Объяснить это отношение Марка Аврелия не представляется трудным. Нужно ли прежде всего напоминать, что последовательная и полная терпимость есть чуть ли не самое редкое явление в человеческой истории? И это если даже оставить в стороне религиозные организации, построенные на принципе преемства и авторитета, забыть о клерикальных и антиклерикальных ненавистях. В свое время Локк дал не менее блестящую защиту свободы религиозной, чем свободы политической, и все-таки он не распространял терпимость на католиков и атеистов. Можно сказать, у английского мыслителя мы совсем не видим фанатизма: в католиках он видел прежде всего исконных врагов протестантской Англии, ее государственности и национальности, в атеистах – людей, лишенных той санкции, которая одна в состоянии обеспечить нравственный образ мыслей и действий. Но никаких следов фанатизма, какой-либо политической или религиозной ненависти мы не находим у Марка Аврелия. Именно христианам он ставит в вину фанатизм, тем более предосудительный, что он соединен с тщеславием и страстью к эффектам. Он не понимал христианских мучеников, но их не понимал и Эпиктет; и для него здесь был лишь ожесточенный фанатизм.
В глазах императора христиане – люди суеверные, без умственной любознательности и нравственного достоинства; они к тому же для поверхностного взгляда даже в конце II века могли казаться разновидностью иудаизма, а к евреям, по свидетельству Аммиана Марцеллина, император относился с брезгливой враждебностью. Можно сказать, что вообще в наплыве и распространениях восточных культов Марк Аврелий, совершенно непохожий здесь на Адриана, видел моральную опасность и вред.
Всех этих антипатий было бы, очевидно, недостаточно, чтобы императору изменила его обычная снисходительность к заблуждающимся. Против христиан действовал он или во всяком случае не останавливал действий местных властей как ответственный руководитель Римского государства. Христианство посягало на религиозные устои этого государства, которые трудно было бы отделить от политических – его исповедники отказывались принять участие в официальном культе. Пусть христианские апологеты доказывают, что их единоверцы – добрые граждане, исполняющие все обязанности, что они молятся за императора и за процветание империи, – в глазах представителей римской государственности, притом чуждых вульгарным предрассудкам, они оставались инородным телом. Можно сказать, применяя понятие, которым так злоупотребляли в защите клерикальной и антиклерикальной нетерпимости, христианам ставилось в тяжелую вину нарушение морального единства; а так как заботы о последнем легче было встретить у лучших, чем у худших императоров, то и среди преследователей христианства, вопреки апологиям, мы видим далеко не только Неронов и Домицианов, как и самая терпимость к нему являлась часто плодом простого равнодушия.
В этом смысле сирийские императоры III века, сами чуждые римской государственной традиции и политическим предрассудкам, могли проявить гораздо большую широту, чем Траян и Марк Аврелий, могли, подобно Александру Северу, ввести Основателя христианства в избранный ими пантеон культов.
Несомненно, однако, Марк Аврелий заблуждался здесь и политически. Внутренний процесс, переживаемый христианской Церковью и общинами, приближал их к примирению с империей, а не отдалял. Те настроения, которые отразились в Апокалипсисе, как и хилиастические[56] образы, уступают место более спокойному отношению.
В Церкви торжествует течение, враждебное крайностям, не принимающее ни эзотерической догматики гностиков, ни преувеличенного ригоризма донатистов[57]. Личное озарение, пророческий дар отступили на задний план: на первый выдвигается иерархия и дисциплина. Псевдоклементины, послания Игнатия, трактаты Иринея призывают к послушанию, верности епископам. В борьбе с ересью укрепляется епископальная организация Церкви и уже вырисовывается особый авторитет римского престола. Торжество начал организации епископского авторитета само по себе психологически разрушало непримиримость отношения к государству. Недалеко время, когда христианская община Антиохии обратится к императору Аврелиану за разрешением спора, кто является ее законным епископом. Обращенная к Марку Аврелию апология Мелитона уже предвидит союз империи с христианской Церковью, исторические судьбы коих связаны настолько крепко, что временные недоразумения не могут их разъединить. Мелитон как бы проводит реформу Константина. Можно ли было при этом, оценивая политически христианство, принимать во внимание лишь отказ принести жертву гению императора?
Но если общее направление в развитии раннего христианства достаточно выяснено исследователями XIX века, если они смогли выделить ядро тех мыслей и чувств, вокруг которых кристаллизовалось мировоззрение пастырей и пасомых, для язычников конца II века все это оставалось закрытым. Различные оттенки для них сливались в единый цвет: здесь могли разобраться только редкие специалисты, подобные Цельсу. Средний римлянин этой потребности внимательнее всмотреться в христианскую среду вовсе не чувствовал, и Марк Аврелий здесь не отличался от среднего римлянина. Его философское мировоззрение давало ему как бы априорно определенную оценку христианству, в котором он видел лишь одно из многочисленных препятствий для здоровой государственной жизни.
