ем понимаю. Я был уверен, что найду дорогу интуитивно, что сила моей привязанности к Блоку, подобно поводырю, приведет меня за руку к порогу его дома.
Первый раз я не дошел до Пряжки. Начиналось наводнение, и были закрыты мосты.
Я, продрогнув, смотрел на глухую, аспидную муть на западе. Там была Пряжка. Оттуда бил в лицо сырой ветер, нес мглу, и в этой мгле, как каменные корабли в шторме, вздымались неясные громады домов.
Я знал, что дом Блока стоял у взморья и, очевидно, первым принимал на себя удары балтийской бури.
И только во второй раз я дошел до дома на Пряжке.
Я шел не один. Со мной была моя девятнадцатилетняя дочь, юное существо, сиявшее грустью просто оттого, что мы ищем дом Блока.
Мы шли по набережной Невы, и почему-то весь путь я запомнил с необыкновенной ясностью.
Был октябрьский день, мглистый, с кружащейся палой листвой. В такие дни кажется, что редкий туман над землей лег надолго. Он слегка моросит, наполняя свежестью грудь, покрывая мельчайшей водяной пылью чугунные решетки.
У Блока есть выражение: «Тень осенних дней». Так вот, это был день, наполненный этой тенью – темноватой и холодной. Слепо блестели окна особняков, избитых во время блокады осколками снарядов. Пахло каменноугольным дымом. Его, должно быть, приносило из порта.
Мы шли очень медленно, часто останавливались, долго смотрели на все, что открывалось вокруг. Почему-то я был уверен, что Блок чаще возвращался домой этим путем, а не по скучной Офицерской улице.
Сильно пахло тинистой водой и опилками. Тут же, на берегу пустынной в этом месте Невы, какие-то девушки в ватниках пилили циркульной пилой березовые дрова. Опилки летели длинными фейерверками, но всегда раздражающий визг пилы звучал здесь почему-то мягко, приглушенно. Пила как бы пела под сурдинку.
За темным каналом – это и была Пряжка – вздымались стапели судостроительных заводов, трубы, дымы, закопченные фабричные корпуса. Я знал, что окна квартиры Блока выходили на запад, на этот заводской пейзаж, на взморье.
Мы вышли на Пряжку, и я тотчас увидел за низкими каменными строениями единственный большой дом – кирпичный и очень обыкновенный. Это был дом Блока.
– Ну вот, мы и пришли, – сказал я своей спутнице.
Она остановилась. Глаза ее вспыхнули радостью, но тотчас же к этому радостному сиянию прибавился блеск слез. Она старалась сдержаться, но слезы не слушались ее. Они все набегали маленькими каплями и скатывались с ресниц. Потом она схватилась за мое плечо и прижалась лицом к моему рукаву, чтобы скрыть слезы.
В окнах дома блестел ленинградский слепой свет, но для нас обоих и это место и этот свет казались священными.
Я подумал о том, как счастлив поэт, которому юность отдает свою первую любовь – застенчивую и благодарную. Юность отдает свое признание юному поэту. Потому что Блок в нашем представлении всегда был и всегда остается юным. Таков удел почти всех трагически живших и трагически погибших поэтов.
Даже в свои последние годы, незадолго до смерти, Блок, замученный никому не высказанной тревогой, так и оставшейся неразгаданной, сохранил внешние черты молодости.
Здесь следует сделать одно маленькое отступление.
Широко известно, что есть писатели и поэты, обладающие большой заражающей силой творчества.
Их проза и стихи, попавшие в наше сознание даже в самых маленьких долях, взбудораживают нас, вызывают поток мыслей, роение образов, заражают непреодолимым желанием закрепить все это на бумаге.
В этом смысле Блок безошибочно действовал на многих писателей и поэтов. Действовал не только стихами, но и событиями своей жизни. Я приведу здесь, может быть, не очень характерный пример, но другого сейчас не припомню.
У писателя Александра Грина есть посмертный и еще не опубликованный роман «Недотрога». Обстановка этого романа совпадает с рассказами Блока о его жизни в Бретани, в маленьком порту Аберврак.
Там Блок впервые приобщился к морской жизни. Она вызвала у него детское восхищение. Все было смертельно интересным. Он писал матери: «Мы живем, окруженные морскими сигналами. Главный маяк освещает наши стены, вспыхивая через каждые пять секунд. В порту стоит разрушенный фрегат 20-х годов (прошлого века), который был в Мексиканской войне, а теперь отдыхает на якорях. Его зовут „Мельпомена“. На носу белая статуя, стремящаяся в море».
Еще одно характерное место из письма. Его следует привести: «Недавно на одном из вертящихся маяков умер старый сторож, не успев приготовить машину к вечеру. Тогда его жена заставила двух маленьких детей вертеть машину руками всю ночь. За это ей дали орден Почетного Легиона».
«Я думаю, – замечает Блок, – русские сделали бы то же».
