После небольшого разговора все, разумеется, выяснилось, и мой друг-музыкант хохотал больше всех.
Оказалось, «молодая, но уже талантливая» скрипачка в этот вечер действительно играла очень плохо, хотя и старалась изо всех сил. Дело было в том, что низкий потолок землянки не давал двигаться смычку до конца вверх. Артистка приноравливалась и так и сяк. То играла в несколько наклонном положении, то незаметно приседала, то...
— Почему же вы не сказали об этом? — удивился полковник.
— Перед концертом я предупредила интенданта, который устраивал помост из ящиков, что мне нельзя будет играть на такой высокой сцене. Но он посмотрел на меня презрительно и ответил: «Тут люди воюют, а вы играть не можете? Здесь, гражданка, фронт, а не Большой зал консерватории!»
А когда мы провожали скрипачку, то нам даже не удалось пожать ей руку — возле нее вертелся интендант и, вспоминая свой только что окончившийся разговор с полковником, каждосекундно хватал ее за руки, тряс их и извинялся, извинялся, льстиво и испуганно заглядывая артистке в глаза.
...Вот какой случай вспомнил я, увидев афишу Большого зала консерватории, где должен был состояться концерт знаменитой скрипачки.
РАДОСТНЫЕ САНКИ
Однажды в Костроме я увидел у ребятишек такие радостные санки, каких ни разу не видел в жизни.
Это были не санки, а мечта. Именно такими — серебристыми, почти невесомыми, чем-то напоминающими по изяществу линий лебедя — представляет салазки-самокаты каждый, кто любит романтическую пору русской зимы.
Любо-дорого смотреть было, как счастливые обладатели чудесных салазок слетали с широкой крутизны, как катились по равнине. Вот уж все другие санки остались позади, остановились, а эти, словно инеем серебренные, катятся все дальше и дальше...
Таких салазок мелькало на горе несколько. Я обрадовался, решив, что их выпускает какое-нибудь местное предприятие. Но в результате беседы с ребятишками выяснил, что салазки эти дарит им дедушка Глыбыч.
— Он санник известный, — солидно, по-взрослому молвил краснолицый карапуз. — Как пойду в первый класс, так мне дедушка тоже такие санишки сработает.
Я пришел к санному мастеру в закатные часы. Солнце красное, словно обмороженное, кумачовым светом заливало комнату старика, превращенную в мастерскую.
Среди груд свежеструганых дощечек желто-седая борода дедушки Глыбыча выглядела охапкой стружек. Массивный, как глыба (поэтому, вероятно, и переделали костромичи Глебыча в Глыбыча), он сидел на маленькой низенькой табуретке, и, казалось, стоит ему встать на ноги — голова воткнется в потолок. Лицо деда представляло собой на первый взгляд беспорядочное нагромождение бугров, холмов, рвов, впадин, кустарников — будто его создали с помощью взрыва. Из ушей, словно струйки пара, вились седые пряди. Когда дед узнал причину моего прихода, то он улыбнулся, все бугры и рвы пришли в движение, стали на свои места: передо мною появилось мудрое жизнерадостное лицо с обаятельной улыбкой.
— Если услышишь разговоры про то, что наша семья салазочники потомственные — чепуховина это. Отец мой рабочий был. Мать тоже на фабрике сохла. Салазками, уважаемый, я на старости лет балуюсь оттого, что меня самого на чуночках-санках самодельных в детстве возили на фабрику да с фабрики обратно домой. Маленький был, малолетка, а уже рабочий класс. Утром еще спишь, еще с вечера кусок хлеба во рту, а тебя на чуночки усаживают. Возили меня родители на фабрику, чтоб, значит, поспал лишку да не отстал по дороге... Так вот всей семьей и выходили на работу. Темень, только топот ног да скрип полозьев — рабочих своих родители везут. А обратно отец с матерью сами едва ноги волочат да салазки за собой тащат — двенадцать часов для дитё все одно — что год: ноги, как стружки, штопором завиваются... Только для этой надобности салазки и держали в доме. Нас этими салазками-чуночками пугали, как домовым, как бабой-ягой. Провинишься случаем, отец вздохнет: «А ну, садись на чунки!» Дескать, на фабрику поедешь. Тут уж плачем изойдешь, до крови лоб прошибешь — прощения вымаливаешь. Потому, казалось, нет ничего на свете страшнее фабрики да салазок, которые тебя туда везут... Вот, уважаемый, и решил я, когда еще в парнях ходил, такие санки изобрести, чтобы не горе, а радость в них жила. Не знаю, конечно, куда бы я попал в жизни, но началась революция. Тогда было не до радостных санок — я сани для партизан работал. А теперь вот мечта моя сбылась — ушел я на пенсию, столярничаю помаленьку. Заказал себе: сто салазочных полозков изготовлю. На полста санок, значит. Хватит пока. Если же понравятся, пусть их артели производят дальше. А я новую линию буду придумывать — еще радостнее...
Вернулся я в гостиницу за полночь и принялся записывать по памяти рассказ Глыбыча о старом житье-бытье.
