда. Кончался 1918 год. Ей было тридцать.
Они добрались до Парижа, где их действительно дожидались и дом, так разумно купленный ею в счастливые годы, и деньги, удачно вложенные в растущее и прибыльное дело. Сын благополучно учился в Англии – жизнь постепенно покатилась в прежнее русло. Конечно, забыть произошедшее было невозможно, да оно и не давало себя забыть. Князь так и не оправился после советской тюрьмы, и, проболев два года, умер от чахотки. Паная, оставшись тридцатидвухлетней красавицей-вдовой со значительным капиталом, никогда больше не выходила замуж, хотя возможностей, как вы понимаете, было не счесть.
Она активно занялась делами, и капитал ее возрос и утроился. Она не забывала и о светской жизни, появляясь везде, где стоило появляться, и будучи принятой во всех домах, где надо было быть принятой. Тогда же она начала потихоньку меценатствовать – и положила начало своей прекрасной коллекции, часть которой вы имели удовольствие видеть, – князь склонил голову.
– Нельзя сказать, что Вторая мировая война застала ее врасплох. По-моему, после этого бегства из России, по льду, с тележкой – ее ничто уже не могло застать врасплох. По крайней мере, она еще с самого начала тридцатых годов начала переводить активы капитала в Англию и часть – в США, так что в деловом плане война принесла ей скорее доход, чем разорение. Она тогда уже занималась нефтью, этой кровью войны, и я не поручусь, но мне кажется, что какие-то дела она вела даже с большевиками. Но это не имеет прямого отношения к нашей истории, так что не будем и углубляться. Поскольку сын ее так и продолжал жить в Англии, никуда не выезжая, и, соответственно, какая-то база в плане недвижимости и прочего там была, перенести туда центр управления делами оказалось несложным. Но сама она упорно оставалась в Париже, где провела всю оккупацию, активно сотрудничая, как выяснилось потом, с французским Сопротивлением. На приемах, которые она продолжала устраивать всю войну и на которые приглашались также и оккупационные власти, она, как заправская Мата Хари, добывала от них ценнейшие военные сведения. Во всяком случае, настолько ценные, что генерал Де Голль лично наградил ее после войны орденом Почетного легиона – за заслуги перед Францией. Она никогда его не носила.
После войны ей было, как вы понимаете, уже около шестидесяти. Она продолжала вести дела, но не так активно, она расширяла свои коллекции, но в целом этот ее отрезок жизни прошел, если можно так выразиться, без крупных потрясений и потерь. Во всяком случае, в том, что касается так называемой внешней стороны жизни, то есть той, которая определяется нашими отношениями с внешним миром. Внешний мир с Панаей вполне примирился.
Но оставалась собственная семья. Тут я пожалуй, уже отойду в сторону от нашей с вами темы, и, думаю, эту часть моего рассказа так или иначе не стоит включать в статью, но мне отчего-то хочется вам ее рассказать. Давайте договоримся – пусть она пойдет так, без диктофона, хорошо?
Естественно, Ирина согласилась. Князь, кажется, собирался рассказать что-то о себе, и ей, во-первых, так хотелось это услышать, что она могла бы пообещать вообще что угодно, и, во-вторых, она в любом случае не собиралась посвящать в свои открытия весь мир, во всяком случае, ту его часть, которая являлась читательской аудиторией женского журнала «Глянец». Или, ах да, простите, «Былого и дум». Так что вместо ответа она просто щелкнула клавишей диктофона, вынула кассету и все вместе – и кассету, и сам диктофон – кинула в сумку, красноречиво выразив тем самым свое согласие. Илья улыбнулся ей через стол, грустно и ласково, и продолжил.
