Надя — страница 9 из 11

оплощает идею. Но самый главный интерес для Нади — хотя я не мог заставить ее объяснить почему — представляет каллиграфически написанная буква L. После ужина, когда мы гуляем вокруг сада Пале-Рояля, ее мечтания принимают мифологический характер, что было для меня абсолютно ново. С большим искусством, достигая даже некоей очень странной иллюзии, она создает образ Мелюзины. Потом спрашивает в упор: «Кто убил Горгону, скажи мне, скажи». Мне все трудней и трудней уследить за ее разговором с самой собой, который благодаря длинным паузам становится для меня просто непереводимым. Я предлагаю ей для разнообразия уехать из Парижа. Вокзал Сен-Лазар: мы думали отправиться в Сен-Жермен, но поезд уходит прямо на наших глазах. Поэтому мы вынуждены битый час слоняться по холлу. Тотчас же, как на днях, вокруг нас начинает бродить какой-то пьяница. Он жалуется, что не знает дороги, и просит вывести его из вокзала. Надя наконец становится ближе. Теперь она утверждает, что все, даже самые торопливые, действительно оборачиваются на нас и смотрят не на нее, но именно на нас. «Они не могут этому поверить, видишь ли, они не могут прийти в себя, видя нас вместе». Когда мы сели в вагон и оказались одни, ко мне вернулось все ее доверие, все ее внимание, вся ее надежда. Что если нам выйти в Везине? Она подсказывает, что мы могли бы немного прогуляться в лесу. Почему бы и нет? Но когда я ее целую, она внезапно вскрикивает: «Там (показывая мне верхнюю часть портьеры) кто-то есть. Я только что отчетливо видела перевернутую голову». Я пытаюсь хоть как-то ее ободрить. Через пять минут — то же самое: «Я же говорю тебе, там кто-то есть, на нем фуражка. Да нет же, это не видение. Я знаю, когда бывает видение». Я высовываюсь наружу: никого — на подножке, на ступеньках соседнего вагона. Однако Надя утверждает, что она не могла ошибиться. Она упрямо впивается глазами в верхнюю часть зеркала, нервозное состояние не проходит. Для очистки совести я еще раз выглядываю наружу. Мне удается заметить, исчезающую голову какого-то мужчины, лежавшего на животе на крыше вагона, над нами, и голова эта действительно в форменной фуражке. Наверное, это служащий железной дороги, он мог без труда перебраться туда с империала соседнего вагона. На следующей станции, когда Надя замерла у портьеры, я внимательно следил через стекло за выходящими пассажирами: вдруг я вижу, как один мужчина посылает ей воздушный поцелуй. Второй ведет себя точно так же, потом третий. Она со снисходительностью принимает эти своеобразные почести. Они никогда не минуют ее, и она, кажется, ими дорожит. В Везине все огни погашены, ни в одну дверь невозможно достучаться. Бродить по лесу тоже не слишком заманчиво. Мы вынуждены ждать следующего поезда, который привезет нас в Сен-Жермен к часу ночи. Проезжая мимо замка, Надя вообразила себя в роли мадам де Шеврез; с каким изяществом прятала она лицо за тяжелым несуществующим пером своей шляпы!


