Я вдруг задумалась: эта утренняя медведица – уж не та ли самая, с которой я столкнулась летом, когда перебралась в эту хижину? Если да, то мы с ней переживали одни и те же времена года. Мы делили общий ландшафт, одни и те же ночные небеса. Мне стало интересно, где она спала зимой, где сейчас, весной, будет искать пищу. Воспринимает ли эта медведица как личную обиду засуху, или лесной пожар, или голодное время? Уверена, ответ был бы отрицательным.
Пора было перестать задерживать дыхание, пора оставить пожар и всё, что было потом – утраты, болезнь матери, судебный иск, – позади. Я снова склеила медведя, как можно тщательнее, потом подожгла шалфей и окурила дымом примитивную фигурку на своей ладони. Древний ритуал. Даже католическая церковь использует благовония для очищения и благословения. На некоторых мессах читают молитвы о вознесении верных католиков на небеса.
Иногда мне требовались напоминания о том, что я всегда верила в возрождение.
Полная решимости ужиться со всем случившимся, я поставила фигурку медведя на алтарь под книжной полкой, оставив шалфей гореть на положенном рядом камне, и произнесла коротенькую молитву за медведицу и наше общее наступающее время года.
Сможешь ты заставить себя надеяться на это или нет, но все меняется. Времена года напоминают об этом. Нам только кажется, что глубокие снега зимы будут существовать вечно, но вскоре уже появляется первая зарянка, как красно-коричневое пятнышко на белом поле, а за ней следует чудо голубых соек – цвета потрясающего колорадского неба. Медведи просыпаются, голодные, и рыщут по лугам в поисках прошлогодних ягод и клочков зелени. Они едят личинок и насекомых, даже живых цыплят – как выяснила одна моя соседка, когда хиленький курятник, который она построила зимой у себя во дворе, оказался раскатан по всей дороге и лугу, оставив одни куриные скелетики. Очень скоро снова появятся суслики, выползая из своих зимних жилищ. Я наблюдала, как один ленивый мечтатель, которого я окрестила Ромео, томно потягивался и каждый день задумчиво поглядывал на заросший лесом участок, греясь на послеполуденном солнышке на скале за моим кухонным окном. По утрам я просыпалась под пение одинокой зарянки, которая будила солнце своей настойчивой веселой песенкой. Вскоре должны были вернуться и другие летние птицы – колибри и сосновые чижи, ласточки, дубоносы и танагры. Начинался следующий сезон – короткий, отмеченный яростными бурями, которые могли накидать до четырех футов мокрого снега за раз, – и по этой самой причине, наверное, еще более драгоценный. Я воспринимала меняющийся ландшафт как знак. Перемены грядут.
В жесте отчаянной надежды я вывесила в первую неделю апреля свои кормушки для колибри, хотя оставалось еще, наверное, пара недель до того, как я услышала бы на горе красноречивую трель. Этот звук, от которого мое сердце всегда тихонько вздрагивало, был одной из самых светлых мелодий, какие я только знала, – словно сама радость возвещала о своем возвращении на побурелых лугах.
В тот день в середине апреля, когда я увидела, как крохотная зеленая самочка нерешительно пила из поильника с красным устьицем, я села в грузовик и поехала вниз, в Боулдер, чтобы купить анютины глазки – цветы, которые в горах цветут всю весну и лето. Мне нравились яркие цвета – фантастический фиолетовый в сочетании с абрикосовым, – но в безумии весенней лихорадки я не устояла и купила странные на вид черные с кроваво-красным, дополнив их ангельски белыми, чуть тронутыми в серединке бледно-желтым.
Дома я выгрузила из машины поддон с анютиными глазками и добыла свои горшки – три керамических оконных ящика, две неглубокие миски на ножках и ящик из-под клубники – из сарая, который, к моему удивлению, за зиму аннексировала белка. Сосновые шишки были спрятаны в каждом открытом ящике, между досками и стенами, внутри моего походного рюкзака на раме и даже в технической аптечке моего велосипеда – их были сотни, достаточно, чтобы заполнить пятидесятигаллонный[38] мусорный бак, к тому времени, как я собрала их все и заткнула дыру между крышей и стропилами. Час спустя я заполнила глиняные горшки анютиными глазками, и ограждение вдоль террасы превратилось в буйство красок в сумрачно-сером ландшафте.
По вечерам приходилось затаскивать все шесть контейнеров внутрь дома, поскольку ночная температура продолжала опускаться ниже нуля, но хлопоты того стоили, поскольку днем свет водопадом низвергался по моей искусственной радуге, в то время как белка то и дело скакала через заснеженный участок от горки шишек, которые я свалила позади сарая.
Я воспринимала меняющийся ландшафт как знак. Перемены грядут.
Более теплые дни явили свету полные надежды мелкие белые цветочки мышиного ушка и возвестили возвращение квакш – малюсеньких лягушечек, что жили в пруду всего в четверти мили от хижины. Я слышала их голоса в сумерках позднего апреля, нежную песенку, похожую на звон бубенчиков, которая убаюкивала меня перед сном. Вечера полнились их пением до конца мая, пока длился сезон спаривания. Пруд раздавался вширь, промачивая края пешеходной тропки талым снегом, создавая лужи в небольших кармашках вокруг пары-тройки сосен. Супружеская пара крякв скользила по воде – озерцу, что поначалу занимало всю опушку, но съеживалось по мере того, как сходила талая вешняя вода и заливные земли зарастали камышами и пахнущей мятой озерной травой. Тогда я поняла, что настало время задуматься о садике.