– Паная, как я уже, кажется, говорил, после смерти князя Р*. замуж больше не выходила. Безусловно, какие-то мужчины в ее жизни присутствовали, но ни один из них не занимал настолько значительного места, чтобы о нем остались какие-то воспоминания. Так что ее семья – это, собственно, были дети. Мальчик и девочка. Сын, которого она увезла из России в вагоне-люкс во время первого своего отъезда, детство которого прошло в достатке и неге и которого Паная по достижении им восьми лет отдала в одну из лучших английских частных школ того времени, где он провел те злосчастные годы, стоившие Панае вы уже знаете чего. Она много раз повторяла, даже при мне, как она счастлива, что догадалась тогда не брать мальчика с собой в Россию. И верно, это действительно было к лучшему, потому что ребенок мог с легкостью просто не выжить, но тем не менее годы, проведенные им в полном отрыве от семьи, в условиях строгого до жесткости английского интерната с его традициями, неизбежно наложили на его личность определенный отпечаток... Михаил, Майкл, – так звали мальчика – никогда не был как-то специально близок Панае, да, собственно, никогда больше и не жил с ней под одной крышей. Он получил прекрасное образование, закончил отделение славистики в Кембридже, после чего, слегка изменив направление, занялся изучением истории, затем – политики и кончил тем, что стал одним из ведущих специалистов по советологии – модной науки, только зародившейся тогда в недрах «буржуазного мира». Естественно, никакой симпатии к изучаемому предмету в сердцах ученых, его изучавших, изначально не предполагалось, и в этом смысле Майкл с Панаей имели точку пересечения взглядов. Она даже, насколько я помню, помогала ему в работе над диссертацией, снабжая историческими примерами, но это было несколько позже. Он, единственный в роду, изменил в произношении фамилию, которой Паная всегда так гордилась, из Палея стал Палленом, и отказался от «князя», что, в свою очередь, не могло не вызывать у нее некоторого раздражения. Хотя он всегда апеллировал тем, что вообще не имеет отношения ни к фамилии, ни к титулу, в чем формально был прав. И то и другое было пожаловано Панае сильно после Мишиного рождения, и перешло к нему согласно не столько закону, сколько ее, Панаиной, воле. Которая, конечно, хоть и стоила иных законов, но тем не менее.
Майкл жил и работал, вернее, работал и жил, все там же в Кембридже, редко покидая привычную обстановку. В конце тридцатых годов он тихо и незаметно женился, как это принято в научных кругах, на дочери своего профессора, известного же историка, и в 1938 году у них родился сын Николай. В угоду Панае, принципиально не желающей отказываться от своих русских корней, имя было выбрано полилингвальным, то есть осмысленным и произносимым практически на всех европейских языках.
Дочь же Панаи... Кстати, ее звали Елена – Паная дала ей это имя, возможно, чтобы как-то загладить свой столь неожиданный и резкий отказ от него в свое время... Впрочем, я не знаю. Довольно глупо заглаживать что-то, да что угодно – перед именем, а глупость, равно как и сентиментальность, Панае были несвойственны. Может быть, это было просто фамильное имя... Хотя к фамилии, то есть семье, она тоже, как мы знаем, склонности не питала. В общем, она назвала дочь Еленой. Младенчество малышки пришлось на самые жуткие годы жизни ее матери, и это, соответственно, не способствовало зарождению в той нежных чувств. В обстановке не то что приближенной к боевой, а боевой непосредственно, до чувств как-то не очень доходит. Если хочешь выжить, естественно. Паная хотела. И выжила, и спасла свою семью, в том числе и маленькую Елену, явив на самом деле, как мы понимаем из нашего далека, подвиг любви. Но маленькому ребенку было не понять этого в далеком восемнадцатом. Ему, то есть ей. Было холодно, было голодно, страшно, и, наверное, очень одиноко. Мать, хоть и была рядом (естественно, Панае приходилось практически везде носить ребенка с собой, кроме, пожалуй, той самой судьбоносной встречи, во время которой она заплатила за свободу фамильными ценностями, так как оставить дочку было негде и не с кем), была не с ней, озабоченная проблемами гораздо более насущными. Жива, по возможности сыта, в тепле – и больше о ней думать пока не надо – примерно так работал рациональный мозг Панаи в отношении дочки.
Даже по возвращении во Францию, когда ни непосредственная гибель, ни нужда уже не угрожали в явном виде Панае и ее семье, она не нашла в себе сил – или не посчитала нужным их тратить, имея на руках тяжело больного мужа и требующее непрерывного внимания дело, – на участие в жизни дочери. Да, девочке были наняты хорошие гувернантки, а после учителя, но все это, как выяснилось, не могло заменить материнского воспитания. А может быть, тут не помогло бы и оно. Девочка, чье детство было в буквальном смысле опалено революцией, имела такой же пламенный характер, как и ее мать, только пламя это было, пожалуй, другого цвета.
Елена, едва достигнув совершеннолетия, или, строго говоря, даже несколько раньше, вырвалась из-под домашней опеки и стала вести жизнь не столько светскую, сколько бурную. Она коротко остригла волосы, что по тем временам считалось практически вызовом чопорному обществу, она гоняла по Парижу на материнском авто, что тоже не было типичным для девушки из хорошей семьи, она дружила с актрисами (а больше – с актерами), художниками, поэтами и прочей богемой. Будучи обеспеченной, и даже, грубо говоря, богатой – а Паная, несмотря ни на что, и, очевидно, все же испытывая какой-то застарелый материнский комплекс вины за недостаточное внимание к дочери, не ограничивала Елену в деньгах, так что та легко совмещала богемно-небрежный образ жизни с платьями от Шанель и Диора, которые, хотя и делали тогда только свои первые шаги к пантеону мировой моды, но стоили все равно уже отнюдь не дешево. Даже эпатаж, вернее, эпатаж тем более дешевым бывает редко, и это уж точно был не Леночкин случай. Такой эпатаж удивительно органично сочетался также с обедами в «Максиме» и «Ритце» и прочими, не всегда духовными радостями жизни. Говорят – я слышал это среди знакомых, ведь с тех времен в Париже осталось все-таки гораздо больше очевидцев, чем в России революционных лет, – что Елена пробовала себя на сцене, но неудачно, а также участвовала в каких-то показах мод. В общем, девушка, как это назвали бы теперь, горела в тусовке, не желая ни образумиться, ни остепениться, и в результате...
