Муж, гражданин, римлянин, император должен стоять на посту, ожидая звука трубы, который призовет его из жизни (3, 5). Но эти социальные обязанности не ограничиваются стенами родного города, они охватывают все человечество и превращаются в часть отношения человека к миру. Римский император в своем универсализме не разошелся с фригийским рабом. Если Аристофан заставляет актера говорить: «О возлюбленный город Кекропса», то еще правильнее будет сказать: «О возлюбленный город Зевса» (4, 23). Человек есть гражданин высшего града, относительно которого остальные государства как бы отдельные дома (3, 11). Этот высший град стоиков, с которыми люди связаны в силу естественного закона, более основного, чем случайные распорядки исторического государства, и в то же время закона божественного, подготовляет образ августиновского града Божия. Но своеобразие нравственно-политического учения Марка Аврелия заключается в том, что космополитизм не устраняет текущих гражданских обязанностей и не разлагает государственной дисциплины.
Эта возвышенная мораль, мужественная и в то же время человеколюбивая, имеет ли какую-нибудь санкцию? Марк Аврелий обещает ее последователям лишь одну награду – полное спокойствие духа, при котором человек уже не нуждается ни в одиночестве, ни в многолюдстве, когда достигнуто полное равновесие и внутри и вовне с окружающим миром (3,7).
Но подобное спокойствие также эфемерно во времени, как и сама жизнь. Что остается от моральных призывов перед лицом всемогущей смерти? Бесконечная важность этого вопроса нимало не укрывалась от Марка Аврелия, и он никогда бы не согласился со Спинозой, что мудрого должна заботить жизнь, а не смерть. Ведь смерть отбрасывает тень на всю человеческую жизнь, и никакое сияние последней не может этой тени рассеять. Чувство, которое составляет едва ли не самый глубокий лейтмотив в отношении к миру у Л. Н. Толстого, проникает всю душу римского императора. Выработка разумного, нравственного, философского, религиозного взгляда на смерть – все эти эпитеты в основе тождественные – составляет главную тему «Размышлений».
И прежде всего человек должен понять, что самый уход из мира не есть что-либо страшное и печальное. С одной стороны, жизнь есть бесконечное повторение: тот, кто видел сегодняшний день, видел вечность (6, 37; 6, 46). Марку Аврелию, как и стоическому мировоззрению вообще, чужда идея прогресса: человек, умирая, не чувствует того, что судьба не довела его найти новые, лучшие дни на земле; самое настроение, так сказать, здесь питается образами кругообразного движения и вечного возврата. С другой – весь мир есть непрерывное изменение (4, 3), вечный гераклитовский поток, где смерть, по существу, не отличается от рождения; оба они одинаково для людей таинственны и одинаково просты (4, 5). Главное же – и наша жизнь, и жизнь всех людей, представленная на фоне бесконечного пространства и бесконечного времени, становится ничтожной точкой, одним мигом; ее можно сравнить со сновидением; все проходит как дым и прах, как сегодняшние слова, которые завтра уже забыты (12, 27). В этих мыслях, к которым столь часто возвращается Марк Аврелий, мы видим иногда полное совпадение с Екклезиастом (напр., гл. 1, ст. 9–11), как ни глубоко различие в религиозно-моральном фоне.
Эта мысль о краткости жизни и непрочности всего окружающего является самым могущественным лекарством против страданий. При ней человек может их прекратить, добровольно покинув жизнь; в допущении самоубийства Марк Аврелий следует общей традиции стоиков.
С какой настойчивостью и разнообразием форм рекомендует его Сенека. «Видишь ли ты отвесную скалу? Вниз с нее идет путь к свободе. Видишь ли то море, ту реку, тот источник? Там в их глубине живет свобода. Видишь ли ты низкое, засохшее, бесплодное дерево? На нем висит свобода. Видишь ли ты свою гортань, свое горло, свое сердце? Все это убежище против рабства. Если тебе эти выходы слишком трудны, если они требуют слишком много мужества и силы и ты спрашиваешь, где путь к свободе, смотри, туда ведет каждая жила в твоем теле»; «Лучшее установление вечного закона то, что вход в жизнь нам дан один, а выходов много… Лишь в этом мы не можем жаловаться на жизнь: она не держит никого». Марк Аврелий не одобряет этого театрального искания смерти, которое, как указывалось, он приписывал христианам (11, 3); но человеку, который не может устранить препятствие, мешающее ему жить достойно, он предлагает с миром в душе выйти из жизни (8, 47). Когда мы вспоминаем римские саркофаги с их барельефными изображениями цветущей, чувственно-веселой жизни, с их надписями, полными иногда ясного спокойствия, иногда иронической усмешки (саркофаг Анния Октавия в Латеранском музее), у нас невольно рождается предположение, что рассеять страх смерти великим моралистам и мыслителям тогда было легче, чем теперь.
Античному миру, как это доказано в блестящей книге Роде Psyche, вообще были мало свойственны определенные представления о загробной судьбе души. В своей «Апологии» Платон заставляет Сократа высказывать альтернативу – погружения в вечный сон или личного общения с ранее умершими. Несомненно, что общая тенденция стоицизма не благоприятствовала идее личного бессмертия; не находим ее мы и у Марка Аврелия. У него тоже альтернатива, но она отличается от сократовской: или душа погибает, или же переходит в другую форму (4, 3). Если даже со смертью погашается всякое сознание, человеку нет основания страшиться этого «ничто».
