«Кончился ливень», — понял он и задрал голову: пострадавший больше всего верхний угол камеры зиял черными щелями голых потолочных досок. — Были б силы, да не было б нужды, бежать бы сейчас отсюда… Самая пора — и условия, природа руку протянула…»
Но о побеге он запрещал себе думать, ему необходимо было дожить до суда и открыть глаза многим, почему не заточили в застенки никого, кроме работников уголовного розыска.
…После первого допроса Громозадов «парил» его в одиночке, напрочь забыв про существование, соблюдая известную тактику: так поступали с каждым, кто отказывался «сотрудничать» и не признавался. Эффекта это не давало, но Громозадов, понимая, что с Туриным трюк не сработает, гнул традицию, ибо чтил правила прежде всего.
Спустя некоторое время одиночество узника стал скрашивать своим присутствием Бертильончик, которого Турин продолжал почтительно именовать не иначе как Абрамом Зельмановичем. Трудно было предположить, будто что-то изменилось в издевательской стратегии следователя либо тот смилостивился ни с того ни с сего, подселив старика. На дотошные расспросы Турина Шик добросовестно плёл одно и то же, что ему почти не задавалось вопросов, не стращали, не пытались завербовать; да и что он знал, кроме заковыристых формул папиллярных линий отпечатков лап медвежатников[66] Щербатова Митьки и Федьки Кривого, прославившегося особой жестокостью бандита Рваная ноздря, пахана Циклопа, увлекавшегося растлением малолетних, а попавшимся на старухе-купчихе, а также других, подобного рода знаменитостей из отбросов рода человеческого? Про опасных адептов вражеского мира, объединившихся в тайную организацию «астраханщина», ни слухом ни духом старый Бертильончик не ведал, так как ни один из них не соизволил побывать в его кабинете по идентификации личности и, естественно, оставил отпечатки своих изуверских пальцев лишь после ареста, то есть при регистрации. Сумел ли сообразить это сам Громозадов или его глубокомысленно сподобил Кудлаткин, Турин не ломал головы, соседство не докучавшего ничем старика его устраивало, а порой умиляло, как однажды, когда тот распаковал тряпочный самодельный баул, что использовал универсальным образом — и в качестве мягкого сиденья, и в качестве подушки. С ним он прибыл в камеру и ни на мгновение не расставался как и с алюминиевой ложкой, которую прятал на ноге в высоком шерстяном носке, словно примерный солдат. Однако теперь баул был аккуратно распотрошён стариком и, вытащив на белый свет папку с серыми листами бумаги, тот удобно устроился под зарешечённым окошком, после чего, мусоля огрызок карандаша, принялся что-то быстро строчить. Турину, как обычно возлежавшему на нарах сверху, хорошо были видны прямо-таки каллиграфические строчки, которые старательно и красиво выводил Шик.
— Жалобу малюешь? — заинтересовался скучавший Турин.
— Нет.
— Дома кто остался? — допытывался он, хотя догадывался, что Шик давно схоронил семью.
Старик отрицательно покачал головой, не отрываясь от своего занятия.
— Кому же бумагу слать собрался? — разобрало любопытство Турина, и он соскочил на пол.
— Будущему поколению, — гордо ответил Шик.
— Вона как!
— Ты, Василий Евлампиевич, насчёт жалобы думаешь, а я книгу сочиняю.
— Книгу? — улыбнулся тот. — Не знал, про твои способности. И давно увлекаешься?
— Баловался давненько, — задрал в потолок глаза старик, — даже в газетки статейки о наших славных подвигах пописывал.
— Помню, помню. На десятилетний юбилей розыска отменно постарался.
— И в «Коммунисте» были мои заметки, — не сдержался, похвастал тот.
— Верно. Были.
— Я тогда про каждый героический подвиг наших отважных ребят туда отписывал. Не всё публиковали, конечно, но на то они и спецы, чтобы отбирать лучшее. Мне и псевдоним там дали, и в штат звали. Честное слово, ушёл бы в газету, Василий Евлампиевич, но вас сильно уважал.
— А теперь? Не уважаешь?
— Честно?
— Валяй.
— А за что вас уважать, Василий Евлампиевич, ежели вы до начальника розыска дослужились, а со мной, плешивым дедом, в одной тюремной хате паритесь?[67]
— И это верно.
— Не обиделись?
— Чего ж обижаться на правду.
— Вот и решил я, чем здесь баклуши бить, накатаю-ка я историю нашей астраханской милиции.
— Аж на всю милицию замахнулся?
— А чего? Я в полиции и в милиции жизнь прокуковал, всех начальников знал, можно сказать с самого господина генерал-полицмейстера Владимира Фёдоровича Салтыкова, опиравшегося на князя генерал-лейтенанта, а позже генерал-фельдмаршала Гесен-Гамбургского, командовавшего отрядом Прикаспийских войск.
— Любишь ты приврать, Абрам Зельманович, — захохотал Турин. — Ишь, куда загнул, да не на того напал. Почитывал и я историю нашего края. События, о которых ты мне на уши лапшу вешал, имели место в Астрахани в 1732 году, тогда и был назначен генерал-майор Салтыков первым полицмейстером города. И было то при императрице Анне Иоанновне. Тогда тебя на свете и в помине не было.