Результатов, впрочем, было последовательно несколько. Одним из них стало рождение в конце 1938 года младенца, девочки, отец которой в силу вышеперечисленных причин предпочел остаться неизвестным. Другим же результатом стала гибель Елены в автокатастрофе на горном серпантине французских Альп, куда она отправилась на машине по каким-то своим загадочным нуждам в самом начале года тридцать девятого. Надо сказать, что рождение дочери не только не успокоило ее, но, кажется, только подхлестнуло. Темп этой и без того бурной жизни еще ускорился, и она закрутилась в уже настолько тугую спираль, что, казалось, самый тот факт, что машина, не удержав поворота на бешеной скорости, слетела с дороги в пропасть, был лишь предусмотренным следующим витком.
Паная оба несчастья перенесла стоически. То есть, конечно, в свете последующих событий рождение девочки, пусть даже и незаконной, наверное, нельзя было считать таким уж несчастьем, и, может быть, даже наоборот, но все-таки не надо забывать, что в светских кругах того времени это даже с учетом всех обстоятельств и склонностью к передовым воззрениям считалось скорее позором, чем доблестью.
Новорожденную внучку, переданную Еленой на ее попечение с того дня, как сама Елена, оправившись от родов, смогла встать на ноги и выпорхнуть из дома снова куда-то в свою сложную жизнь, Паная крестила Елизаветой, вверила заботам спешно нанятой бонны с наилучшими возможными рекомендациями, открыла на ее имя накопительный фонд и посвятила какое-то время размышлениям на тему дальнейшей судьбы несчастного ребенка. Скорая гибель дочери, с одной стороны, усугубила эти раздумья, но с другой, парадоксальным образом, несколько их облегчила. Во-первых, история трагической гибели матери неизъяснимым образом как бы смывала пятно незаконнорожденности с будущности маленькой Лизы, вычеркивая само существование беспутного связующего звена между малюткой и безукоризненной репутацией ее бабушки, которая теперь изменяла свой статус таковой, становясь законной опекуншей и единственной близкой родственницей.
Хотя – родственницей как раз и не единственной! Потому что был же еще Майкл в Лондоне, Майкл, приходящийся малютке родным дядей и, что немаловажно, уже имеющий собственного сына сопоставимого возраста. Где один ребенок, там и двое, решила Паная – и, ничтоже сумняшеся, отправила внучку на попечение сына, или его жены, или их няни. Справедливости ради, над Европой, и Парижем в частности, к тому моменту уже вовсю сгущались тучи Второй мировой, и подобная эвакуация ребенка в места более безопасные была более чем оправданной, так что тут можно было ссылаться на Панаино загадочное чутье, правота которого и подтвердилась блистательно совсем немногое время спустя.
Но, было ли это чутье или просто желание решить проблему наипростейшим способом, то есть переложением ее на чьи-то чужие плечи, так или иначе исполнение Панаиной воли привело к тому, что юные Ник и Лиззи, носившие тогда хоть и разные, но очень близко звучащие фамилии (а Лиза, как вы, наверное, уже догадались, была Палей, потому что никаких других вариантов не было даже представлено), оказались соединенными в одном доме. В одной детской и одной песочнице, чтобы быть точным. Потом, там ведь еще была война... Она, естественно, повлияла... То есть я не хочу сказать, что дети как-то от нее пострадали, но, знаете... В суровых условиях труднее так уж соблюдать все формальности, и детская дружба, возможно, окрепла сильнее, чем это было бы ей позволено в другой ситуации. Конечно, дети росли и не все время проводили вместе, их отправляли соответственно в правильные, – тут князь слегка запнулся, подыскивая нужное слово, – boarding schools, я не подберу, как это будет правильно по-русски. Не интернаты же?
– Неважно, я поняла, – нетерпеливо отозвалась Ирина.
– Ну да. Но все равно – они дружили, они приезжали домой и с нетерпением ждали встречи, огорчаясь, если каникулы в их школах не совпадали, они вместе ездили навещать бабушку в Париж... Собственно, именно вернувшись из такой поездки, где они отмечали восемнадцатилетие Лизы, они и заявили родителям, что собираются пожениться.
