Сантиметр за сантиметром Габриэль продвигается вперед. «Где, черт подери, Дэвид?»
– Пока обо всем не узнала моя мать. Знаешь, матери всегда догадываются. Всегда. Представь себе, твоя мать узнала бы, что ее муженек раз в месяц спускается в подвал, напяливает маску и с парой других важных шишек трахает молоденьких девиц, пока ты наблюдаешь за этим. Похоже на низкопробный фильм, да? В сущности, так и было. И как ты думаешь, что бы сделала твоя мамочка?
У Габриэля перехватывает горло, он не может ответить.
Валериус презрительно усмехается.
– Ну конечно! Как бы поступила в этой ситуации любая мать? Наверное, начала бы вопить: «Ах ты, извращенец! – Прямо надсаживалась. – Мальчишке всего четырнадцать!» Как будто это вообще имело какое-то значение! А что она сделала бы потом? Бросила своего муженька, съехала из дома и забрала сына с собой. Как думаешь, что он чувствовал бы при этом? Вот скажи мне, Габриэль, что бы ты чувствовал?
– Облегчение, – шепотом отвечает Габриэль.
– Облегчение? Ты четыре года стоял перед открытой дверью и заглядывал внутрь, у тебя сердце готово было лопнуть. Ты пробовал кокаин, но это дерьмо ни в какое сравнение не идет с теми ощущениями, которые тебе нужны. Ничто с этим не сравнится! Во рту у тебя пересыхает, член стоит так, что в штаны не помещается. И ты уже тысячу раз представлял, что это ты стоишь в крипте, а не твой придурок отец. И ты заявляешь, что в такой ситуации чувствовал бы облегчение?
Габриэль не отвечает. Он смотрит на Валериуса, пытаясь следить за его глазами и незаметно продвигаться вперед, сантиметр за сантиметром.
– Знаешь, что всегда говорил мой отец? – шепчет Валериус. – «Всякое желание, которое мы стараемся подавить, бродит в нашей душе и отравляет нас»[13]. Это была его любимая цитата. Оскар Уайльд, «Портрет Дориана Грэя». Отравляет, понимаешь? Так бы ты себя чувствовал! Отравленным.
Ледяная дрожь пробирает Габриэля.
«Всякое желание, которое мы стараемся подавить, бродит в нашей душе и отравляет нас».
И вдруг его охватывает ужасное подозрение.
– Ты вовсе не хотел оставаться с матерью. Ты хотел вернуться в особняк, – шепчет он. – Что ты сделал?
Глаза Валериуса горят, как пламя газового светильника.
– Мне мало что пришлось делать. Я даже не рассчитывал, что все будет так просто. Раз плюнуть. Мне всего лишь нужно было испортить тормоза в ее машине. Бах! – и она мертва. В тот же вечер я пришел к отцу и сказал: «Я вернулся». И тогда он все понял. Увидел случившееся в моих глазах.
– Разве не ходили слухи, что она была пьяна?
Валериус качает головой.
– Нет-нет, все еще лучше. Ходили слухи, что она была пьяна, но этот скандал якобы замяли… Да, это было его рук дело! И Саркова, конечно.
Саркова…
Саркова…
Саркова…
Имя эхом разносится в тишине.
– Саркова? Юрия Саркова? – переспрашивает Габриэль.
Валериус горько ухмыляется.
– Такой человек, как Виктор фон Браунсфельд, не станет марать руки. Да, он не откажется испачкаться во время секса, но не в других ситуациях. Для других ситуаций у него был Сарков. Сарков разгребал его дерьмо, а отец за это поставлял ему клиентов.
«Юрий». С глаз Габриэля точно спадает пелена, но все же разум не может постичь открывшуюся ему истину.
– О господи… – бормочет он.
– Господь? – хихикает Валериус. – Нет! Это сделал мой отец. – Его лицо вновь становится серьезным. – Мой отец был богом, и бог покарал меня. Он мог бы порадоваться, что я избавил его от нее, а вместо этого он меня покарал. Она ругала его последними словами, презирала, бросила его, отобрала единственного сына. А он по-прежнему любил ее – по крайней мере, настолько, насколько вообще был способен на любовь. Четыре года он держал меня взаперти в моей комнате. Мне можно было ходить в школу, но не более того. Да и то меня постоянно сопровождали охранники. А если у отца спрашивали, зачем мне охрана, он говорил, мол, боится, что меня похитят. После школы я отправлялся в свою комнату, а за дверью всегда стояли люди Саркова.
– Что же случилось тринадцатого? – спрашивает Габриэль.
– Ты хочешь знать, что случилось тринадцатого? Меня все это достало. Я решил, что хватит. Мне как раз исполнилось восемнадцать, но каждый сраный день перед моей дверью стоял сраный охранник. Четыре года я не спускался в подвал, в мой подвал, в его крипту. Я слышал, как мимо дома раз в месяц проезжают лимузины, и не мог присутствовать при этом. Четыре года лишений. Отрава для тела и души. Итак, я собрался с духом и сказал отцу: «Либо сегодня ты позволишь мне присутствовать, либо завтра обо всем прочтешь в газетах. Как и твои друзья».
Глаза Валериуса сверкают, он все сильнее распаляется от собственных слов, тело его трясется.
– И этого хватило! Это было невероятно! Он сдался.
