Фотография росла стремительно. Появилась моментальная съемка, потом съемка на мягкую пленку, рентгеновские снимки, кино, цвет, возможность снимать микроскопические и космические явления. Всего не перечтешь.
Старые дагерротипы стали редкостью, реликвией. Но уважение к ним не прошло. До сих пор мы с волнением рассматриваем серебристые дагерротипы Гоголя, Диккенса или Гарибальди. То одна, то другая неизвестная и незаметная, схваченная объективом черта внезапно оживает, и мы, явно волнуясь, вглядываемся в лица давно ушедших великих и милых людей.
Фотография сохраняет нам их черты, сохраняет события, меняющийся облик земли. Она не отстает от молниеносного бега времени. Она проникает всюду, куда проникает человеческая пытливость.
Она делает зримым то, что было скрыто от человеческого глаза тысячелетиями, хотя бы рост трав, то «дольней лозы про-зябанье», увидеть которое мечтал Пушкин.
Все чаще на снимки опытных мастеров-фотографов ложится свет подлинного искусства.
Фотография внесла в духовный мир человека огромные новые ценности, стала спутницей дел, его мыслей, его любви, его радости и горя.
Она неслыханно обогатила нас, и будем благодарны ей за это.
Память о Чайковском
Предисловие к альбому фотографий «Чайковский в Клину», М., Государственное музыкальное издательство, 1958.
Три замечательных художника неразрывно связаны в нашем сознании друг с другом и олицетворяют собой Россию. Это – Чехов, Чайковский и Левитан.
Пожалуй, не было в истории другого такого примера, чтобы три соотечественника и современника – писатель, композитор и художник – так органически дополняли друг друга в своем творчестве и все вместе так ясно и полно выражали свое время. В этом отношении России повезло. Гений русского народа поистине неисчерпаем.
Всегда удивительна, но порой неожиданна власть гения над человеческими сердцами. Она выражается не только в непосредственном и неотразимом воздействии на нас со стороны всего им созданного, но и во всем, что так или иначе связано с ним самим, с его жизнью.
Мы хотим знать о нем все. Мы хотим видеть все, что он видел, все, на чем останавливался его взгляд. Мы хотим по самой обстановке его жизни восстановить ход его сокровенных мыслей и порывы его воображения.
Этим, очевидно, и объясняется очарование тех мест, что связаны с памятью замечательных людей. Оно бесспорно, это очарование, и сила его находится в прямой зависимости от степени нашей любви к тому или иному великому человеку и от знания его биографии.
Поэтическое, полное лиризма ощущение от тех или иных уголков нашей страны, – как это ни кажется парадоксальным с первого взгляда, – почти всегда связано с областью знания. Чем больше мы знаем о них, тем сильнее их поэтическая окраска.
В первые годы революции мне привелось попасть в довольно глухой угол бывшей Орловской губернии – к северу от Ельца.
То был нищий и забытый край с серыми, как будто пришибленными к земле деревушками и бесконечными ржаными полями. По ним непрерывно, до ряби в глазах, бежали волны тусклого света, – спелая рожь отражала белесое солнце.
На околице одной из деревень стоял покосившийся и небогатый помещичий дом. Окна в доме были заколочены, а в усыхающем саду паслись стреноженные кони.
Я зашел в дом к сельскому учителю и попросил напиться молока. Учитель был седой, взъерошенный и сердитый. От него я узнал, что этот помещичий дом принадлежал отцу Лермонтова, что старик Лермонтов умер здесь и похоронен на сельском кладбище за оврагом, что Лермонтов по пути на Кавказ заезжал однажды сюда, к отцу, и что в доме даже остался пыльный военный сюртук поэта.
Я хотел осмотреть этот дом, но оказалось, что ключ от него у председателя комитета деревенской бедноты, а председатель уехал на базар в городок Ефремов и увез ключ с собой.
Я ушел от учителя, сел на крыльцо лермонтовского дома и просидел там до вечера. Вокруг не было ни души. В щелях между деревянными ступеньками буйно прорастала крапива и зверобой со своими черно-золотыми пыльными цветами.
И все вокруг внезапно показалось мне хотя и убогим, но очень милым, знакомым и любимым до щемящей боли на сердце. Вся Россия вдруг предстала мне в своей томительной и бледной красоте. То была, очевидно, та «странная любовь» к отчизне, о которой говорил Лермонтов.
Я потрогал старые ступеньки на крыльце. Песчинки прилипли к моим пальцам, – может быть, те самые песчинки, что осыпались с сапог Лермонтова, когда он, выскочив из возка, шел, волнуясь, к своему оскорбленному и почти забытому отцу.
Ржаные поля, как бы видимые до этого через слюду, сухо шелестели и золотились вокруг. И я понял, что это и была та лермонтовская желтеющая нива, которая помогла ему постигнуть земное счастье.