Утро зимой темное, как ночь. Легкие снежинки, словно мошкара зимняя, вокруг фонарей хороводы водят. Открыл форточку, чтобы дым табачный вынесло, слышу — по улице полозья скрипят. Прямо по мостовой шагают рабочие на заводы и фабрики. И на санках своих детишек везут. В детсады, в ясли, а кого и в школу, если по пути. Ребята смеются, ухитряются на ходу в снежки переброситься. А вот и санки работы Глыбыча мелькнули серебром в свете фонарей.
— Пусть ребятня наша салазки так игрушкой и считает, — сказал мне на прощание Глыбыч. — Им про печальные чуночки знать не нужно. Пусть думают, что санки извечно вещь радостная...
ПОЖИЛОЙ ЮНОША
В тихом яблочном городе Горбатове, что стоит на высоком правом берегу Оки, я стал очевидцем примечательной картины.
От автобусной станции вдоль улицы быстро шагали двое — молодой человек лет двадцати в костюме спортивного покроя, в шляпе из морской травы и сторож местной автобазы, коренастый дядя лет пятидесяти.
Сторож частенько подрабатывал возле автобусной станции — носил вещи приезжим. Так было и на этот раз: он сгибался в три погибели под грузом целой грозди разнокалиберных чемоданов.
Молодой человек томно поводил очами вокруг себя и старался не отставать от бодро шагающего носильщика.
Время от времени приезжий капризно покрикивал:
— Не бегите так, милейший. Я за вами не поспеваю! Вы, извините меня, просто какой-то пятижильный!
Сторож с трудом поворачивал голову назад, чтобы краем глаза увидеть хозяина чемоданов, и удивленно усмехался.
Потом поводил плечами, дабы чемоданы улеглись на спине плотнее, и начинал шагать еще быстрее.
Наконец юноша не выдержал и остановился в тени дуба — перевести дух.
Сторож, не снимая поклажи, вернулся назад и спросил:
— У вас, часом, не сердечная болезнь? Или, может, с легкими не лады?
— С чего вы взяли? — удивился молодой человек, отирая пот со лба носовым платком фантастической расцветки. — Я классически здоров.
— Ну, раз такое дело, — сторож скинул наземь все чемоданы, — торсами их и тащите... Вы помоложе будете, вам и вещи в руки.
И он решительно направился к автобусной станции.
— Провинция! — процедил презрительно юноша.
Эта сценка напомнила мне любопытное зрелище, которое я наблюдал на одном большом столичном стадионе.
Зал, где занималась специальная группа пожилого возраста — от сорока пяти лет и выше, — был оснащен всеми новейшими изобретениями для выработки здоровья. На снарядах и различных приспособлениях можно было сфабриковать любой бицепс, наладить работу брюшного пресса или согнать любое количество жира-паразита.
Руководство стадиона очень гордилось тем, что у них охвачены спортом и пожилые люди: обычно спортобщества обращают внимание только на молодежь, думая лишь о рекордах и забывая об основном — пропаганде спорта.
Пожилые спортсмены с завидной легкостью совершали подскоки на месте, прыжки через «коня» и даже упражнения на перекладине. Только одному из них явно не везло. То он срывался со шведской стенки и шлепался на мат. То он не успевал вовремя уклониться от висящей на ремне тренировочной боксерской груши, и она сбивала его с ног. То он, резко наклонившись, не мог разогнуться без посторонней помощи.
— Новичок, — извиняющимся тоном пояснил сопровождавший нас инструктор. — Вторую неделю всего у нас. Взяли по специальному решению.
И только тут я заметил, что «новичку» не больше двадцати пяти лет. Это был молодой человек, почти юноша.
— Врачи прописали ему занятия спортом, но по физическому развитию ни в одну группу своих сверстников он не подошел: не оказалось специальной группы стиляг. Единственно, что ему более или менее подошло, — это группа пожилых. Но, видно, у парня организм железный — я бы от его образа существования, от ничегонеделанья да иждивенческой жизни умер бы. От скуки. Или — от стыда.
...Вот этого-то пожилого юношу я и вспомнил, когда сидел на автобусной станции тихого яблочного городка Горбатова.
САМОЕ КРАСНОРЕЧИВОЕ
На берегу водохранилища идет торжественный митинг, посвященный пуску новой турбины. Перед деревянной трибуной — тысячи людей. Один за другим выступают ораторы, и репродукторы доносят их слова до самых дальних рядов.
Участники митинга ведут себя не то чтобы шумно, но и не тихо. То кто-нибудь обратится к соседу, не расслышав фразы с трибуны, другой кашлянет, третий выскажет свое мнение, десятый вскрикнет — наступили на ногу. Среди тысяч людей каждый миг происходит множество таких случаев. Понятно, что абсолютной тишины нет.
Корреспондент радио, который записывает этот исторический митинг на магнитофонную пленку, чтобы транслировать его вечером в «Последних известиях», во время каждой речи болезненно морщится и хватается за голову:
— Опять шумы! Грязный фон! Не получается качественной записи!
— Давайте определим, кто самый лучший, самый красноречивый оратор, — говорит звукооператор. — По тому, как будут его слушать.
Сначала первое место удерживает начальник строительства. Его выслушивают очень внимательно и провожают громкими аплодисментами. Затем выступает приезжий гость из столицы — еще больше внимания, еще больше аплодисментов.