Так вот, вблизи Аберврака, на острове, был расположен старый форт Саизон. Французское правительство очень дешево продавало этот форт за полной его старостью и ненадобностью.
Блоку, видимо, очень хотелось купить этот форт. Он даже подсчитал, что покупка его вместе с обработкой земли, разбивкой сада и ремонтом обойдется в 25 000 франков.
В этом форту все было романтично: и полуразрушенные подъемные мосты, и казематы, и пороховые погреба, и старинные пушки.
Семейные отговорили Блока от этой покупки. Но он много рассказывал друзьям и знакомым об этом форте. Мечта не так легко уступала трезвым соображениям.
Грин услышал этот рассказ Блока и написал роман, где некий старый человек с молодой красавицей дочерью, прозванной «Недотрогой», покупает у правительства старый форт, поселяется в нем и превращает его валы в душистые заросли и цветники.
В романе происходят всякие события, но, пожалуй, лучше всего написан форт – добрый, давно разоруженный, мирный, романтически старый. Прекрасно также большое описание сада с живописными определениями деревьев, кустов и цветов.
Должен признаться, что стихи Блока натолкнули и меня на странную на первый взгляд идею – написать несколько рассказов, связанных общностью настроения со стихами Блока.
Эта мысль не оставляет меня и сейчас. Пока же я написал рассказ «Дождливый рассвет», целиком вышедший из стихотворения Блока «Россия»:
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка…
Я не хочу и не могу давать свое толкование жизни и поэзии Блока. Я не очень верю в пророческий и мистический ужас Блока перед грядущими испытаниями России и человечества, в роковую пустыню, окружавшую поэта, в некое слишком усложненное восприятие Революции, в безвыходные сомнения и катастрофические падения.
Так называемых концепций и «загадок» Блока у нас много. Мне думается, что у Блока все было яснее и проще, чем об этом пишут его исследователи.
Меня в Блоке привлекает и захватывает совершенно конкретная поэзия его стихов и его жизни. Туманы символизма, нарочитые, лишенные живых образов, живой крови, бесплотные, – это только затянувшееся гимназическое увлечение.
Иногда я думаю, что многое в Блоке непонятно для людей последнего поколения, для новой молодежи.
Непонятна его любовь к нищей России. Как можно было любить ту страну, с точки зрения нынешней молодежи, где «низких нищих деревень не счесть, не смерить оком, и светит в потемневший день костер в лугу далеком».
Это трудно понять молодежи потому, что этой России уже нет. Нет именно в том ее качестве, в каком ее знал и любил Блок. Если еще и остались глухие деревни, гати, дебри, то человек в этих деревнях и дебрях уже другой. Сменилось поколение, и внуки уже не понимают дедов, а порой и сыновья – отцов.
Внуки не понимают и не хотят понять нищету, оплаканную песнями, украшенную поверьями и сказками, глазами робких, бессловесных детей, опущенными ресницами испуганных девушек, встревоженную рассказами странников и калек, постоянным чувством томительной тайны, живущей рядом – в лесах, озерах, в гнилых колодцах, в плаче старух, в заколоченных избах, – и столь же постоянным ощущением чуда: «Дремлю, и за дремотой – тайна, и в тайне ты почиешь, Русь».
Нужно было широкое и выносливое сердце и великая любовь к своему народу, чтобы полюбить эти серые избы, запах золы, бурьяна, причитания и увидеть за всей этой скудостью бледную красоту России, опоясанной лесами и окруженной дебрями. Эта Русь умерла. Блок оплакал ее и отпел:
Не в богатом покоишься гробе
Ты, убогая финская Русь!
Новая Россия, «Новая Америка» встает для Блока в южных степях:
Нет, не вьются там по ветру чубы,
Не пестреют в степях бунчуки…
Там чернеют фабричные трубы,
Там заводские стонут гудки.
Для людей старшего поколения почти в равной степени знакома старая и новая Русь. В таком обширном знании – богатство старшего поколения. Нельзя знать новую Россию, не зная старой, не зная всего, что «чудь начудила и меря намеряла», не зная старой деревни, не зная очарованных странников, бродивших по всей стране, не увидев заката в крови над полем Куликовым.
Стихи Блока о любви – это колдовство. Как всякое колдовство, они необъяснимы и мучительны. О них почти невозможно говорить. Их нужно перечитывать, повторять, испытывая каждый раз сердцебиение, угорать от их томительных напевов и без конца удивляться тому, что они входят в память внезапно и навсегда.
В этих стихах, особенно в «Незнакомке» и «В ресторане», мастерство доходит до предела. Оно даже пугает, кажется непостижимым. Вероятно думая об этих стихах, Блок сказал, обращаясь к своей музе:
И коварнее северной ночи,
И хмельней золотого au,
И любови цыганской короче
Были страшные ласки твои…
Стихи Блока о любви очень крепнут от времени, томят людей своими образами. «И веют древними поверьями ее упругие шелка». «Я вижу берег очарованный и очарованную даль». «И очи синие, бездонные цветут на дальнем берегу».