[94].
И именно против этой одежды благодати и грации направлена стратегия садиста. Особенная инкарнация, которой он добивается, – это «непристойность», не что иное, как утрата грации и благодати: «Непристойное является видом Бытия-для-Другого, который принадлежит к роду некрасивого [disgracieux[95]] <…>. Оно появляется, когда один из элементов грации нарушен при её реализации <…>, когда тело усваивает позы, которые полностью лишают его действий и открывают косность его плоти»[96]. Поэтому садист пытается всеми способами оголить плоть, силой заставить тело Другого принять несвойственные ему позы и положения, обнаруживающие непристойность, то есть непоправимую утрату грации и благодати как таковой.
14. Теории, глубоко – пусть даже и подсознательно – уходящие корнями в теологию, очень часто соответствуют действительности. Во многих странах недавно распространился вид садомазохистских публикаций, демонстрирующих будущую жертву сначала в элегантной одежде и в привычном для неё окружении: она улыбается, гуляет с подругами или внимательно рассматривает журнал. Перевернув страницу, читатель вдруг видит ту же девушку обнажённой, связанной и подверженной таким ограничениям, которые вынуждают её принимать самые неестественные и болезненные позы, лишающие всякого изящества даже её черты лица, деформированные и искажённые при помощи специальных инструментов. Садистские приспособления, все эти ремни, poires d’angoisse[97] и плети представляют собой идеальный светский эквивалент греха, который, по мнению теологов, срывает одежду благодати и грации, мгновенно высвобождая в теле их отсутствие, определяющее понятие «нагой телесности». То, что пытается уловить садист, – это всего лишь пустая оболочка благодати и грации, тень, которую человек в ситуации (одетая девушка с первой журнальной фотографии) или одеяние света отбрасывают на тело. Но, собственно, поэтому желаниям садиста – о чём Сартр не упускает возможности сказать – не суждено сбыться, ему никогда так и не удаётся стиснуть в руках «воплощение», ту «инкарнацию», какую он пытался создать при помощи всевозможных устройств. Конечно, кажется, будто результат достигнут: тело Другого превратилось в совершенно непристойную и задыхающуюся плоть, которая покорно остаётся в том положении, что придал ей палач, словно окончательно лишившись свободы, грации и благодати. Однако именно эта свобода и остаётся для палача абсолютно недостижимой: «И чем больше садист ожесточается, чтобы обратить Другого в инструмент, тем больше эта свобода от него ускользает»[98].
Нагота, та «неграциозность», которую пытается уловить садист, – это всего лишь, как и нагая телесность Адама для теологов, ипостась, недолговечная попытка удержать свободу, грацию и благодать, иначе говоря, нагота – это предварительное условие грации и благодати, необходимое для того, чтобы такая вещь, как грех, могла произойти. Нагая телесность, подобно нагой жизни, – это лишь смутный, неосязаемый носитель вины. На самом деле только обнажение, только это бесконечное движение лишает тело и одежды, и грации, и благодати. Нагота в нашей культуре напоминает в итоге прекраснейшую женскую обнажённую модель – ту самую, которую Клементе Сузини[99] изваял из воска для Музея естественной истории великого герцога Тосканы. С этой модели можно снять верхнюю часть, слой за слоем открывая сначала грудные и брюшные стенки, затем строение лёгких и грудной полости с большим сальником сверху, затем сердце и кишечную петлю и, наконец, матку, где виден небольшой зародыш. Но сколько бы мы ни открывали и ни разглядывали модель, нагое тело выпотрошенной красавицы по-прежнему недосягаемо.
Клементе Сузини. Анатомические статуи из воска. Кон. XVIII в.
С этим связаны порочность и чуть ли не священность, которые мы приписываем телу. Как и природа, нагота порочна, поскольку доступ к ней можно получить, лишь сняв одежду (благодать и грацию).
Хельмут Ньютон. Они идут (обнажённые и одетые). Фото, 1981
15. В ноябре 1981 года Хельмут Ньютон опубликовал в журнале Vogue изображение в форме диптиха, позднее получившее известность как «They are coming»[100]. На левой странице журнала можно было лицезреть четырёх совершенно обнажённых женщин (на них не было ничего, кроме туфель, от которых фотограф, по-видимому, не смог отказаться), ступающих равнодушно и неприступно, как модели на подиуме. На противоположной странице справа была помещена фотография тех же моделей в тех же, идентичных позах, но на этот раз на них была безупречная, элегантная одежда. Необычный эффект диптиха состоит в том, что эти два изображения, несмотря ни на что, по сути, одинаковы. Модели надевают свою наготу точно так же, как на соседней странице они надевают одежду. И хотя теологические задачи вряд ли интересовали фотографа, здесь со всей очевидностью подразумевается и, возможно, подсознательно подвергается сомнению диспозитив нагота/одежда. Особенно учитывая, что двумя годами позже Ньютон повторно опубликовал этот диптих в серии Big Nudes[101] и изменил порядок следования фотографий так, чтобы изображение одетых женщин предшествовало изображению обнажённых, как в Раю, где одеяние благодати предшествовало обнажению. Но и в этом порядке общее впечатление не изменилось: ни у моделей, ни у зрителей не открылись глаза, не появились ни стыд, ни слава, ни pudenda, ни glorianda. И сходство этих двух фотографий ещё больше усиливается за счёт лиц моделей, выражающих в обоих случаях, как и положено манекенщицам, всё то же безразличие. Лицо, являющееся на изображениях грехопадения той деталью, посредством которой художник передаёт страдание, стыд и смятение падших (сразу же вспоминается фреска Мазаччо из капеллы Бранкаччи во Флоренции), здесь, приобретя ледяную бесстрастность, перестаёт быть лицом.
