«Кто не числится, тот не ест».
Между тем Анатолий Самсонович Бахтарев ел и пил, не будучи ничем обязан государству. И даже бравировал своей независимостью, ибо не прилагал необходимых стараний к тому, чтобы замаскировать свой статус. Он жил как живется, и государство странным образом разрешало ему жить, разрешало пользоваться своими благами, дышать государственным воздухом — смесью азота, кислорода, углекислоты, инертных и кишечных газов, пользоваться местами общего пользования, лестницей, двором и проч., — разрешало или, по крайней мере, соглашалось (quousque?..[11]) закрывать на это глаза, что и повергало в изумление управдома, хотя, как мы знаем, не кто иной, как управдом, покрывал Толю. И то, что высшие руководители проявляли такую снисходительность, даже внушало ему определенное уважение к Бахтареву. Это уважение было даже больше, чем если бы Толя Бахтарев был «как все».
«Артист, — говорил Семен Кузьмич, — вот артист, а?»
Мысль, которую он хотел выразить с помощью этого не переводимого ни на какие языки слова, была следующая: я тружусь с утра до вечера, покоя не знаю. Там крыша протекает, там штукатурка валится; там притон устроили, танц-пляс по ночам. Только успевай управляться, и никто спасибо не скажет. А тут человек живет на всем готовом, лежит на диване и в потолок плюет. Даже носки ему эта дура штопает, только что на горшок не сажает. За что ему такая привилегия?
«Ты можешь мне объяснить?» — задавал вопрос управдом.
Ответа не было.
«За что его бабы любят?»
Вера пожимала плечами. В самом деле, за что?
35. Сколько бы мы ни возмущались этой профессией, она не исчезнет
Профессию любимца женщин не следует путать с древним, хорошо известным из литературы амплуа соблазнителя. Мы имеем в виду европейскую литературу, ибо, вообще говоря, соблазнитель есть принадлежность западного образа жизни, тогда как любимец женщин — фигура российская. И дело тут не в том, что западный охотник за женщинами расчетлив, активен, изобретателен, а русский бабник ленив, следствием чего может стать существенная разница в статистике побед. А в том, что самый термин «победа» к нашему случаю совершенно не подходит. Скорее, следовало бы говорить об обратном: о разрешении одержать над собой победу, о сдаче без боя и мирном вступлении войск в страну, которой грозит распад и хаос. Как и соблазнитель, любимец женщин наделен прельстительной силой, она пронизывает вас, едва лишь этот человек появляется на пороге, отряхивает шапку от снега, расстегивает ветхое пальто и поднимает на вас синие глаза, шальные и беспомощные, глаза вечного подростка; но в магнитном притяжении этих бесприютных глаз нет ничего демонического. Любимец женщин обладает непостижимой способностью действовать на женские железы, вырабатывающие жалость. Насколько известно, этот гормон имеет другой химический состав, чем гормон страха и сладостно-жутковатого ожидания, который вырабатывается в присутствии соблазнителя.
Таким образом, привязанность Веры, как и привязанность каждой женщины, действующей под влиянием гормона сострадания, была в одно и то же время самоотречением и аннексией. Расплатившись собой ради спасения медленно погибавшего, как ей казалось, Бахтарева, она потребовала взамен его самого. Это была вполне эгоистическая самоотдача, так сказать, пожирающее самопожертвование; но то, что было для нее подвигом, в случае с другой женщиной квалифицировалось бы как грабеж. Женщины делились — в полном соответствии с нашей классификацией мужчин на соблазнителей и любимцев — на хищниц и тех, кто хотел бы быть похищенными; но еще неизвестно, кого надо было больше опасаться. В ее любви к магистру ордена болтунов была, таким образом, примешана щепотка презрения, что делало эту любовь еще более вязкой, подобно некоторым добавкам к тексту: она считала его — и не без основания — слишком вялым, слишком ленивым, слишком погруженным в неопределенные, никогда не осуществляющиеся планы, в словоблудие с приятелями, считала Бахтарева слишком нерешительным, а может быть, и недостаточно темпераментным в мужском смысле, чтобы активно охотиться за какой-нибудь другой юбкой, — последнее обстоятельство служило ей утешением, как бы залогом верности. Вере не приходило в голову — или, лучше сказать, она гнала от себя эту мысль, — что недостаточная страстность может быть попросту признаком недостаточной любви к ней: так уж он устроен, думала она, бывают мужчины ненасытные, а бывают и такие, которых раз в неделю покормишь, и они сыты. Любопытно, как иногда самое глубокое чувство прибегает к почти непристойному лексикону.
Из сказанного следует, что любимец, или иждивенец, женщин (приходится пользоваться этим выражением, ибо близкие по значению западные слова, как-то: альфонс и тому подобные, в нашем случае непригодны) есть в некотором роде лицо страдательное. Фигура не новая, можно даже сказать, традиционная для нашего отечества, хотя именно в нашу эпоху возвысившаяся до социальной роли. Было ли это следствием женской эмансипации, массовой гибели мужчин или ожидания следующей истребительной войны? Или просто еще одним подтверждением того факта, что Россия есть страна женская, маточная, податливо-поглощающая, страна правого полушария мозга, нижней половины тела, страна, которая гасит волю и растворяет личность, и ничего тут не поделаешь, ничего не изменишь?