Но как в предшествующих альтернативах, Марк Аврелий, не считая возможным абсолютно достоверное решение и не ставя от него в абсолютную зависимость прочности человеческой нравственности, склоняется к признанию разумной необходимости и божеского промысла. Так и здесь он склоняется к безличному бессмертию – слиянию человеческого духа с мировым разумом. Может быть, души умерших некоторое время наполняют воздух – согласно стоическому взгляду, они обладают известной материальностью, – как тела умерших наполняют землю: потом и эти последние сами становятся землей, и души погружаются в созидающий разум. Личное бессмертие здесь исключено, и Марк Аврелий почти готов сожалеть об этом пробеле в мироздании. «Как случилось, что боги, устроившие все так прекрасно и с такой любовью к людям, просмотрели одно: и самые лучшие из людей, вошедшие в тесное общение с божественным началом и всего более приблизившиеся к нему своей святостью своим благочестием, раз они умрут, не рождаются снова, но угасают навсегда». Но это недоумение лишь мимолетно: Марк Аврелий слишком верил в мудрость и благость промысла, и если установлен настоящий порядок, значит, он соответствует благу и гармонии мира (12, 5).
А если это так, то и срок жизни каждого предопределен: «Человек, ты был гражданином этого великого града; не все ли тебе равно, пять лет или три года: повиноваться закону приходится одинаково всем. Что же ужасного в том, что из града отсылает тебя не тиран, не судья неправедный, а природа, тебя в нем поселившая. Так отпускает со сцены распорядитель взятого им актера. Но ведь я провел не пять актов, а только три? Ты прав. Но в жизни три действия – вся драма. Конец определяет тот, кто ранее был виновником возникновения жизни, а теперь виновник ее прекращения; ты же чужд тому и другому. Итак, уйди из жизни с благим чувством, как благ и отпускающий тебя». После стольких образов ничтожества человеческой жизни в мировом процессе – образов, обвеянных настроением, напоминающим католический requiem, – эти заключительные, простые слова звучат как разрешительная молитва, залог последнего примирения.
По словам блаженного Иеронима «стоики в весьма многом согласны с нашим учением». Христианская легенда, которую принимал уже Тертуллиан, рассказывала об общении Сенеки и апостола Павла. Мы видели, что и Марк Аврелий, несмотря на несомненные факты преследования, не был причислен к врагам христианства. И в «Размышлениях» мы найдем много мест, родственных христианству. Однако ясно, что в этом стоицизме не заключалось внутренних возможностей стать религией, преобразующей античный мир.
«Прежде всего, даже у Марка Аврелия осталось слишком много интеллектуализма. Главное орудие стоической проповеди – убеждение и рассуждение – были бессильны заразить массу. Проповедник, может быть, полон чувства, и все-таки он боится обратиться к чувству. По словам Марка Аврелия, удовольствие, получаемое от пения и танцев, исчезает, если мы проанализируем их элементы (11, 2). В области религиозной этот анализ не есть ли гораздо более могущественное средство разрушения, чем созидания? Религиозное полное обращение в жизни человека, которое для него становится вторым рождением, никогда не определяется интеллектуалистической необходимостью – ее нет в истории Павла и Августина, Франциска и Ратисбонна. Стоицизм имел поэтому слишком мало обаяния для людей, которые как раз в создании и распространении великих религий играли первенствующую роль. Правда, зато у Марка Аврелия мы найдем свободу от религиозного и метафизического догматизма: он требует от человеческого ума минимальных жертв. Но многие ли могли воспользоваться этой свободой и не оставалось ли у массы здесь простого пробела? Отмеченный в «Размышлениях» нейтралитет между деизмом, политеизмом и пантеизмом решительно недостаточен. Сами стоики инстинктивно это чувствовали и старались не разрушать народной религии; не имея возможности совершить религиозного преобразования, они принуждены были выступить в роли религиозных консерваторов. Но эта роль, по существу им несвойственная – ведь вульгарное многобожие никогда не могло бы принять их космологии, – была в достаточной мере неблагодарна среди полного религиозного синкретизма.
Стоицизм не способен утолить жажды искупления, которая была одним из главных стимулов этого синкретизма, – не способен опять-таки уже потому, что для него зло и грех казались лишь формой познания. Что давало это человеку в том состоянии, которое изображает апостол Павел: «…не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю». Нет культа, этого источника стольких религиозных переживаний. Нет братской близости, которая создается единством этих переживаний, общими уверенностями, общими надеждами, ибо нет этих уверенностей и надежд. Кротость, которую проповедует Марк Аврелий, не свободна от сознания собственного превосходства: следует любить людей, которые, вероятнее всего, этой любви совсем не заслуживают. Цельс возмущался христианской моралью, которая последних делает первыми, которая дает преимущество блудному сыну перед его достойным братом. Но там эта переоценка обычных ценностей во имя милосердия, побеждающего внешнюю справедливость, там признание общей греховности шли рядом с чувством общего сыновства, там родоначальник христианской теологии и первый проповедник церковной дисциплины мог вознести любовь выше языков ангельских и человеческих, выше веры и надежды (1Коринф. 13). Именно этой восторженности чувства не было у стоицизма. Марк Аврелий дал этике социальную окраску – но выполняет ее заветы отдельный человек в своей замкнутости. Для того чтобы соединить людей в Вышнем граде, нужно было что-то еще кроме общего происхождения и естественных прав, нужно было этот общечеловеческий идеал наполнить более непосредственным содержанием.