Предыдущим летом я расчистила грядку в форме буквы S между едва заметной каменистой тропинкой, ведущей к моей террасе, на юге, и северной оконечностью скального выступа высотой в пять футов. Я выстелила ее черепицей в ладонь величиной, уложив решеткой, так что ее углы соприкасались. В изгибе буквы S я выложила круг из черепков глиняной посуды Fiesta цвета хурмы и розы, добытых с пепелища. В это огненное розово-оранжевое солнце я посадила лаванду, которая, как правило, не переживала зиму – но вдруг?.. Я предпочла бы заполнить свой сад солнцелюбивыми растениями вроде эхинацеи, калифорнийского мака и кореопсиса, но мой высокогорный участок, притаившийся под тремя осинами, был в основном затененным, не приспособленным для них.
Пока я жаловалась своей новой джеймстаунской подруге Джудит – женщине с торчащими во все стороны седыми волосами и глазами, от которых разбегались веселые морщинки, когда она улыбалась, – что тенелюбивые растения скучны, она закатывала глаза. Ее собственный сад был джеймстаунской легендой.
– Дело в текстуре, а не в красках, милая. Это-то нам по плечу, – сказала она. Британка, которая росла в послевоенной Англии, заучивая и рассказывая на память стихи, Джудит выговаривала слова округло, словно смаковала каждое, когда оно выходило из ее рта. По сравнению с ее произношением моя собственная речь была кавардаком и рыком.
Мы познакомились предыдущим летом, когда она горделиво вплыла в «Мерк» в оранжевых шальварах, лаймово-зеленой маечке на бретельках и розовом шарфике, чтобы купить одну сигарету – «мой единственный порок», заявила она, – и у нас состоялась одна из самых увлекательных бесед за всю мою жизнь, в которой были затронуты темы ежиков, грязного белья, булочек-сконс, радостей матерного слова (для меня) и слова поэтического, рифмованного (для нее). Под конец ее она пригласила меня на чай.
Через неделю я сидела у нее в саду, на живописном участке земли, который каскадом ниспадал с губы Меса-стрит в Джеймстауне на половину склона насыпи у Джим-Крик и был обильно заселен расписными камнями, маленькими диковинками и поделками ее детей. Две широкие стены с арками, сложенные ее мужем Дэвидом, скульптором и строителем, разделяли сад на ярусы. Каменная тропка вела к дому в одном направлении, а в другом – к мастерской Дэвида и маленькой лужайке, где она летом развешивала на просушку белье. Джудит была служительницей прекрасного: она показала мне вьющуюся розу с названием Дон-Жуан – «этакая примадонна», – которая порой давала один-единственный цветок за весь сезон. В ее саду подобные редкости перемежались с лечебными травами вроде пиретрума и эхинацеи для настоек. Овощи росли в парнике на лучшем солнечном участке.
Она познакомилась с Дэвидом в семидесятых, когда он жил на этой земле в палатке, и почти сразу же перебралась к нему, пока он возводил мастерскую, первое строение на участке. Дом стал вторым: в нем была башенка с винтовой лестницей и гостиная, Джудит называла ее «пещерой», потому что три ее стены были утоплены в стену каньона ради теплоизоляции, а на крыше росли фиалки. В ванной на втором этаже было окно от пола до потолка с видом на сад, другие три стены были окрашены светящейся краской цвета весенней зелени. На потолке сияли крохотные звездочки. На стенах висели картины авторства Джудит, ее детей и местных художников. Джудит создала такой дом, какой бы создала для себя я – если б была хоть наполовину такой же организованной и вдесятеро меньшей неряхой. И если бы осела где-нибудь на достаточно долгий срок.
Джудит оказалась моей близняшкой по темпераменту – порывистой, сквернословящей, режущей правду-матку дикаркой. Я полюбила ее мгновенно. Той весной она заявила, что намерена избавить меня от предубеждения против тенелюбивых растений, подарив мне на день рождения растения из собственного пышного сада.
Элвис взволнованно носился туда-сюда, устремившись вперед нас из машины Джудит во двор, пока мы выносили контейнеры, полные кружевной зелени манжетки и побегов дицентры, двух видов лаванды – ибо, как сказала Джудит, «стоит попробовать». Еще там были пара белых колокольчиков, турецкая вероника с изумрудно-зелеными листьями, чемерица, которая зацветет зеленовато-розовыми цветочками в следующем марте, и орнаментальная душица: она, как объявила Джудит, будет расти где угодно – «даже на этом гиблом участке». Я добавила от себя катананхе и выбранные мною анютины глазки.
Это утро середины мая было синим и чистым, и осины над нами только-только расцветились тем оттенком зеленого, который так и светится. Джудит, одетая в винно-бурые шальвары с черной маечкой под белую блузку, пела матросские песни и вносила в землю компост, а я выкапывала янтарные осиновые корешки, змеившиеся по всему моему участку. Всегда любила пачкаться! Было приятно зарываться руками в землю, пусть даже почерневшие полумесяцы под ногтями пришлось бы потом отмывать щеткой. В воздухе пахло свежеоттаявшей почвой, еще влажной и жирной. Сосновые чижи чирикали в хвое там, где была повешена кормушка. Элвис расположился на ступеньках, наблюдая за нами сверху.