Итак, на вопрос: по какому такому праву Бахтарев коптил небо? — дать ответ невозможно, ибо никаких особых оснований для этого не было. Государство, однако, по своей неизъяснимой милости терпело его полусуществование, а раз так, герой наш все-таки имел кое-какое право дышать государственным воздухом и жевать государственную горбушку — право на двести грамм милосердия, которым пользовались собиратель кусков, инспектор дымоходов и tutti quanti,[12] и все жильцы нашего дома, и труженики полей, и пионеры, и пограничники, и стахановцы, и все трудящиеся, и нетрудящиеся, и вообще весь наш народ.
36. Grübelei.[13] Русская болезнь
В записках гражданина без должности встречается странное выражение, которому он придает обобщенный смысл, не объясняя его, словно речь идет о чем-то самоочевидном.
Мы понимаем, что взяли на себя непосильную задачу, — этот человек неуловим. Разрозненные записки, свидетельства случайных лиц — попробуйте-ка восстановить случившееся, построить убедительную гипотезу на этом скудном материале. И все же трудно отделаться от впечатления, что чем ближе к развязке, тем меньше благодушной иронии в его обмолвках. И все же кажется, что мы понимаем его.
Проснуться от жизни, говорит он. Но разве и нам самим не приходится время от времени просыпаться, как просыпаются среди ночи, открывают глаза, а кругом немота и мрак. Проснуться от жизни, развести в стороны, как занавески на окнах, всю эту ветошь и видимость, и увидеть пустые провалы — да, это была бесспорно болезнь, и она настигала его длинными, вязкими вечерами: болезнь оцепенелого сидения за пустым столом, бессмысленного блуждания между вещами и обрывками мыслей. Все, куда ни обернись, было мнимостью и обманом, нужно было только протереть глаза, чтобы ничего больше не увидеть, и он в отчаянии озирал свои стены, свои пожитки, переводил взгляд с поставца на диванное ложе, где, казалось, еще не остыл след женщины, в тоске и отчаянии спрашивал себя, куда же деваться от сосущей пустоты и не было ли женское тело последним оставшимся у него способом спастись от истины; эта катастрофа сознания, собственно, и была последней истиной.
Истина заключалась в том, что все: и книжки, и женщины, и приятели — чушь собачья, а на самом деле нет ничего. Когда вдруг необъяснимым образом начинали бить старинные часы, — точно бронзовые листья один за другим падали в воду, — это был голос самого великого Ничто, это оно отзывалось со дна бытия. В этом состоял, как ему казалось, наш наследственный недуг, этот недуг породил нашу суетливую жадность к идеям, все равно каким, к хаотическому философствованию, привычку жить кое-как, есть кое-как и презирать всяческое благоустройство. Потому что знаешь: вся эта жизнь какая-то нарисованная; и вот-вот полезет по швам; высунешь голову, а там ничего нет, ни любви, ни Бога, ни истории: одно великое паралитическое Ничто. Вот что такое была эта болезнь, и лечить ее можно было лишь испытанным русским лекарством.
Мы не знаем, что это были за приятели, призрачные люди, каких во множестве породило наше время, где-то служившие, числившиеся в каких-то конторах или в каких-то артелях, а то и вовсе влачившие полуголодное существование, запасшись справками, которые охраняли их от наказания за тунеядство, что-то писавшие, но ничего не печатавшие, никому не ведомые, но зато высоко ценившие друг друга, беспомощные, тайно обожавшие сами себя и не смевшие себе в этом признаться. По мнению бабуси, они шастали в гости с единственной целью выпить и закусить; может быть, так оно и было, но несомненно, что их влекло к себе обаяние Толи Бахтарева, та неопределенная талантливость, которая, кажется, не находит для себя подходящей формы только потому, что не дает себе труда это сделать. Изредка он читал им свои наброски, гениальные мысли, слово «гениальный» любили в этом кругу, предполагалось, что он обработает свои записи потом, позже, все главное здесь откладывалось на потом. Эти люди исчезли, мы можем о них лишь упомянуть.
Бахтарев приходил к выводу, что он — банальный русский случай. Насчет гениальности — кто его знает; но если у него в самом деле был некий дар, то это была истинно национальная способность не принимать себя всерьез, даже не способность, а болезнь, неискоренимая русская болезнь — время от времени просыпаться от жизни.
Странная штука жизнь, ее не ухватишь. Выскальзывает из рук, как обмылок. Но ведь где-то же осталась, где-то должна быть настоящая жизнь, думал он. Бога нет, но есть деревья, есть синяя кромка леса на горизонте и дальний дымок паровоза, есть страна, куда можно отступить, где можно укрыться. Воспоминание о железной дороге поманило его за собой, и он принялся перебирать нить мыслей с конца, и время потекло для него вспять. Общежитие, армия, странным образом не оставившая воспоминаний, был даже план поступить в университет. Жена… он позабыл, как ее звали. Не стоило долго останавливаться на этой теме.