Наедине с суровой красотой — страница 31 из 47

Когда подкатил февраль, я уболтала Джоуи позволить мне устроить поэтический вечер JAM в Валентинов день. Во-первых, в качестве нового вице-президента JAM (Хортенс была низложена на январской встрече совета в характерном для маленьких городков эквиваленте бескровного политического переворота) я считала своим долгом продолжать выталкивать организацию за пределы ее бренчаще-поющего кредо. А во-вторых… если бы я обладала суперспособностью, то направила бы ее на повсеместную культивацию любителей поэзии.

Поначалу Джоуи упирался. Валентинов день выпадал как раз на тот вечер, когда завсегдатаями были в основном мужчины, пьющие пиво.

– Да кому это надо! – твердил он, отмахиваясь от меня. – Никто не придет.

– Придут, если ты приготовишь спагетти.

Признаюсь, я ему польстила. Всякий раз как Джоуи готовил свое фирменное блюдо, в «Мерке» было не протолкнуться от тех, кто алкал порции «“Кровавой Мэри” с замороженными фрикадельками и колбасками вместо кубиков льда», по определению одного из наших поваров. Этот шедевр всегда распродавался без остатка.

– А я испеку «непристойный шоколадный торт», – предложила я. Этот торт был быстрым и гарантированно поднимался в духовке, а «непристойным» назывался потому, что его секретным ингредиентом был майонез. – Ну же, Джоуи, Джеймстауну нужна наша любовь!

Когда мы, наконец, договорились, я изготовила флаеры со словами ПОЧУВСТВУЙ ЛЮБОВЬ и вывесила на доску объявлений афишку с обещанием похабных, забавных и дурашливых альтернатив сентиментальным любовным стихам. Могут участвовать все, писала я, и одиночки, и женатики, и те, кого от любви воротит.

Моя традиция высмеивать Валентинов день была заложена в магистратуре Колорадского университета, когда, устав от спектаклей, вечно устраиваемых в магазине, где я работала, я объявила, что меня тошнит от отстойных любовных стишат и конфеток-сердечек. В знак протеста я организовала ужин для Лючии и Элизабет – мы все были одиночками, все слишком резкие и все любили помаду цвета «бургунди», как в девяностых. Я приволокла кофейный столик в гостиную дома на горе Бау, зажгла свечи и разложила по тарелкам пасту путтанеску – умеренно жгучее блюдо с анчоусами, каперсами и черными оливками. Мы читали вслух темные и травмоопасные стихи о любви, например «Судьбу человека» Луиса Урреа, где описывается, как автор справляется с жизнью, когда уходит его возлюбленная («да и хер с ней, с открытой дверью», «пиво в пику»), мы смеялись и смеялись, чувствуя себя выше всего этого. Потом Лючия, которая успела до тридцатилетия трижды побывать замужем, вытащила на свет божий трепетное стихотворение о поцелуях.

– О! – отреагировала я. – Кто это?

– Эд, – улыбаясь, ответила Лючия.

Эд Дорм, сумасбродный глава литературной программы и добрый друг Лючии, был поэтом, чьи поздние работы, как и сам Эд, представляли собой сплошной вой сарказма и отчаяния. Подавая на стол шоколадные тарты-сердечки с малиной, я пыталась мысленно связать мужчину, которого знала, с деликатными слогами, прочитанными мягким бархатным голосом. Под его легендарной мрачностью, оказывается, скрывалась нежность.

Мой план состоял в том, чтобы пригласить в «Мерк» банду закоренелых холостяков, завсегдатаев Джоуи – «мальчиков», как их называли мы с Карен Зи. Некоторые из них, надеялась я, могут оказаться тайными любителями поэзии (ночью, под одеялом, с фонариком). Так что я распечатала три десятка самых эксцентричных и нетрадиционных любовных стихотворений, какие только сумела найти – от заклинательных галлюцинаций о безумии и кипучем сексе Кейт Браверман до тихого пробуждения желания над сливами Уильяма Карлоса Уильямса, – отвезла эту стопку наряду с тремя сумками поэтических сборников и антологий в «Мерк» и разложила все это на одном из столов. Мне казалось, что среди этого богатства каждый найдет что-нибудь для себя. То есть любой мог подойти, выбрать стихотворение и прочесть его вслух. Даже неподготовленные люди вполне способны были сделать это экспромтом, а в качестве дополнительного бонуса слушатели не умерли бы со скуки, слушая самодеятельных поэтов.

Я налила себе бокал вина за стойкой, а Джоуи весело раздавал порции пасты, полными горстями собирая комплименты и приветствуя каждого своим любимым «Хайя!», словно был мэром городка.

Когда достаточное количество тел утрамбовалось возле темной барной стойки в задней части «Мерка», а любопытствующие и голодные заняли около половины деревянных столиков – в общей сложности около тридцати человек, – я пошла раздавать поэтические сборники, точно цыганка, предсказывавшая судьбу.

– Прочтите вот это, – посоветовала я Джовану, мужчине, который носил шляпу-котелок и слишком часто моргал, передавая ему томик Расселла Эдсона, известного знатока эксцентричности.

– Возможно, вам понравится Билли Коллинз, – сказала я Холлису, убежденному холостяку и автомеханику (именно в таком порядке), который мастерски уходил от любых попыток заигрывания. Книгу я открыла на стихотворении под названием Victoria’s Secret. Речь в нем шла о мужчине, увлекшемся разглядыванием каталога, полного сексуальных женщин в одном белье, взиравших на него со страниц.

