Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,
Мне остается жить!
Поедешь скоро ты домой;
Смотри ж…
Да что? моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен.
А дальше идут слова удивительные по своей суровости, прекрасные по своей печали:
Отца и мать мою едва ль
Застанешь ты в живых…
Признаться, право, было б жаль
Мне опечалить их;
Но если кто из них и жив,
Скажи, что я писать ленив,
Что полк в поход послали,
И чтоб меня не ждали.
Эта скупость слов умирающего вдали от родины солдата придает «Завещанию» трагическую силу. Слова «и чтоб меня не ждали» заключают в себе огромное горе, покорность перед смертью. За ними видишь отчаяние людей, невозвратно теряющих любимого человека. Любимые всегда кажутся нам бессмертными. Они не могут превратиться в ничто, в пустоту, в прах, в бледное, тускнеющее воспоминание.
По напряженной скорби, по мужеству, наконец, по блеску и силе языка эти стихи Лермонтова – чистейший, неопровержимый шедевр. Когда Лермонтов писал их, он был, по теперешним нашим понятиям, юношей, почти мальчиком. Так же как Чехов, когда он писал свои шедевры – «Степь» и «Скучную историю».
Голос над рекою затих. Но я знал, я был уверен, что услышу его снова. И голос не обманул меня. Я даже вздрогнул – так неожиданно зазвучали первые слова:
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною,
Мне грустно и легко: печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою…
Я бы мог слушать эти слова и сто и тысячу раз. В них так же, как и в «Завещании», были заключены все признаки шедевра. Прежде всего – неувядаемость слов о неувядающей печали. Слова эти заставляли тяжело биться сердце.
О вечной новизне каждого шедевра сказал другой поэт, и сказал с необыкновенной точностью. Слова его относились к морю:
Приедается все.
Лишь тебе не дано примелькаться,
Дни проходят,
И годы проходят,
И тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн,
Прячась
В белую пряность акаций,
Может, ты-то их,
Море,
И сводишь и сводишь на нет.
В каждом шедевре заключается то, что никогда не может примелькаться, – совершенство человеческого духа, сила человеческого чувства, моментальная отзывчивость на все, что окружает нас и вовне, и в нашем внутреннем мире. Жажда достигнуть все более высоких пределов, жажда совершенства движет жизнь. И рождает шедевры.
Я пишу все это осенней ночью. Осени за окном не видно, она залита тьмой. Но стоит выйти на крыльцо, как осень окружит тебя и начнет настойчиво дышать в лицо холодноватою свежестью своих загадочных черных пространств, горьким запахом первого тонкого льда, сковавшего к ночи неподвижные воды, начнет перешептываться с последней листвой, облетающей непрерывно и днем и ночью. И блеснет неожиданным светом звезды, прорвавшейся сквозь волнистые ночные туманы.
И все это покажется вам великим шедевром природы, целебным подарком, напоминающим, что жизнь вокруг полна значения и смысла.
1963
Неизданное
Искусство и революция
Впервые опубликовано в журнале «Народный вестник» (1917, № 13–14). Перепечатано в подборке «Из разных лет», «Новый мир», 1970, № 4).
Наше время – годы неизбежного, глубоко взрывающего еще не тронутые целины пересоздания жизни, ее материального переустройства. Революция идет под знаком социального и экономического переворота и нащупывает дороги к давно загаданной, насущной справедливости. Это неизбежно, это просто и естественно, как всегда мучителен момент творчества и рождения.
Народу нужен хлеб, земля, его права – его воля, нужно прочно сколотить свою жизнь, чтобы не думать мучительно о завтрашнем дне, оторвать глаза от станка и стереть пот.
И поэтому наша революция находится в этой первой стадии «сколачивания жизни», она – только зародыш будущего, и ее конечная цель – в материальном обеспечении масс, в создании стройной, устойчивой внешней культуры.
Народ учится ходить, делает первые, неуверенные шаги, и единственное, что нужно сейчас, – это только поддержать его, идти к нему, говорить простые, понятные слова о его жизни и счастье, его доле и будущем, помочь ему найти самого себя.
У нас есть свои простые слова, от земли. Вместо гражданского самосознания гораздо лучше сказать о совести и правде. Тогда не будут землеробы просить: «Ты это нам по-русски, по-нашему прочитай. Я земляной, у меня, брат, землю – от рук не отдерешь». Так трудно и медленно преображается наша жизнь.
Мне недавно сказали: «Духовная культура умерла» – и в виде примера повели и показали, как на памятник Пушкину клеют афиши, а около Царь-пушки стоит солдат, лузгает подсолнухи и норовит плюнуть в самое жерло.
