В день солнцестояния мы с Элвисом видели любопытного койота; он рассеянно-задумчиво ступал между двумя можжевельниками по направлению к нам, когда я сидела на послеполуденном солнышке самого длинного дня подле смотровой площадки чуть ниже лягушачьего пруда. Среди скопления скал я обнаружила выветренную каменную спираль и теперь собирала камни, чтобы заполнить пустоты – мой собственный личный семафор – и так приветствовать лето, чье официальное наступление (это вдруг пришло мне в голову) знаменовало уже сокращающиеся дни. Спираль содержала тайну этого противоречия – начало, которое предвещало конец, вечно изменчивую смену сезонов – а заодно напоминала о моих твердых и мягких гранях, о постепенном выпрямлении, которое я начинала ощущать. Не о пожаре, не о том, что я была лишена всего, кроме скорби, а о разжимании кулаков, которые слишком долго были сжаты, о границах, становившихся проницаемыми, о моем теле, расслаблявшемся, открывавшемся для удовольствия. Я как раз смотрела на лучи спирали, расходившиеся вовне и излучавшие свет внутрь, когда в поле зрения появился койот.
Пестрый серо-золотисто-коричневый мех животного сползал неряшливыми клоками вдоль загривка; длинные лапы словно свисали с худого тела – это была самка. Глаза у нее были золотыми. Я мягко протянула руку, чтобы придержать своего пса за ошейник. Элвис насторожил уши, его хвост дружелюбно мотнулся по земле, но он даже не рыкнул.
– Все в порядке, – выдохнула я. Даже Элвис почуял сверхъестественную природу происходящего. В пятнадцати футах, совсем рядом, самка койота автоматически переставляла лапы, одну за другой, пока не увидела нас. Она явно уже ходила этим путем прежде. Так же текуче, как появилась, она исчезла, развернувшись без тревоги и шума и скрывшись за небольшим подъемом.
Просто еще одно живое существо в ландшафте.
По мнению друзей-не-на-горе, я смертельно рисковала. Я жила за пределами предположительно существующей страховочной сети – той, что плетется за счет физической близости к обществу и состоит из людей, больниц, правопорядка; подразумевалось, что эти вещи решительно необходимы мне как женщине.
– Не представляю, где ты этого понабралась, – вздыхала моя бабушка-горожанка, когда я рассказывала ей историю о медведице или о том, как отправлялась исследовать территорию с Элвисом. Словно у меня внезапно возникла склонность глодать скелеты животных или ходить в шкурах. И так говорила женщина, чей муж пас овец в Юте, когда ему было четырнадцать! Это у меня в крови.
Я каждый день совершала вылазки в природу. В горах царит политика открытых дверей, и, как многие местные, я оставляла дверь незапертой, не важно, была я дома или нет. Джоуи держал ключ от «Мерка» над входной дверью – привычка, которая периодически приводила к тому, что народ сам брал себе кофе или сигареты. Карен Зи хранила ключи от своего пикапа в замке зажигания этого вечно незапертого автомобиля. Мне нравилось жить в местах, где нет необходимости запираться, где я не чувствовала, что снаружи есть кто-то опасный, пытающийся попасть внутрь.
По наивности я взяла этот подход с собой, когда впервые поехала из Джеймстауна в Милуоки, большой город, где двери по необходимости снабжены замками и цепочками. На вторую неделю пребывания кто-то свистнул куртку из мембранной ткани через приоткрытое окно моего запертого пикапа. А в свой самый постыдный момент в стиле Ребекки с фермы Саннибрук я была свидетельницей ограбления и даже не поняла, что происходит. Какой-то мужчина вышел из дома моего соседа, неся голубую пластиковую корзину для хранения, и скрылся в переулке.
Он делает что-то такое, чего не должен делать, рассеянно подумала я, помешивая суп на плите. Прошло двадцать минут, прежде чем мне пришло в голову позвонить в полицию, а потом пришлось с пунцовым от стыда лицом объяснять приехавшим офицерам, почему мне потребовалось так много времени, чтобы заявить о преступлении.
Я была счастливицей на природе, деревенщиной в городе.
Даже если бы я жила в какой-то отдаленной заповедной глуши – а это было не так, сколько ни напрягай воображение, – я оставалась бы в целости и сохранности. И выяснила, что моя целость – это одиночество и пространство. «Все в природе, – говорила писательница Гретель Эрлих, – постоянно побуждает нас быть тем, что мы есть». Не «кто», а «что»! На самом фундаментальном уровне я тоже была ландшафтом. Несмотря на то что мое намерение перебраться жить в горы, возможно, уходило корнями в эскапизм, природный мир выманил меня обратно в саму себя. В этом было определенное сходство с преобразованием, которое, как говорят индуистские мистики, со временем происходит с «я» в результате практики медитации. Учишься позволять всему постепенно отпадать. Эрлих выражает это так: «Мы часто подобны рекам: беспечные и неистовые, нерешительные и опасные, светлые и глинистые, водоворотистые, поблескивающие, спокойные». Мы – всё это и совершенно ничего из этого.
