Я испуганно реву:
– Не вылезу!
Так и покатились со смеху. Оконфуженную вконец девку усаживают в гинекологическое кресло. Я упираюсь, как гнутый гвоздь. Я весь дрожу. Скользкими кровавыми руками мама принимает меня на клеенчатый передник, попыхивая сквозь жженые усы фельдшерской папироской.
– Ну, чего испужался, глупый? Не надо. Пизды пужаться. Не надо…
Капля
Александра Геннадьевна Тахтырова принимала ванну и плевала в потолок, а Серафим Дмитриевич Тахтыров пытался ворваться к ней под различными шутливыми предлогами. Александра Геннадьевна все никак не могла доплюнуть до потолка, но заплевала и забрызгала водой кафельный пол и стены, так как во время плевания сильно подавалась телом вперед, а потом опять падала в воду. Она вся разнервничалась, но не оставляла это занятие, так как дала себе слово не вылезать из ванны, пока не достигнет желаемого.
Тем временем Серафим Дмитриевич, после бесполезных сюсюкающих просьб, перешел к угрозам и ругательствам, но Александра Геннадьевна не слышала его требовательных криков из-за плеска воды. Наконец, стремительно изогнувшись всем телом, Александра Геннадьевна с силой выдохнула воздух, и ее слюна прилипла к потолку.
А в это время Серафим Дмитриевич, после изнурительных ударов с разбегу о дверь, выбил ее и ворвался в ванную, но поскользнулся на каком-то плевке и упал, ударившись головой.
Александра Геннадьевна выволокла его и усадила на стул, а сама села ему на колени и стала так неприлично заигрывать, что Серафим Дмитриевич рассвирепел и даже решился поднять на нее руку. Александра Геннадьевна мгновенно уловила это и, слетев с колен мужа, молниеносно закатилась под кровать, а рука Серафима Дмитриевича, не найдя рожи Александры Геннадьевны, со всего размаху ударилась об пол, и Серафим Дмитриевич выбил себе два пальца.
Первую минуту, ошалев от боли, Тахтыров сидел смирно, а потом кинулся охлаждать распухшие пальцы. Для снятия нервного стресса он решил полежать в прохладной воде и, выпустив грязную, лег в пустую ванну, чтобы свежая вода постепенно омывала его тело.
Серафим Дмитриевич был невысокого роста и потому настолько хорошо умещался на дне ванны, что его можно было в ней хоронить. Когда вода поднялась ему до подбородка, он захотел изменить свое положение, но, как говорится, не тут-то было – он застрял и не мог пошевелить ни головой, ни ногами.
Серафим Дмитриевич здорово перепугался, так как понял, что обречен на постепенное утопление. Он принялся жалостно звать Александру Геннадьевну, чтобы она его освободила, но та, зная подлый характер Тахтырова, преспокойно лежала под кроватью и не высовывалась.
Прибывавшая вода залила Серафиму Дмитриевичу рот, и он лишился возможности кричать. Когда он совсем отчаялся, струя в кране внезапно выдохлась и оборвалась. Серафим Дмитриевич лежал, боясь шевельнуться, чтоб ему не натекло в нос, ожидая, когда кто-нибудь придет умыться. Но тут плевок Александры Геннадьевны, собравшись в каплю, сорвался с потолка и упал в ванну. Это и была та самая последняя капля, после чего вода затекла Серафиму Дмитриевичу Тахтырову в нос, заполнила легкие, и он захлебнулся.
Жизнь радостна
Рождение Николая было сопряжено с особыми трудностями. Чтобы он появился на свет, погиб человек. Это Николаю рассказала мать. В сорок первом детский дом эвакуировали из города, и грузовик, в котором она ехала, обстрелял залетный «юнкерс». Грузовик опрокинулся в кювет, и пожилой шофер, до того как «юнкерс» развернулся для второго захода, успел в ущерб себе вытолкать ее из кювета в придорожные кусты, со словами: «Беги, дочка», – а сам угодил под пули.
Было бы символичным, если бы мать Николая носила в это время Николая под сердцем, но ей тогда исполнилось только восемь лет, и ни о каких животах и речи не шло.
Возможно, она и испытывала впоследствии некоторую ответственность за подаренную жизнь, пытаясь сделать гибель неизвестного шофера ненапрасной. Своеобразная благодарность ее выразилась в произведении на свет Николая, полезного государству и обществу. На этом она посчитала, что свой долг перед погибшим исполнила, и стремительно оскотинилась в скандальную звероподобную самку с множеством болезней.
Отцу Николая она прожужжала все уши этой историей, он под конец даже стал ревновать свою рыхлую некрасивую половину к умершему, особенно когда Николай, рано начавший проявлять свою жизнерадостную тупость, заявлял:
– Стану шофером.
Под влиянием материных рассказов в Николае закрепилась убежденность, что жизнь однажды в чем-то провинилась перед ним, а теперь смущенно расплачивается, и единственное, что от него требуется, – это помочь ей преодолеть неуместное смущение и отваливать блага щедро, не таясь. Поэтому он ничего не опасался и хватал жизнь руками, как немытые фрукты, наперед зная, что если пронесет, то найдется с кого спросить.