Все это так. Но духовная культура и ее творческие факторы – искусство и наука – не умерли и не могут замереть, – это клевета на культуру. Искусство замолкло потому, что в самых глубинах его, в самой сердцевине зреют новые зерна гнева, радости и спокойного созерцания, и эти новые зерна дадут свой вешний цвет. Недалеко то время, когда снова над нами будет с удесятеренной силой властвовать искусство, когда оно снова овеет нас своей вековечной мудростью, своими образами, выплавленными на революционном огне, своими порывами, созданием новых ценностей, которых мы не ждем и не можем предугадать.
Первый этап мы пройдем. Народ-материалист, народ-каменщик, что возится с известкой и кирпичом, создаст когда-нибудь прекрасное внешнее. Уже создает, но нам еще не видно – слишком мы близко стоим от постройки. Увидим, когда снимут леса. Бесполезно копаться и в лупу рассматривать плесень на стенах, нужно ее выжечь, заклеймить, сорвать; и постоянно помнить, постоянно знать, что, несмотря на потрясения, стройные колонны все растут и растут, все высятся к небу.
Когда же первый этап будет закончен, когда внешнее будет создано, тогда начнутся величайшие годы-столетья в жизни человечества: человек взглянет на себя, человек захочет познать себя, и, наконец, вспыхнет его высшая, неутолимая тоска по творчеству самого себя, по творчеству не грубых материальных форм, а самой жизни во всем ее целом, жизни – трепетной, одухотворенной и прекрасной. Тогда мы во всей полноте поймем, что значит искусство, тогда мы глубоко и определенно будем знать это.
Теперь мы лишь предчувствуем грядущее и преклоняемся перед искусством и любим его.
Недаром больно и тягостно восприняла Европа разрушение Реймского собора, гибель «мертвого» Брюгге с затишьем его каналов и церквей, пожар кружевного Лувена – ибо Европа знает, какая величайшая ценность зрела в этих городах-легендах для духовного обогащения, для эстетического воспитания масс. Они, эти города, властно говорили о том, что под знаком красоты должна быть создана вся, даже будничная, повседневная человеческая жизнь.
Когда человек обратится к себе, он обратится к искусству, этому фокусу солнечных лучей, излучений человеческого гения, его интуиции. Искусство даст ему вечное беспокойство, толкнет его ум к мучительным исканиям, снимет с него налет бездумия и неподвижности.
Оно необычно обогатит нас и, обострив наши чувства, утончив нашу душевную жизнь, станет медленно открывать нам в немногих словах ценности, станет воображать перед нашими изумленными глазами жизнь.
Жизнь человека станет величайшей ценностью, красотой, отражением сокровенной мудрости. Мне возразят, что это утопия. Но в мире сбывающихся утопий, то радостных, то кошмарных, мы ведь все время живем. Разве не утопия – всемирная война, разве не утопия – наша во многом странная, дающая то радость, то беспросветное отчаяние, революция. Разве не утопия – наши многомиллионные города. Утопий нет, ибо в жизни слишком часто невозможное становится возможным.
Наша революция – только начало, первое звено в цепи грядущих звеньев – революций. Это первое, еще смутное развитие первого, еще смутного этапа – строительства внешней культуры, это подготовка и преддверие этапа второго – великой революции духа, возрождения и созидания человеческой души. И к этому мы идем, сквозь поражения к победам, сквозь горе и отчаяние – к истокам новой жизни.
Большой человек(К 50-летию рождения М. Горького)
Впервые опубликовано в киевском журнале «Театр» в 1919 году. Перепечатано в подборке «Все начинается заново» («Вопросы литературы», 1969, № 5) и в сборнике ЦГАЛИ «Встречи с прошлым» (М., «Советская Россия», 1970).
Старинный персидский поэт Саади, чьи песни до сих пор овеяны неумирающей своеобразной прелестью, писал о себе в «Тезкирате»: «Тридцать лет я употребил на скитания. Я коротал дни с людьми всех народов и грелся у многих костров. Я видел частицу великой красоты, наполняющей вселенную. Тридцать лет я употребил на учение и последние тридцать лет – на творчество». Счастлив тот, кто, прожив такую жизнь, оставил потомкам «чекан души своей».
Эти слова «сладчайшего» Саади словно сказаны о Горьком, беспокойном скитальце, жаждавшем познавать и созидать. Ибо Горький оставил нам не только силу и свежесть всего им написанного. Он оставил нам «чекан души своей» – может быть, самое прекрасное из своих творений – свою необычную жизнь.
Жизнь поистине гениальную, полную тяжкого труда над собой, когда из первичного булыжника, из дикой и вязкой волжской глины интуитивно, непрестанно и трудно созидался прекрасный слепок, тонкий чекан.
Из чадной, пьяной, пахнущей сапожным варом и сивушной отрыжкой России, из кривых хибарок замшелых городков вышел великий скиталец, полный горения, с широкими и верными ухватками кузнеца, с мягким и сильным взглядом, с необычными прозрениями, неземной тоской и народным, самарским акцентом.