Строго говоря, в Англии браки между кузенами, то есть двоюродными братьями и сестрами, не являются запрещенными, то есть с формальной точки зрения здесь не было ничего невозможного, но в семье... А тем более в этой семье... Поднялся страшный скандал. Паная обвиняла во всем сына с женой, не сумевших оправдать ее доверие, те, в ответ, возражали, что незачем было с самого начала присылать к ним девочку, зная нрав ее матери, и что в ответ на их гостеприимство... В общем, пока все бурлило, юная Лиза, обладавшая своей версией женского характера нашей семьи, сочла за лучшее просто сбежать из дому, предоставив родственникам разбираться между собой. И юный Ник, естественно, просто последовал за ней.
Они прожили год в небольшой колонии хиппи где-то под Манчестером. Там же их и поженил какой-то священник-расстрига, о чем Лиза среди прочего написала Панае в открытке с желтыми одуванчиками к ее дню рождения. После этого сообщения страсти несколько поулеглись, и беглецам было позволено вернуться в лоно. Строго говоря, их с самого начала никто оттуда не гнал, побег был, как я уже сказал, абсолютно инициативой молодого поколения, но старшим надо было в этой ситуации сохранить лицо...
Они вернулись. Естественно, родители, не слишком-то доверяя легитимности брачной церемонии в исполнении сомнительного попа, потребовали нового освящения их союза, каковое и было осуществлено. Свадьба была настолько тихой, насколько это было возможно, никто, кроме членов семьи, не присутствовал. Паная не почтила церемонию своим присутствием. Она упорно не желала признавать безобразный, хоть и свершившийся, факт, наотрез отказываясь общаться с обоими виновниками и угрожая лишением финансовой помощи. Но Лиза, которая зависела от этой помощи в гораздо большей степени и являлась поэтому наиболее уязвимой, после свадьбы перешла на содержание мужа, обретя тем самым иной источник дохода, а семья Майкла всегда была достаточно независима в материальном плане...
Ник продолжил учебу – он постигал тайны финансового мира в Гарварде, собираясь по окончании принять на себя, с Панаиной подачи, бразды правления семейным делом. То есть таков был изначальный план – Ник начал учиться еще до начала скандальной истории. Теперь же рассчитывать на какое-то место в семейной кампании было бы по меньшей мере наивно, но это не смущало молодоженов, а только укрепляло боевой дух, и Ник остервенело грыз гранит наук. Лиза, по зрелом размышлении, насколько это вообще было свойственно ее возвышенной натуре, обратилась к изучению архитектуры и вообще искусств в известном лондонском колледже. Кто платил за это – так и осталось загадкой, по крайней мере, Паная никогда не признавалась, каким обратным адресом были помечены регулярно поступавшие на счет колледжа платежи.
Самым печальным – и, судя по всему, приносившим Панае наибольшее огорчение, результатом этой безумной свадьбы было то, что она вела в никуда. Брак, считающийся по английским законам достаточно легитимным, не мог все же считаться таковым по законам генетики. Все таки Ник и Лиза находились в достаточно близком родстве, чтобы... В общем, они решили, что заводить детей им не нужно, и четко придерживались этого решения... Ближайшие три года. Потому что в конце шестидесятого года – вы заметили, какое красивое, круглое число? – на свет появился их сын, горластый панаин правнук и ваш покорный слуга...
– Так это ваши родители? – Ахнула Ирина. – Я, дура, до последней минуты не догадывалась...
– Ну, так уж вышло, – улыбнулся князь.
– Так вы, получается, на самом деле наследственный князь?
– Строго говоря, даже дважды – если учитывать кросс-бридинг.
– Ну да. А фамилия? Вы же – Палей, не Паллен, я правильно поняла.
– Тут, я хочу вам сказать, не было никаких иных шансов. Паная с самого начала страшно не одобряла, что он посмел изменить ее драгоценную фамилию, но не могла ничего поделать. И отец, действительно, провел юность именно Палленом. Но потом, после свадьбы – а Лиза была Палей, он, в смысле мой отец, тоже как-то постепенно претерпел обратное изменение... Я думаю, как раз ему, не успевшему, в отличие от его отца, как следует пострадать от Панаи с ее идеями, всегда втайне льстила принадлежность к княжескому роду. А уж обо мне, как вы понимаете, речь даже не начиналась... Кстати, ведь именно мое рождение... Тут уже даже Паная не смогла удержаться, и, когда было медицински и всячески засвидетельствовано и подтверждено, что я родился без хвоста и прочих уродств, она снизошла, простила, приняла под крыло и так далее. Собственно, я в очень большой степени вырос у нее в доме. Прабабка по старой привычке как-то не очень доверяла моим родителям в плане моего воспитания, да и английские закрытые школы, похоже, ее разочаровали. В общем, я учился уже в парижском лицее Людовика Великого, потом в Эколь Нормаль... Занимался делами конторы – не всерьез, естественно, это по моему юному тогда возрасту было бы невозможно, но она учила меня, объясняла устройство дела, чтобы я с самых младых ногтей...