Один за другим люди записывались на выступления, первыми – самые упертые любители поэзии.

Любой мог подойти, выбрать стихотворение и прочесть его вслух. Даже неподготовленные люди вполне способны были сделать это экспромтом.

Джудит прочла свое любимое стихотворение Кэтлин Рейн, в котором снова и снова повторяется фраза «потому что я люблю», а я – «Привилегию быть» Роберта Хасса; как-то раз я видела это стихотворение исполненным в самой что ни на есть эротической манере гибкой поэтессой по имени Симона, в зале где было полно затаивших дыхание мужчин и женщин. Его строки наполнены пышной пустотой и одновременно экзистенциальной жаждой, но Симоне оно пришлось в самый раз – я потом видела ее сидящей верхом на бедрах мускулистого молодого человека. Такова сила поэтического слова.

Вечер шел своим чередом, звучали слова поэтов-романтиков наряду с отрывком из «Тристана и Изольды». Потом один из «мальчиков», мужчина по имени Снейк Хабенеро, который играл на банджо и летом подкатывал к «Мерку» на своем мотоцикле-внедорожнике, подошел к микрофону. Если судить по внешности, его легко было сбросить со счетов – этакий пьяница с неухоженной седой бородой и волосами, что вились и лезли толстыми щупальцами из-под кепки. Он носил очки в проволочной оправе и круглый год щеголял в гавайской рубахе – но был так же умен, как и добродушен. Начитанный, знаток кино. Сунув покрасневшие пухлые кисти рук в карманы джинсов, он открыл рот – и прочел наизусть «Убийство Дэна Макгрю»[46] под одобрительное уханье и улюлюканье пьяниц у стойки.

И больше ничего не понадобилось.

Один за другим «мальчики» из арьергарда отделялись от общего стада и, пошатываясь, шли по крашеному сосновому полу к микрофону, вставая в нише, образованной окном, завешенным разноцветной гирляндой с лампочками в форме слезок под выведенными золотом и красной краской словами ДЖЕЙМСТАУНСКОЕ КАФЕ МЕРКАНТИЛЬ.

Луи прочел стихотворение, которое я передала Холлису, а Чед – одно из творений Эмили Дикинсон. Джимми, который говорил на пяти языках, продекламировал стихотворение на французском. Но звездой вечера стал Кент – мужчина с характерным хриплым голосом, чья седая борода всегда была аккуратной, а густые волосы зачесаны строго назад. Он делил свой дом на холме с вереницей сменявших друг друга холостяков. Там был бильярдный стол, купальня и телевизор с большим экраном. Там всегда было пиво.

В начале вечера я вручила ему книгу стихов Чарлза Буковски, и он уселся на свой табурет, потягивая самое дешевое пиво, какое нашлось у Джоуи.

– Эти вам как раз в масть, – сказала я.

Когда Кент поднялся и пошел к микрофону, парни у стойки засвистели и зааплодировали. Все оторвали взгляды от своих тарелок. Джоуи, подбадривая, завопил:

– Кент!

– За любовь, – сказал Кент, салютуя своим «Будвайзером», и прочел стихотворение о сексе и еде. Вместо слова «п***а» он сказал «вагина», произнеся его с мягким французским «ж» вместо «г», выводя слоги так, что они слетали с губ, будто шепот. Я не могла понять: это он постеснялся или пытался пощадить слабонервных? Когда он произнес это слово, возник момент ошеломленного молчания, этакий шок, а потом зал разразился взрывами хохота, под которые Кент продолжал рычать слова стихотворения с осторожностью, состоявшей из равных долей бесстыдства и сдержанности.

В истории «Мерка» была своя доля легендарных вечеров – вечеров, когда народ залезал на столы и плясал, и люстра качалась туда-сюда над толпой потеющих, пошедших вразнос тел. В иные вечера, бывало, кое-что и разбивали – переднее окно, к примеру, как минимум дважды – или завязывались потасовки. А на следующий день городская молва раздувала случившееся в людских умах так, что историю пересказывали снова и снова. В основном такие вечера вращались вокруг выпивки и музыки и тех побуждений, которые они обе раскрепощают. А в тот вечер была просто поэзия. И, как обо всех легендарных джеймстаунских вечерах, люди до сих пор говорят о нем – о том вечере, когда Кент прочел стихотворение в «Мерке».

* * *

Джеймстаун всегда гордился собой как «домом неприрученных» – фраза-шапка из рукописного меню «Мерка». Местные кичились своей не больно-то цивилизованной натурой и по этой причине считали себя сделанными из другого теста, нежели жители равнин. В результате этот городок, вдобавок к обычной порции одиночек и либертарианцев, привлекал и некоторую долю еретиков. Порой появлялся какой-нибудь настолько чокнутый персонаж, что городок объединялся, стараясь мягко понудить его к перемене места жительства. Но, как правило, основные неприятности поступали в двух формах – пьяницы и молодые бездельники.

Каждую весну в Джеймстаун заявлялась новая толпа начинающих хиппи: молодежь чуть за двадцать, женщины в дредах, мужчины в бородах, все одеты в многослойную одежду стиля «с миру по нитке». К осени большинство из них съезжали, поскольку фантазия «сладостной магнолии» о ленивых днях, наполненных музыкой, при почти бесплатном проживании резко давала сбой при первой же глубокой пороше.