На определенном этапе общество, из соображений собственной безопасности, не позволило ему особенно самоуправничать в выборе профессии. Шофером он не стал ввиду непригодности к такому ответственному труду. Впрочем, он и не переживал, а ждал равноценной замены.
После восьмилетки Николая устроили разнорабочим на стройку, где вред от него казался минимальным. Стройка приучила Николая к мысли, что рабочий человек имеет право на неряшливость. Летом он повсюду ходил в окаменевших от грязи штанах и старой майке, растянутой почти до пупа, обляпанный с ног до головы краской и смолой.
Потом Николай женился на Катерине Ивановне. Катя имела инвалидность второй группы. Ее внутренние женские органы были недоразвиты, и врачи запрещали ей заводить детей. Но даже при развитых внутренностях Кате рожать не следовало бы, так как она вдобавок страдала легким слабоумием.
Конечно, Николая в Катерине Ивановне больше всего привлекал скрытый риск со смертельным исходом. По возможности быстро он обрюхатил Катерину Ивановну, а когда настал срок, как был, в штанах и в майке, побежал в больницу.
Врачи долго боролись за глупую Катерину Ивановну. У нее открылось непрекращающееся кровотечение. Срочно вызвали старенького седого профессора, который отдыхал дома, набираясь сил до следующего инфаркта. Профессор немедленно приехал, и петляющий по коридору Николай не отказал себе в удовольствии потрясти старичка за худые плечи.
– Жена, понимаешь, жена умирает! – бушевал вроде как в забытьи Николай. – Спасай, спасай, отец, не подведи!
Его с трудом оторвали от профессора, деликатно уверявшего, что сделает все возможное. Была проведена сложнейшая операция. Выжили и Катерина Ивановна, и ее ребенок, но умер профессор. Не выдержало сердце.
Врачи сквозь слезы поздравили одичавшего на радостях Николая, сказали, что родился мальчик. На первой каталке увезли Катерину Ивановну, следом выкатили вторую, с профессором.
Если честно, Николая эта смерть только успокоила. Вообще жизнь, в фундамент которой заложена чья-либо смерть, представлялась ему более надежной.
Он пытался всех обнимать, выкрикивая:
– Ничего, сын вырастет, обязательно доктором станет! – И уставшие, убитые потерей врачи с грустью улыбались навязчивому мутанту в липкой майке. Всем и так было ясно, что за потомство произвели Николай и Катерина Ивановна.
Следующий ребенок не заставил себя долго ждать.
Опять Николай бежал в больницу с жуткими воплями:
– Жена, понимаешь, жена! – И встречные люди шарахались от него в стороны.
На спасение истекающей Катерины Ивановны были брошены все донорские запасы. Свежую партию капсул с кровью привезли на следующие сутки, а за это время другая женщина, по несчастию с той группой крови, что и Катерина Ивановна, не получив необходимой помощи, скончалась.
А счастливый и торжественный Николай, прижав к стене своим омерзительным полуголым животом несчастного, ошалевшего мужа погибшей женщины, обстоятельно выспрашивал:
– Кем была? Инженершей? Не горюй, дочка y меня вырастет, инженершей будет!
Объективно говоря, по детям Николая плакала кунсткамера. Они появлялись ежегодно и за десять лет наводнили собой весь двор. Один из них, глухонемой, которого Николай с роддома прочил в экономисты, провалился в канализационный люк, но остальные жили. Похожие на крысят, плохо говорящие, жуткие, они шатались по многочисленным помойкам, оглашая дворы каркающим нечеловеческим смехом.
Уже появившиеся дети Николая не интересовали. В итоге он любил только эту предродовую суматоху с беготней, с криками, с кровью. Ему нравилось, вскочив в кабину «скорой», стучать кулаком по спине немолодого водителя:
– Давай, батя, жми! Жена, понимаешь, жена! – и указывать дорогу.
В последний раз, подгоняемый Николаем водитель со всего маху наехал на маленькую девочку со скрипкой в руке, а «скорая» покатила, не останавливаясь, к больнице, чтобы помочь Катерине Ивановне разрешиться новым уродом.
Голубь Семен Григоренко
В том, что я убью Григоренко, я не сомневался. Он давно подписал себе смертный приговор, а теперь всего-навсего пришло время привести его в исполнение. На клетчатом листке, позаимствованном из обыкновенной ученической тетради – на обложке таблица умножения, – я набросал список голубиных злодеяний. Чтобы слабоумное пернатое проявило интерес к списку, насыпал на лист свежее просо.
Я подошел к клетке и приязненно сказал:
– Здравствуй, Семен. – Голубь, казалось, спал. – Гули, гули, гули, – я просунул лист, свернутый V-образно, промеж прутьев.
Григоренко очнулся и долго тряс помраченной головой, пока сон не покинул его. Потом Голубь внятно выругался:
– Хули, хули… Кислобздей!
Я весь вспыхнул:
– Семен, опомнись! Что ты несешь?!
Голубь лениво отмахнулся и посадил на просо желто-зеленую кляксу. Закрадывалась мысль, что он сделал это нарочно. Впрочем, подобный поступок только облегчал мою миссию с моральной стороны. Я вооружился брезгливым сарказмом:
– В этом твоя пресловутая нравственность, не так ли, Семен?