– Да, кстати, Илья, простите, что перебиваю, но я уже давно хочу спросить – а как вы оказались здесь, в Москве?
– Ну, это уже достижение последних лет, – рассмеялся Илья. – до смерти Панаи, а она умерла в 1977 году – и снова, как видите, цифры встали в ряд, но на этот раз это не принесло ей ничего хорошего... Хотя, как знать – ей было восемьдесят девять, и умерла она легко, во сне... Впрочем, это сейчас не важно. Так вот, Паная, естественно, не могла даже слышать ни о каких поездках в Россию никого из членов семьи, и мой дед, будучи советологом, даже от этого слегка страдал, не имея возможности рассмотреть, как говорится, воочию... Да, но уже ни отец, ни я, собственно, сюда и не рвались. Но в девяностые годы... Естественно, перестройка, демократия и прочие преобразования, они как-то будоражили, вызывали необходимый восторг, но все-таки достаточно вчуже. А тут, уже в девяностых, после все путчей, вдруг начались разговоры о реституции... Восстановление традиций, дворянские основы... И моя мать, которая всегда была романтической натурой, вдруг загорелась. Московский особняк, петербургский дом князя Р*., и дело было, поймите правильно, не столько в собственности, сколько... Она называла это: «Припасть к основам», ну, в ход шли и отеческие гробы, и родные пепелища... И уже не было панаиной железной руки, способной это остановить в зародыше. И не отпускать же было ее одну. В общем, в девяносто пятом году мы с матушкой впервые ступили на землю пращуров.
Она, движимая благородными порывами, хотела, помимо реституций, на которые, впрочем, никто, включая ее самое, всерьез все-таки не рассчитывал, открыть на родине что-то вроде пансиона, или благотворительного приюта, для бедных детей. Заодно это должно было быть еще чем-то вроде института благородных девиц, где им прививали бы изящные манеры и навыки поведения в светском обществе. Как все это должно выглядеть в реальности, я думаю, она на самом деле представляла себе довольно слабо, а уж как претворить это на зыбкой российской деловой почве, не понимала совсем. Естествено, это и не пошло никуда дальше, чем торжественная презентация под эгидой московского мэра... Ни о какой более серьезной деятельности уже не было и речи – ведь невозможно же заниматься ничем таким, приезжая на месяц-два, а надольше Элизабет и никогда не хватало. А потом еще этот кризис, – Илья досадливо махнул рукой. – В общем, сами понимаете...
Но за это все время мы, и особенно я, как-то успели прижиться тут. Купили квартиру, вот ту, на Тверской. Конечно, не особняк, но очень симпатично. Вступили в дворянское собрание. Матушка была очень горда... Да. Она до сих пор с удовольствием приезжает раза два в год. А я... Мне почему-то здесь нравится. Бизнес идет без меня... Я, видите ли, оказался лентяем, и теперь, после сорока, уже не нахожу никакой радости во всей этой суете деловой жизни... Деньги у меня есть. Дело налажено так, что я могу появляться на совете директоров дважды в год, и этого будет достаточно... Я, если честно, в этом месте и не перетруждаюсь, – Илья снова улыбнулся, на этот раз слегка виновато. – Собираю картины, выставку вот организовал... Ну и так, помаленьку... Конечно, я езжу. И в Париж, и в Лондон, но жить мне, пожалуй, все же почему-то нравится здесь. Смешным образом, мне почему-то кажется – Панае бы тоже понравилось. Я даже думал – не перевезти ли ее сюда? Впрочем, это даже как шутка, пожалуй, дурного тона. Прошу прощения.
– Не надо, – Ирина серьезно поглядела на своего собеседника. – Ни прощения не надо, ни, тем более, Панаю трогать. Она свой покой заслужила. Замечательная история. Спасибо вам. Я, право, даже не знаю, что мне с ней делать. Знаете, как золотоискатель, который нашел огромный самородок, и не понимает, как лучше распорядиться свалившимся богатством... Конечно, про Панаюя напишу... Но, вообще-то, это же не статья, это... Ну, как минимум, книга. Роман, биография, я не знаю. Мне кажется, вы должны это написать.
– Я? – искренне поразился Илья.
– Ну конечно! Именно вы. Вы так замечательно рассказываете, я просто как наяву все увидела. И про нее, и про вашу семью – это же страшно интересно. И потом – это все настоящее, не то, что девяносто девять процентов «современной литературы».
– Может быть, вы и правы, конечно, – раздумчиво покачал Илья головой, – но написать... Я как-то не уверен. Я на самом деле до сих пор не уверен, надо ли делать то, что мы с вами затеяли, будет ли это правильным... Впрочем, я уже говорил.