Эти препятствия не сломили энергии императора, но еще более укрепили чувство человеческого бессилия. Тяжелее трудностей, подчас могущих казаться неразрешимыми, внутреннего устроительства и внешней защиты империи, для него было сознание, что он говорит на непонятном для окружающих языке, что они им тяготятся, принимая его морально-философские интересы за несносный педантизм. В «Размышлениях» мы находим заметку о чувстве злорадства, с которым встречается смерть самого достойного человека: нельзя не видеть в ней автобиографической основы. «Никто не бывает столь счастлив, чтобы его смерть не вызвала в ком-либо из окружающих чувства злой радости. Пусть он был добродетелен и мудр; все же найдутся в конце концов какие-нибудь люди, которые про себя скажут: наконец мы можем вздохнуть свободно, освободившись от этого наставника. Правда, никто из нас от него не страдал, но все же мы чувствовали, что в душе он осуждает нас» (10, 36).
Жизнь для Марка Аврелия все более становится приготовлением к смерти, которой посвящено так много места в последних книгах «Размышлений». И он встретил ее с глубоким спокойствием. В лагерной стоянке на берегу Дуная, около нынешней Вены, заболел он тяжкой болезнью, смертельный исход которой признал сразу и уже не принимал ни пищи, ни питья. Сыну своему Коммоду он завещал окончить войну и не покидать армии; окружающим он напоминал о необходимости выполнить долг. Поручая Коммода их заботам, он прибавил характерную оговорку: «если тот окажется этого достойным». Было ли здесь бессознательное стремление уменьшить ответственность, лежавшую на императоре, который признал Коммода наследником? Для Марка Аврелия монархическая наследственность могла быть лишь средством, не целью. Быть может, он и не видел вокруг себя других достойных преемников. Он представил Коммода солдатам, сохраняя спокойное выражение лица при тяжком страдании; вообще его выносливость в болезни поражала окружающих. Умер он 17 марта 180 г. совершенно один: даже сына он не допустил остаться у постели во избежание заразы.
Источники единодушно изображали скорбь армии и народа. Марк Аврелий всегда был так чужд какого-либо искания популярности; теперь обнаружилось, на каких глубоких и подлинных чувствах держалась его популярность. Он так часто в своих «Размышлениях» вскрывал всю тщету посмертной славы – теперь она была ему дана.
По словам Геродиана, «не было человека в империи, который бы принял без слез известие о кончине императора. В один голос все называли его – кто лучшим из отцов, кто доблестнейшим из полководцев, кто достойнейшим из монархов, кто великодушным, образцовым и полным мудрости императором – и все говорили правду». По отзыву Капитолина, «таково было почтение к этому великому властителю, что в день его похорон, несмотря на общую скорбь, никто не считал возможным оплакивать его участь; так все были убеждены, что он возвратился в обитель богов, которые лишь на время дали его земле. Когда еще не кончился торжественный обряд его похорон, сенат и римский народ провозгласили его “богом благосклонным” (Deus propitius), чего не было раньше и что не повторялось позже. Был воздвигнут в честь его храм, установлена коллегия жрецов, получивших имя Антониниев. Не только ему воздавались божеские почести, но считали нечестивцами тех, кто не имел в своем доме его изображения». Это был апофеоз совершенно иного рода, чем обычные формальные апофеозы, и он оказался много более прочным. Перед памятью Марка Аврелия благоговейно склонялись такие не похожие на него властители, как Септимий Север, Диоклетиан и Константин. В нем видели сочетание мудрости с той правдивостью, которая способна искупить и чужие грехи. «Ты сам, – говорил Капитолин, обращаясь к Диоклетиану, – ты видишь в нем бога – и он для тебя не обычное божество; ты обещал ему особое почитание, давая обет, подражал его примерам».
«Размышления» Марка Аврелия разделяются на книги и главы – но их порядок чисто внешний. Некоторым единством обладает лишь первая книга, где Марк Аврелий вспоминает своих родных, наставников и близких людей и объясняет, чем он им обязан, заканчивая перечислением всего того, чем он обязан богам. Мы имеем своеобразный дневник – не внешних событий, а мыслей и настроений, более важных в глазах автора, чем внешние события. Можно сказать, что «Размышления» представляют полную противоположность другой книге, которая также писалась среди военных тревог, – «Запискам о галльской войне» Юлия Цезаря. Здесь заботливо устранено всякое проникновение в глубь душевных переживаний, весь интерес также исключительно поглощен объективным миром, как у Марка Аврелия миром субъективным. Цезарь преследовал цели политической апологии, хотя беспритязательность и свежесть его рассказа так хорошо скрывают его мотивы.