Таким же обаянием наполнены все места, связанные с нашими великими художниками, – и пушкинское сельцо Михайловское, и Святые Горы, и лермонтовские Тарханы, и Ясная Поляна, и тургеневское Спасское-Лутовиново, где в густой сырости липовых зарослей цветут одинокие ландыши, и могила художника Борисова-Мусатова на крутояре над Окой в городке Тарусе, и тверские леса, и дом Чайковского в Клину.
В этих памятных местах с особенной ясностью понимаешь, что время теряет иногда свою разрушительную силу, что нет забвения для блестящих и мужественных мыслей, оставленных нам в наследство нашими великими предшественниками.
И тогда в шум тверских осенних лесов и на берега реки Сестры, где жил и работал Чайковский, органически входит звучание симфоний и раскрывает перед нами во всей силе и прелести неброскую, но поразительную красоту нашей русской земли – ее зарослей, рек, деревень, омутов, луговых туманов, осеннего ломкого хруста листвы, костров, заброшенных дорог и ночных звездных огней в безымянных водах.
Чайковский любил эту русскую землю с застенчивой, молчаливой, но неистовой силой. Оставаясь наедине с лесами, наедине с бледным тверским небом, он мог доходить до слез.
То была любовь поистине всеобъемлющая, – от любви к каждой сухой сосновой шишке с застрявшей в ней желтой травинкой до любви даже к лесному подзолу, осыпающемуся с колес неторопливой телеги.
Но самой большой любовью Чайковского были леса – и величавые корабельные сосновые боры, и осиновые разговорчивые рощи, и березовые перелески, зажженные по взгорьям тихим осенним огнем, как сотни белых свечей…
Чайковский называл леса лучшей творческой лабораторией для человека.
Места, отмеченные памятью Чайковского, мы оберегаем и храним. Это – не только глубочайшее преклонение перед музыкой гениального композитора, но и дело нашего национального достоинства, нашего патриотизма.
Все начинается заново
Статья напечатана в журнале «Вопросы литературы», 1969, № 5.
Есть ли на свете человек, у которого каждый год, а то и два-три раза в год жизнь начинается заново?
Может ли быть на свете опытный мастер, который после только что оконченной любимой работы совершенно разучивается делать свое дело и ему приходится изучать его снова?
Как можно ответить на эти вопросы? Пожать плечами? Или спросить в свою очередь: «Где вы видели таких людей? Как это начинать жизнь и работу заново? Что это за чепуха! Куда же девается весь накопленный опыт, все навыки? Куда же девается, наконец, вся прошлая жизнь? Что это вообще значит?»
Но, к счастью для окружающих, такие люди есть, и называются они писателями.
Чтобы яснее представить себе, о чем я говорю, нужно согласиться только с одной, на мой взгляд, непреложной истиной – писательство и щедрость неотделимы друг от друга.
Только так, только при огромной щедрости писателя он может создать превосходные и долговечные книги.
В каждый роман, повесть, в каждый самый маленький рассказ писатель должен вкладывать без остатка все лучшее, чем он обладает, вкладывать расточительно, ни о чем не жалея и ничего не припрятывая «про запас».
Нужно открыть все душевные шлюзы (может быть, слово «душевные» здесь и некстати, но другого я сейчас не найду).
Пусть иссякает весь водоем. Это не страшно. Пусть все накопленное писателем промчится по страницам книги, как мощный поток мыслей и чувств, пусть от него хлынет в лицо свежестью и силой, пусть он засверкает на солнце множеством радуг и брызгами, играющими всеми красками спектра – всеми красками нашей земли.
Да. Поток промчится, и по ту сторону плотины останется пустое, как будто бы бесплодное дно. Но вскоре оно начнет снова наполняться прозрачной водой рек и родников, наполняться, приподнято говоря, рекою жизни.
Вода все время будет подыматься, все выше и выше, пока опять не дойдет до гребня плотины и пока под ее давлением, под ее тяжестью не понадобится опять открыть все шлюзы.
Может быть, это не совсем удачное или совсем неудачное сравнение, дающее представление о характере писательской работы, но другого я пока не подберу.
Живая вода снова придет. Не надо, не стоит бояться опустошения.
Нельзя все свое писательское богатство тратить по частям, раскладывать по крохам в разные книги.
Нельзя быть не только скупцом, но даже бережливым хозяином.
Если бы земля получала великолепный солнечный жар и свет не целиком, а по дозам, то жизнь на земле давно бы или угасла, или влеклась бы в вялой и безрадостной полутьме.
Ничто прекрасное не может быть и не должно быть раздроблено. Не может быть раздробленной любви или раздробленной мысли.
Вечно лишь то, что выражено до конца.
После каждой книги, написанной во весь голос, во всю силу ума и сердца, у писателя наступает опустошение. Позади все обрушилось, все ушло, чем он так долго жил.
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату приявший свою, чуждый работе другой?
Но медленно и непрестанно жизнь снова наполняет сознание писателя, как вода наполняет запруду, новыми мыслями, наблюдениями, словами, образами. Все вновь оживает, – и писатель как бы наново учится писать.