– Да. В любом случае, я пока напишу, и покажу вам. Вы посмотрите готовое, и тогда уже будете решать.
– Но так нечестно. Я имею в виду, по отношению к вам. Вы будете работать, а я потом скажу, что все это зря?
– Вовсе нет. Об этом даже не беспокойтесь. Мне было так интересно, что я в любом случае уже не в проигрыше. Ну и вообще, – тут Ирина смутилась, почувствовав, что, пожалуй, ненароком сказала слишком много.
– Ну что же, – князь медленно протянул руку через стол, мягко поднял ее руку Ирины, и так же, через стол, поднес ее к губам. – Очень вам признателен. Мне с самого начала крайне приятно с вами общаться.
Ирина же, в свою очередь, успела настолько привыкнуть к этому мягкому, неторопливому, интеллигентному общению, что, когда в конце очередной встречи Илья предложил ей сходить в ближайшие дни на нашумевшую оперную премьеру в Большой театр: «Знаете, мне давно хотелось это послушать, и я подумал – может быть, Вы составите мне компанию», она моментально согласилась, даже не заметив, что общение из «сугубо делового», каким, пусть и с натяжкой, его можно было считать до сих пор, незаметно перешло в какую-то иную категорию или плоскость. Не говоря уже о том, что нигде в ее душе даже не шевельнулось давнишнее подозрительное опасение.
И, в общем, правильно, что не зашевельнулось. Квартира стояла неограбленной, сашкин бизнес процветал, а поход в театр прошел на высшем уровне. Так что, когда спустя небольшое время Илья позвонил ей и неуверенно, слегка запинаясь, сказал:
– Видите ли... Тут у меня, собственно... В общем, я не уверен, что это будет удобно, и Вы, Ирина, если так, сразу мне скажите, но я, если честно, почему-то на Вас рассчитываю...
У Ирины опять же не возникло никаких недобрых предчувствий, а наоборот, немедленно появилось горячее желание помочь.
– Да конечно, Илья, не беспокойтесь. В чем дело-то?
– Дело в том, что я... У меня... В общем, меня пригласили на прием во Французское посольство, это ежегодное действие у них там, торжественно до предела, фрак и такое прочее, приглашение на двоих, и я... В прошлом году я ходил с мамой, собственно, это больше ее дела, я никогда не любил, но сейчас ее нет, и я подумал... В общем, это имеет некоторое отношение к Панае, то есть отдаленное, конечно, но все же, может быть, Вам будет интересно... Ирина, не могли бы Вы выручить меня и стать моей дамой? Если вам неудобно...
– Да нет, почему же... – Ирина едва не рассмеялась. Столько оговорок, она могла бы уж невесть что подумать, а тут прием... Да она с радостью, у нее в жизни не много было таких светских развлечений. – Илья, конечно, я с удовольствием вас сопровожу... сопровождю... Или как вам будет угодно. Мне очень интересно.
– Спасибо вам огромное. Но только, знаете, я должен сразу предупредить – там будет достаточно скучно. Это общество, видите ли – французы, они страшно манерные и чопорные, ни шагу вбок от этикета... Я сам каждый раз умираю с тоски, но – ноблесс, как говорится, оближ. И еще – туда обязательно нужно вечернее платье, ну такое, знаете – совсем в пол. Я в этом ничего не понимаю, рассчитываю только на Ваш вкус. Естественно, все расходы, – заторопился Илья, но Ирина его перебила.
– Вы будете смеяться, у меня есть такое платье. Так что не надо никаких расходов. Осталось еще с американских времен, длинное, с декольте, я как раз все время мучилась, что висит без дела... Вот если только я еще в него влезу...
– У меня нет никаких сомнений, – галантный князь был верен себе.
– Мне бы Вашу уверенность. Платью-то уже лет семь, если не больше. Но – будем надеяться, да. Сейчас вот пойду примерю. А в остальном – я с удовольствием, Илья, спасибо за приглашение.
Платье оказалось как раз. Ну, или почти как раз – те места, где оно все-таки оказалось тесновато и слегка морщило на груди и спине, Ирина удачно прикрыла шалью. Шаль, конечно, была, может быть, чуть более сильно заношенной, чем того требовала торжественность обстоятельств (в отличие от платья, шаль Ирина любила и носила часто) и, может быть, могла бы чуть лучше подходить к платью по цвету (шаль была бежевой в разного тона коричневых пейслястых огурцах, а платье темно-темно-синим), но в целом сочетание было, на Иринин взгляд, достаточно приличным. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы не покупать для одноразового мероприятия ни платья, ни шали, а ограничиться только туфлями и сумочкой. Потому что ни то, ни другое, в отличие от вечернего платья, никогда не может быть лишним, – размышляла Ирина, разыскивая нужную пару туфель в сильно предновогодней – стояло начало декабря – сутолоке московских магазинов. От лишней шали Ирина, впрочем, тоже бы, наверное, не отказалась, но покупать абы какую не хотелось, а выбор правильной шали – дело долгое и ответственное. К тому же отнюдь недешевое. И вообще – решила она после первого же оценочного визита в соответствующий отдел одного из центральных бутиков – это, пожалуй, лучше отложить до очередной поездки с Сашкой в Америку, там и выбор больше, и цены как-то более щадящи. Князь хоть и говорил что-то про оплату «представительских» расходов, но это уж последнее дело будет, брать с князя деньги на такое дело, потому что...