— Ну и не было, — не смутился тот, — а история создания местной полиции мне доподлинно известна. Я в «Коммунисте» об этом до драчки спорил с главным редактором товарищем Прассуком.
— Много они знают…
— Вот и я его однажды отбрил, не сдержавшись.
— А он?
— А он выгнал меня и велел больше на порог не пущать.
— Ну это он загнул. Тебе надо было ко мне обратиться.
— Надо было… Но здесь меня никто не остановит и не запретит. В одиночной камере, при полнейшей свободе, я всю правду накатаю про нашу милицию и уголовный розыск.
— Начал-то давно?
— Давно, но особо не получалось. А теперь, когда без дела сидишь, карандаш сам по бумаге летает, теперь успевай — записывай.
— Про всех напишешь? — походив по камере, обдумав хорошенько неожиданную новость, Турин снова подошел к неразгибающему спину старику. — Сыскарей уголовки не забудь… тех, кто головы свои светлые сложили за наше дело… китайца Ван Суна, Ивана Ивановича Легкодимова…
Сказал и дёрнулся его голос, смолк.
— Как же мне Ивана забыть? — оторвался от бумаги Шик. — Оттрубили мы с ним, слава богу, с полвека считай и поболее. Сколько ворья посажали… Как вы, Василий Евлампиевич, он тоже мечту лелеял, что сумеет последнего жульмана за решётку упрятать…
Сказал, поднял голову и замер — плакал железный Турин, не смахивая и не стесняясь слёз.
— Ты про то, что он на себя руки наложил, не пиши там, — заметив, что не отводит от него глаз Шик, отвернулся Турин. — Не надо новому поколению знать об этом, чтоб пример не брали, а то войдёт в моду вешаться да стреляться… по пустяку.
— Разве это пустяк, Василий Евлампиевич?
— Ну, не пустяк… Всё равно не пиши.
— Нет. Или всю правду, или ничего, — отложил карандаш Шик. — Кроме того, я считаю: для настоящего офицера за честь так уйти из жизни.
— Ну-ну… — Турин резко развернулся. — Тогда и про предателя Губина не забудь! Про крысу, которую мы так и упустили…
— Почему упустили?
— Как? Тебе что-то известно?
— Не всех наших арестовали, Василий Евлампиевич, — тише проговорил старик, — многие успели разбежаться.
— Это хорошо, но при чём здесь мерзавец, который осиное гнездо сумел свить в розыске?
— Не забыли, надеюсь, Павлушку Маврика?
— Ты дело говори.
— Он тоже в бегах, а перед этим успел передать Ляпину, будто ухватился за хвост той крысы.
— Ухватился! Вот молодчина! Я всегда верил, что вырастет из него настоящий сыщик. Ну так что? Рассказывай.
— Всё, — сник старик. — Только это и успел передать он Ляпину. Даже имя мерзавца назвать не успел. Едва ноги унёс, его Ляпин прикрыл, затеяв перестрелку.
— Зачем, дурак! Ему же теперь вышак закатят за применение оружия!
— Он в белый свет палил. Пугал.
— Никого не задел?
— Его самого подстрелили легонько.
— Турин! К следователю! — рявкнул охранник из «глазка», и заскрипел замок в двери.
— Жив Аркашка-то? — успел спросить Турин.
— А чего ему станется? В лазарете здесь, у Абажурова бока пролёживает.
— Повезло.
— Вот именно…
Но Турин уже не слышал, он шагал на допрос к Громозадову с высоко поднятой головой и даже чуть улыбался. Причин для этого было несколько, и первая, самая главная, что Маврик на свободе, да ещё обнаружил след ненавистного предателя, что жив и здоров Аркаша Ляпин, выручивший Маврика ценой своей жизни, что старик Шик накручивает лист за листом, стараясь накатать о его ребятах книгу, которую, конечно, припрячет для потомства пройдоха Кудлаткин… В общем, легко стало на душе, светлее как-то, и совсем бы было прекрасно, не беспокой мысль о предстоящей встрече со следователем. Начнёт Громозадов опять мурыжить, глупые вопросы подкидывать насчёт сотрудничества да признания, станет выпытывать, где скрываются разбежавшиеся сыскари… Одним словом, заведёт, зануда, душеспасительные беседы на весь день, на забыть бы про просьбу старика Шика да выманить у следователя хотя бы половинку карандаша и бумаги под предлогом жалобы писать, всё польза какая будет от встречи…
IX
Около полудня, как раз в самое любимое время инженера Херувимчика, когда желудок его начинало приятно подташнивать в предвкушении обеда, и он, облизываясь, жадно оглядывал на прибранном для трапезы столе приготовленные любимой Эллочкой салаты, разносолы и сладкие разности, гадая с чего начать, сердито позвонили с проходной завода и предупредили, чтобы был на месте, так как в экстренном порядке прибыла делегация и занятый директор распорядился её принять.
«Небось сам домой укатил», — язвительно подумал инженер и возмутился в трубку:
— Опять новые стапеля какой-нибудь делегации показывать?
— Не знаем.
— Сколько раз объяснять, что это не моя компетенция устраивать экскурсии для любопытствующих? — вспыхнул Херувимчик. — Опять с бондарного? Ищите мастера Хряшева.