Габриэль смотрит на Лиз. Сжав губы, она неотрывно следит за рукой Валериуса, двигающейся в такт словам. Лицо ее заливают слезы. Габриэль медленно продвигается вперед.
– Я добился своего, понимаешь? Ты можешь себе представить мой восторг? Ночь тринадцатого октября – то была моя ночь. Ты это видел? Видео?
Габриэль кивает.
– Все? Ты все видел?
– Да, – с трудом произносит Габриэль.
– Я так и знал. Нужно было убить тебя сразу же. Не должно было остаться свидетелей. Ни одного! – Валериус замолкает. – А другие пленки? Ты их тоже посмотрел?
– Другие пленки?
Валериус насмешливо смотрит на него.
– Неужели ты полагаешь, – язвительно шепчет он, – что это было единственное видео, записанное твоим отцом в этом склепе?
Эта фраза взвивается к сводчатому потолку и всем своим весом обрушивается на Габриэля. На мгновение он снова оказывается в лаборатории среди всех тех фотографий, бобин, видеокассет и камер. Ну конечно! И как только он мог быть настолько глупым! Смех Валериуса болью отдается в его ушах.
– Мой отец был очень консервативен в таких вопросах. Уж если кто-то подписался на эту сраную работу, выйти из дела было уже нельзя. В том числе и твоему отцу. Ох уж этот Вольф Науманн! Как ты думаешь, чем он оплачивал ваш мещанский милый домик? Твой отец приходил сюда, чтобы запечатлеть на целлулоидной кинопленке и магнитных лентах ненасытность моего отца. Как думаешь, как часто он стоял здесь? – Валериус указывает подбородком на огромное зеркало за Лиз. – И как часто вел сьемку?
Габриэль смотрит на зеркало, на искалеченное лицо Валериуса, и видит себя, выглядывающего из-за плеча Валериуса, такого маленького и бледного – в отражении он стоит очень далеко. И какое у него выражение лица – Габриэль еще никогда не видел ничего подобного.
– Таких пленок были десятки. Мой отец пересматривал их вновь и вновь. И никто об этом не знал. Никто! Даже я. Я узнал об этом, только когда стало уже слишком поздно. Даже его дружки из высшего общества не знали, что их снимают на кинокамеру. Если бы они узнали, то обосрались бы со страху, все эти господа адвокаты, судьи и политики! Но в конце концов так и произошло… – Валериус угрожающе улыбается и смотрит на Лиз, на нож в ее влагалище.
У Габриэля зашкаливает пульс, тело покрывается холодным потом. Он изо всех сил старается сдержать воспоминания об образах, обрушивающихся на его сознание.
– «Посредственность придает миру стабильность, а непосредственность – ценность», – шепчет Валериус. – Еще одна цитата Оскара Уайльда. Мой отец обожал это дерьмо. Вот только он не жил в соответствии с этими принципами, а я жил. Я! – вопит он.
Я…
Я…
Я…
Под сводчатым потолком разносится эхо.
– И когда я вставил этой девчонке нож в промежность, этот момент наступил, понимаешь? Ты бы видел ее взгляд, когда я провел ножом вверх, и она увидела свои внутренности. Вот это было непосредственно! Это было непосредственнее, чем все, что он когда-либо делал, мой досточтимый господин отец…
Последнее слово все еще бьется под сводами склепа, а затем тишину пронзает тихий звон цепей.
Габриэль не решается взглянуть на Лиз. Он хочет зажмуриться, очутиться в другом месте – то же желание, что и тогда, в лаборатории, когда ему было одиннадцать лет. И в то же время Габриэль знает, что ему даже моргать нельзя, поскольку в темноте, за завесой сомкнутых век, таятся образы умирающей девушки.
– Я представляю себе твоего отца, – говорит тем временем Валериус. – Как он стоит за этим зеркалом со своей кинокамерой и обсерается от страха, как и все остальные. Ни один из этих жалких трусов не понимал, что надо делать. А знаешь, что случилось, когда все разошлись? Я вижу его, моего отца, вижу, как он суетится вокруг трупа, вновь и вновь повторяя одну и ту же фразу, точно молитву: «Тебе нужно это уладить». – «Что мне нужно уладить?» – спрашиваю я, а сам думаю, что же он имеет в виду. Девчонка мертва, как уладишь такое? А он мне и говорит: «Разберешься с пленкой. Мне нужна эта проклятая пленка». – «Какая еще пленка? – спрашиваю я. – О чем ты говоришь?» А он смотрит в зеркало и рассказывает мне о твоем отце и его сраной камере. О том, что твой отец всегда все снимал на пленку, в том числе и историю с девушкой, и что мы все будем видны на видео. Без масок. И тогда я понял, что он имеет в виду! Ты когда-нибудь слышал, как громко бьется твое сердце, громко и быстро, и потому нужно молчать, чтобы слушать это биение? А потом сердце успокаивается, и ты слышишь, как оно бьется все медленнее. Вот такой это был момент. Момент до того, как совершишь поступок, определяющий всю твою жизнь. Я знал, что это мой момент! Итак, я отправился в путь, чтобы все уладить. Уладить вопрос с пленкой и твоим отцом. То должна была быть моя ночь. Моя! А потом оказалось, что это твоя ночь.
Габриэль потрясенно смотрит на Валериуса.
«Моя ночь? – думает он. – Мои родители погибли, мой дом сгорел, и это моя ночь?» Габриэля охватывает такая ярость, что, кажется, он вот-вот взорвется.