Собственно, в этом месте ход ее мыслей плавно изменился, и вместо концентрации на выборе нужных туфель – хотя она честно продолжала аккуратно вставлять ногу в предлагаемые ей продавцом варианты и сосредоточенно топать каблуком – потек в ставшем почти привычным за последние дни направлении князя. Точнее, не столько собственно князя, сколько его, князя же, к ней отношения.
– Конечно, я ему нравлюсь, потому что стал бы он иначе... – Нет, эти мне не подходят, нужно на полномера меньше, и я просила темно-синие, а не черные, – Стал бы он иначе приглашать меня на все эти приемы. Так уж прям ему пойти не с кем, и в театр тоже. Да и я... То есть мне, он, конечно, очень симпатичен, потому что почему бы и нет, но ничего такого... – Да, эти я, пожалуй, возьму. Дайте, пожалуйста, вторую примерить. – Ничего такого тут нет и быть не может, потому что я... Потому что мы с Сашкой... В общем, ничего такого мне не нужно, и вообще противно... Да так ли уж противно? – честно спросила она сама себя, одновременно говоря вслух продавщице, чтобы выписывала туфли и направляясь к кассе.
– Да нет, пожалуй, так чтоб совсем противно, такого, наверное, нету, – продолжала она рассуждать в ожидании, пока кассовый аппарат разбирался с ее кредиткой. – С другой стороны, чего я рыпаюсь, он же, то есть князь, а не Сашка, мне ничего и не предлагает... Стоп-стоп-стоп, – Ирина взяла пакет с коробкой и задумчиво направилась к выходу. – Он же за мной ухаживает, это-то ясно... И я ему нравлюсь, да. Но вот такого, чтоб противно... Никаких намеков, никаких поползновений... Да он вообще до меня не дотрагивается... Хотя, пожалуй, мог бы... Я бы, может, и не брыкалась бы особо... Но мне, среди прочего, нравится это тоже, – решила она, уже садясь в свою машину. – Да. Потому что благородный человек, и во мне видит прежде всего человека, а не то, чтобы только за жопу хватать. Потому что это духовное общение, – хмыкнула она, заводя мотор и подмигивая себе в зеркало заднего вида. – Но эту сову, мы, пожалуй, в ближайшее время слегка разъясним.
Когда князь Илья поднялся за ней в квартиру – на прием они должны были ехать вместе, потому что только машина князя могла быть пропущена на территорию посольства, а он, как подобает джентльмену, наотрез отказался от идеи встречаться где-то в городе, да Ирина не слишком уж и настаивала, не желая прыгать по мокрому снегу, пересаживаясь из машины в машину, в платье до полу и шелковых туфлях на шпильке (идею ограбления князем ее квартиры она давно не только отвергла, но даже успела поделиться ей с самим князем – при случае, в порядке юмора и смеха, а также с тайным намерением разговорить последнего на тему его истинных намерений. Князь, впрочем, смеялся как-то не очень, но и на провокацию не поддался, изящно уведя разговор в сторону). В общем, адрес был выдан и время назначено, и секунда в секунду Ирина при полном параде, то есть в платье, шали и на каблуках открывала князю дверь так и неограбленной им квартиры.
Князь вошел, одарил, как и полагается, Ирину заслуженным комплиментом по поводу ее наряда, выслушал не менее заслуженный ее ответный панегирик – князь был в настоящем фраке, и фрак этот шел ему совершенно чертовски неприлично, что Ирина, собственно, ему и сказала. После чего, как фокусник, извлек откуда-то – у фраков, насколько Ирине было известно, карманы не предусмотрены, а вошел князь с пустыми руками, но тем не менее, в руках у него внезапно возникла из ниоткуда яркая оранжевая коробка, перевязанная коричневой ленточкой, которую он протянул Ирине со словами:
– Я внезапно тут осознал, что прием Рождественский, и, поскольку я и так вам ужасно обязан, и был формальный повод... В общем, это Вам – со всею моей признательностью... Не откажитесь принять...