В любом случае, как здесь, так и в перформансе Ванессы Бикрофт, важнее всего то, что нагота не состоялась. Как будто нагая телесность и падшая природа, выполняющие функции теологической предпосылки одежды, упразднены и обнажение больше не может ничего выявить. Существует только одежда, пришедшая к нам из моды, то есть нечто среднее между плотью и тканью, природой и благодатью. Мода – это светское наследие теологии одежды, коммерческая секуляризация райского безгреховного бытия.
16. В повествовании Бытия плод, что Ева предлагает Адаму, растёт на дереве познания добра и зла, и, по словам Змея-искусителя, сей плод должен «открыть глаза» и передать это знание («в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло», Быт. 3:5). И действительно, глаза Адама и Евы мгновенно открываются, но то, что они в тот момент познают, Библия называет лишь наготой: «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги». Иными словами, единственное содержание знания о добре и зле – это нагота: но что такое нагота как основной предмет и суть знания? Что познаём мы, познавая наготу?
Раши, комментируя эти строчки из Библии, пишет: «Что означает “узнали они, что наги”? Это означает, что они получили всего один завет от Бога и отвергли его». А в Берешит раба[102] уточняется, что мужчина и женщина лишили себя справедливости и славы, которые им обеспечивались при условии соблюдения заповеди. Согласно уже известному нам механизму, познание наготы вновь приводит к утрате, это лишь знание, что нечто невидимое и нематериальное (одеяние благодати, беспрекословность соблюдения правил) отныне утеряно.
Мазаччо. Изгнание из Рая. 1426–1427
Однако такое отсутствие предмета первого человеческого знания можно истолковать и по-другому. Тот факт, что первое знание лишено содержания, может на самом деле означать, что оно является знанием не чего-либо конкретного, а непосредственно знанием познаваемости; что, познав наготу, человек познаёт не какой-то предмет, а только отсутствие покрова, только возможность познания. Нагота, которую первые люди увидели в Раю, когда глаза их открылись, и есть открытие истины, «нелатентность» (a-letheia, «несокрытость»), единственное, что обеспечивает возможность знания. То, что человек больше не облачён в одеяние благодати, приводит его не к мраку плоти и греха, а к свету познаваемости. Под предполагаемым одеянием благодати ничего нет, но именно это «ничего под», эта чистая видимость, чистое присутствие и есть нагота. И видеть нагое тело значит воспринимать его чистую познаваемость по ту сторону какой-либо загадки, по ту или по эту сторону собственных объективных предикатов.
17. Подобное толкование совершенно чуждо христианской теологии. В восточной традиции, наиболее ярко представленной в трудах Василия Великого и Иоанна Дамаскина, познание наготы (epignōsis tēs gymnotētos) означает утраченное состояние восторга и счастливого незнания самого себя, которое обуславливало райское бытие, и, как следствие, проявившееся в человеке злополучное желание «восполнить пробелы» (tou leipontos anaplerōsis). До грехопадения человек жил в праздности (scholē) и изобилии; но открыв глаза, он на самом деле закрыл глаза души и начал воспринимать собственное благополучие и блаженство как состояние слабости и atechnia, то есть отсутствия знания. Таким образом, то, что выявляет грех, – вовсе не недостаток или дефект человеческой природы, прежде скрытый под одеянием благодати: наоборот, это стремление воспринимать изобилие, определявшее райское бытие, как недостаток.
Если бы человек остался в Раю, по словам Василия, то одежда была бы дана ему не природой (как у животных) и не техникой, а божественной благодатью, которая снисходила бы на него в ответ на его любовь к Богу. Принудив его оставить благословенное райское созерцание, грех устремляет человека к тщетным поискам техник и наук, отвлекающим его от созерцания Бога. В отличие от Августина или римской традиции, здесь нагота отсылает не к телесности, а к утраченному созерцанию – знанию чистой познаваемости Бога – и к его замене на мирские навыки и представления. По сути, в Раю Адам пребывает в блаженстве совершенного созерцания, достигающем экстаза в тот момент, когда Бог усыпляет его, дабы взять у него ребро («при помощи этого экстаза, – пишет Августин, – ум Адама сделался как бы у