Через неделю после солнцестояния мы с Элвисом шли на восток мимо лягушачьего пруда по узенькой тропке, которая кончалась возле ручья. Прямо перед маленьким озерцом с илистыми берегами Элвис резко повернул направо, забираясь по склону под хилой сосенкой, – там была еще одна тропа. Мы, должно быть, проходили мимо нее десятки раз на пути к горе Оверленд; оттуда не было и десяти минут ходьбы до места, где я ныне стояла. Заинтересовавшись, я последовала за псом – и через узенькую расщелину вышла на маленькую полянку. Обочины узкой тропки испещрили сотни колорадских голубых аквилегий среди редких папоротников и дикой моркови. Свет расплескивался сквозь ветви деревьев, выхватывая цветы с белыми серединками, странные, как орхидеи. Было такое ощущение, будто я вошла в прохладную каменную церковь в жаркий полдень. В этом месте царила какая-то особенная тишина. Не безмолвие отсутствия, а покой присутствия, тишина магии. Звуки птичьих трелей оказались отрезаны, и тишь сошла сюда, словно большая хлопковая занавесь, упавшая с окна. Крахмально-белые головки, отороченные голубым, виднелись повсюду. Я нашла местечко ближе к центру полянки и села там, зачарованная этим местом, чья духовная жизнь была буквально осязаема. Уцелевший островок дикой земли.
Мне нравилось жить в местах, где нет необходимости запираться, где я не чувствовала, что снаружи есть кто-то опасный, пытающийся попасть внутрь.
Легкий июньский ветерок заставлял трепетать осины и то и дело перестраивал кружевные головки болиголова в каком-то сложном волнообразном танце. Элвис устроился рядом со мной, усевшись между моими скрещенными ногами. Он прислонился ко мне спиной, даря мне свой вес, – так же как тогда, когда я впервые увидела его в приюте для животных.
С Элвисом, животным, которое сливалось со мной так, как, говорили мне, делают волки, я двигалась почти инстинктивно, обращая внимание на вещи, что притягивали его внимание. Как будто поводок, который я использовала, чтобы приучить Элвиса оставаться рядом со мной, стал длинной невидимой нитью, моим шестым чувством. Поначалу я осознавала все опасности, что могли бы прикончить моего пса, – скальные выступы, диких животных, охотников с оружием, – но это осознание, постепенно углубляясь, стало включать текстуры, звуки и запахи, нюансы местности. С Элвисом я больше присутствовала в настоящем. Вот и теперь, как это часто случалось, ощущение его тела рядом с моим заякорило меня в физическом мире, наполняя покоем, ощущение которого было для меня редкостью. Мой разум слишком сильно желал кубарем скатиться с горы, распылиться на дневные дела и не видеть ничего дальше кончика носа, но мой по-прежнему дикий хаски снова собирал его в кучку. Элвис давно уже был моими глазами, моими ушами, но теперь, дошло до меня, он был еще и моим гуру, моим наставником: его присутствие напоминало мне – играть сейчас, спать сейчас, исследовать сейчас, быть сейчас.
Этот волшебный лес с его «пятнистым миром», его «ландшафтом в разметке и наделах»[42] стал тайным садом. Местом, которое, как я чувствовала, принадлежало мне безраздельно. Всем нам для спокойствия нужен фундамент. Но мне была нужна еще и красота – чтобы подобрать ее юбки руками и тянуть за собой по ландшафту моих дней.
У красоты, я знала, есть свои острые грани. Дикая природа была пандориным ящиком с буйными острозубыми куницами, хищниками, которые дают своей добыче истекать кровью до смерти. Жизнь на горе означала, что приходилось мириться с живыми существами, которые порой пытались разделить со мной пространство моего дома. Летом я постоянно воевала с бурундуками; они протискивались под криво вывешенную противомоскитную дверь и устраивали азартные игры с погонями, и я пыталась выгнать их наружу раньше, чем Элвис – в пылу преследования он переворачивал стулья и мусорные корзины – их поймает. Несмотря на заложенные в щели полотенца, скатанные и придавленные сверху здоровенными банками с фасолью и цельнозерновым овсом, какой-нибудь из них исхитрялся пробираться внутрь каждые пару недель. Я сносила их вторжения как одну из составляющих жизни в горах – так же, как терпела мышей.
До какого-то момента.
Я не имела ничего против мышей, бегавших вдоль стены под книжной полкой, хоть Элвис и разъярялся, превращаясь в Большого Белого Охотника и вынюхивая мелких созданий еще долго после того, как они пропадали с глаз долой. Я видела, как он в своей юности бросался на мышь с расстояния в двадцать футов в темный вечер в заснеженном поле. Я никак не могла понять, чем это он занимается, пока не сообразила, что он подбрасывает тельце высоко в воздух. В хижине он часто убеждал меня, что за всеми этими книжками на самой нижней полке или внутри стопки газет кто-то есть. Я послушно раскапывала газеты и книги, а Элвис приклеивался носом то к задней стенке стеллажа, то к нижней части стопки, скребя лапой. Все это неизбежно заканчивалось беспорядком и полным отсутствием каких-либо грызунов. Но они были: по ночам я иногда слышала, как они гремят посудой на сушилке. И махала на это рукой.