Князь был настолько выспренне-вежлив, и одновременно так искренен, что всю тираду можно было бы, при желании, принять за определенный издевательский стеб, но Ирина, во-первых, успела за время знакомства попривыкнуть к этой его манере, а во-вторых, отлично знала, что именно может лежать в оранжевой коробке... Потому что только в такие и именно в такие коробки упаковывает свою продукцию небезызвестная фирма Гермес, а человек, который дарит тебе что-то от Гермеса, навряд ли имеет в виду поиздеваться над тобой... Сашка, по крайней мере, никогда не издевался, покупая ей там шарф по поводу какой-нибудь важной даты. В общем, промямлив какую-то приличествующую случаю благодарность, она торопливо, но бережно развязала шелковый бантик, подняла оранжевую крышку и только ахнула, глядя на роскошную кашемировую шаль – как раз такую, о которой могла бы мечтать сама, и к тому же в темно-синих тонах, то есть идеально подходящую к ее сегодняшнему наряду.
– Господи, Илья! Но это же... Вы сошли с ума... Это безумно дорого!
– Ирина, – голос князя прозвучал непривычно твердо. – При всем моем уважении, я не буду говорить с Вами о деньгах – ни теперь, ни после.
– Да, конечно... Спасибо огромное, но мне если честно, все равно неловко...
– И совершенно напрасно. Я Вам уже говорил, то одолжение, которое мне делаете Вы, поверьте, стоит гораздо большего. Кроме того, для меня это удовольствие само по себе... Вам ведь нравится?
– Очень! Просто ужасно! И к платью так подходит, потрясающе. Я бы сама лучше не выбрала! Как Вы догадались, я же не говорила, какого цвета платье?
– Я и не думал о платье, когда выбирал. Я думал, что пойдет Вам. А то, что она подошла к платью, только значит, что в этом месте наши представления совпадают.
– Все равно потрясающе. Я очень, очень Вам благодарна. Так мы идем?
Машина у Ильи неожиданно оказалась спортивная, совершенно не подходящая к его облику, маленькая и гладкая, как таракан. И сидеть, вернее, почти лежать в ней было достаточно неудобно, потому что коленки задирались куда-то едва ли не к потолку. Да еще к тому же князь оказался совершенно жутким водителем. То есть, вернее, водил он, наверное, как раз хорошо, даже, может быть, слишком хорошо – но ехать с ним было страшно. Он мчался с дикой скоростью, постоянно лавировал между рядами, втискиваясь даже в самую маленькую щель, бесконечно кого-то подрезал... Сашку за таую езду Ирина убила бы на месте. Она и при меньших нарушениях со стороны мужа вцеплялась в кресло и умоляла перестать. Но делать же замечания князю Ирина как-то стеснялась. В общем, одной радостью стало лишь то, что, при подобном режиме езды они действительно добрались до места в рекордно короткое время.
Прием, как и предостерегал Ирину князь, и в самом деле был достаточно скучным и невыразительным. Единственным развлечением за вечер для Ирины, познания которой во французском языке не далеко уходили за пределы фразы: «Месье, же нэ манж па сис жур», слабо подходящей к случаю, стало внимательное изучение туалетов приглашенных дам. К ее удовлеворению, ее собственный смотрелся на их фоне ничуть не хуже. Еще она наблюдала за князем, с которым первый раз была на людях, а не тет-а-тет, и ее приятно, хотя и не сильно – от князя можно было ожидать и не такого – удивила его востребованность в этом аристократическом и, по его собственным словам, достаточно постороннем обществе, а также та легкость, с которой он эту востребованность встречал. Она бы сама, например, даже при всех своих журналистских навыках, давно бы не выдержала и смылась куда-нибудь в буфет. Ну или, на худой конец, в дамскую уборную. Князь же, который был буквально нарасхват в этом, судя по всему, не таком уж все-таки постороннем ему обществе, не проявлял ни малейших признаков ни усталости, ни раздражения. Он искренне улыбался направо и налево, приветствуя многочисленных знакомых, и непрерывно говорил на великолепнейшем французском, в чем, впрочем, не было ничего удивительного. При этом, отдать ему должное, он не забывал про Ирину, не уходил от нее далеко, переводил ей по возможности отрывки светских диалогов и с удовольствием представлял ее каждому встречному: «Ирина Волгина, известной российский журналист». Все это было приятно, хотя в больших количествах несколько утомительно. Самым же ярким впечатлением от вечера – Ирина долго потом прокручивала его перед мысленным взором так и этак, ища и находя какие-то новые, дополнительные оттенки – было следующее. Когда они подымались об руку с князем по высокой лестнице, ведущей в собственно зал приема, и их силуэты вдруг выросли перед ними в зеркальной стене на площадке пролета, первой ирининой мыслью было, конечно: «Эта шаль абсолютно прекрасна и мне чертовски идет», но уже второй: «Мы с князем очень красиво смотримся вместе».