Возможно ли, чтобы здесь и закончилось это безумное преследование? Преследование чего, не знаю, но воистину преследование, ибо оно заводило механизм всех хитростей умственного соблазнения. Ничто: ни свечение нестойких металлов, таких, как натрий, когда его дробят, ни фосфоресценция в отдельных местах каменоломен, ни вспышка восхитительного блеска, что поднимается со дна колодцев, ни треск деревянных часов, которые я бросаю в огонь, чтобы они умирали, вызванивая время, ни сверхпритягательность, которую излучает «Высадка на Киферу», когда начинаешь видеть, что под различными обличиями на картине показана одна-единственная пара, ни величие пейзажей водохранилищ, ни обаяние полуразрушенных стен домов, предназначенных на слом, с их цветочками и следами от камина — ничто из всего этого, ничто из того, что для меня — мой свет в чистом виде, не предано забвению. Кто были мы пред реальностью, той реальностью, которую я знаю теперь и которая, как хитрая собака, свернулась у ног Нади? На каких широтах мы наконец поймем, что оказались в плену неистовства символов; мы жертвы демона аналогии, мы распознаем это по нашим последним действиям, по необычным, специфическим склонностям. Как удается нам, спроектированным вместе, раз и навсегда, так далеко от земли, как удается нам в те короткие паузы, что оставляет наше чудесное изумление, обмениваться мнениями, невероятно соответствующими друг другу, несмотря на дымящиеся обломки старой мысли и жизнь безостановочную? С первого до последнего дня я принимал Надю за свободного гения, вроде тех духов воздуха, с которыми посредством некоторых магических действий можно соединиться лишь на мгновение, но которым не следует покоряться целиком. Она же — я знаю — принимала меня за бога в самом сильном смысле этого слова; она верила, что я был солнцем. Я вспоминаю также — и ничто в то мгновение не могло быть более прекрасным и трагичным одновременно — я вспоминаю, что однажды явился ей, черный и охладевающий, словно герой, поверженный у ног Сфинкса. Я видел, как по утрам ее папоротниковые глаза распахиваются тому миру, где хлопанье крыльев необъятной надежды едва отличимо от другого шума — шума ужаса; они распахиваются тому миру, в котором я различал лишь вечно закрывающиеся глаза. Я знаю, что для Нади это отправная точка; для иных добраться до нее — уже редкостное и дерзкое желание, которое осуществлялось вопреки тому, к чему принято взывать в минуту, когда все рушится; она сознательно далека от поисков спасительного плота, сознательно далека от того, что оказывается в жизни ложным, но практически необходимым компенсирующим началом. Там, на самой верхотуре замка в правой башне, есть комната, которую никто не подумал бы нам показывать и которую мы, если и посетили бы, то наверняка неудачно, — впрочем, у нас не было возможности испытать, но в которой, по мнению Нади, концентрируется все, что мы должны были бы посмотреть, например в Сен-Жермене[16]. Мне очень нравятся люди, которые остаются запертыми в музеях по ночам в недозволенное время, чтобы иметь возможность в свое удовольствие созерцать портрет женщины, освещаемый их мутной лампой. Разве не узнают они о той женщине значительно больше, чем известно нам? Вероятно, жизнь надо расшифровывать, как криптограмму. Тайные лестницы, выскальзывающие и исчезающие из рам картины уступают место какому-нибудь архангелу с мечом или тому, кто должен постоянно двигаться вперед; кнопки, на которые следует нажимать с осторожностью, управляют перемещением залы в высоту, в длину и быстрой сменой декораций; величайшую авантюру духа можно представить как путешествие в рай подобных ловушек. Кто же настоящая Надя? Та ли это Надя, уверявшая меня, что пробродила целую ночь в лесу Фонтенбло вместе с одним археологом в поисках неизвестно каких каменных свидетельств, которые, разумеется, было бы уместнее открывать днем — но если такова была страсть мужчины! — то есть создание, всегда вдохновенное и вдохновляющее, больше всего любившее бывать на улице — месте, лишь ей одной приносящем стоящий опыт; на улице, держась в пределах досягаемости того вопроса, что обращает к великой Химере каждое человеческое существо; или та Надя (отчего не признаться и в этом?), что порою падала, ибо другие считали себя вправе говорить ей разные слова, не умея ничего разглядеть, разве только из всех женщин она — самая бедная и незащищенная? Я однажды отреагировал с ужасной жестокостью на слишком обстоятельный рассказ об отдельных сценах из ее прежней жизни, в которых, как я считал (наверное, слишком поверхностно), ее достоинству был причинен ущерб. История о том, как ее ударили кулаком по лицу, отчего хлынула кровь; однажды в кафе «Зиммер» ее бил мужчина, которому она имела лукавое удовольствие отказать, просто потому что он был маленького роста; она неоднократно звала на помощь и не преминула, прежде чем исчезнуть, запачкать кровью его одежду. Эта история чуть было не отдалила меня навсегда в тот день, 13 октября, когда она мне поведала ее без всякой причины. Меня охватило чувство какой-то абсолютной ее непоправимости иронического повествования о той ужасной авантюре, и я даже заплакал, хотя давно считал себя неспособным плакать. Я плакал из-за мысли, что я не должен видеться с Надей, — нет, я бы не выдержал. Разумеется, не сердиться же на нее, что она не скрывала фактов, которые сейчас так расстраивали меня, я ведь и прежде понимал, на что она способна, просто мне не хватает смелости представить себе, что когда-нибудь однажды с ней опять приключится подобное, и на ее горизонте, кто знает, опять обозначатся такие дни. Как трогательна она была в тот миг, когда ничего не предпринимала, чтобы разрушить принятое мною решение, а, напротив, из слез черпала силу увещевать меня, чтобы я последовал этому решению! Говоря мне в Париже «прощай», она не смогла, однако, не добавить очень тихо, что это невозможно, но тогда она ничего не сделала, чтобы это стало действительно невозможным. И если в результате это стало невозможным, то только благодаря моим усилиям.


Я видел Надю еще много раз, ее мысли для меня все более прояснялись, а их выражение стало выигрывать в легкости, оригинальности, глубине. Однако непоправимая катастрофа, о которой я узнал в тот день, увлекала за собой частицу самой Нади, причем частицу самую человечески определенную, и стала понемногу отдалять меня от нее. Я по-прежнему приходил в изумление от ее манеры ориентироваться в жизни, опираясь лишь на самую чистую интуицию и без передышки руководствуясь чудом, но я тревожился все более и более, чувствуя, что, когда я уходил от нее, она снова попадала в водоворот этой жизни, который кружился вне ее и ожесточенно требовал среди прочих уступок, чтобы она питалась, спала. Несколько раз я снабжал ее средствами, поскольку очевидно, что она была вправе ожидать это от меня. Но были дни, когда она, казалось, жила одним моим присутствием, не обращая внимания на мои слова, меньше всего опасаясь, что я заскучаю от ее разговоров о безразличных мне вещах или от ее молчания; и тогда мне казалось сомнительным влияние, которое я мог бы оказать на нее, помогая нормально разрешать такого рода житейские трудности. Бесполезно приводить здесь еще множество фактов непривычного свойства, которые касаются только нас и которые, в общем, настраивали меня на осознание некоей целесообразности (что позволило бы объяснить каждое событие как особое, подобно некоторым ученым, интерпретирующим каждую вещь как выражение категории особенного