Награде не подлежит — страница 12 из 25

Костя взялся за рельс и потянул на место, обозначенное вбитыми колышками, которые еще вчера установил под водой мичман Кинякин. Когда рельс повис точно в назначенном месте, Костя приказал:

— Майнай сразу!

— Есть! — отозвался Игорь.

Рельс упал на щебень, поднял облачко веселого рыжего ила.

Костя отвязал тонкие канаты.

— Вира концы!

Извиваясь светлыми змеями, канаты ускользнули вверх. Ил размылся, осел толстым рыжим слоем на рельс, на щебенку, и снова стало светло и прозрачно.

На душе было легко и радостно. Мурлыкая песенку «Ты, моряк, красивый сам собою...», Костя нашел лом, спущенный еще заранее, и стал подвигать рельс на место. Мешала груда щебня. Пришлось ее разравнивать руками, и Костя, занятый своим делом, совсем забыл про Лубенцова. Он вздрогнул, когда услышал по телефону взволнованный голос Игоря Хохлова:

— Костя, помоги Вадиму! Быстрей!

Костя выпрямился и увидел Лубенцова, лежащего без движения. Еще не понимая, что произошло, Костя поспешил к нему. Только на подходе он разобрал, что Лубенцову придавило рельсом шланг.

— Быстрей! — торопил Игорь.

Костя попробовал приподнять рельс, но сил не хватило. Лихорадочно работала мысль: «Что делать? Как помочь?» Решение пришло самое простое. Он намертво уцепился руками в рельс и крикнул Игорю:

— Открой мне воздух на полный!

В шлеме мощно загудела воздушная струя. Костя перестал стравливать излишки, и сразу же начало раздувать скафандр, потянуло вверх, и Костя почувствовал нестерпимую боль в руках, но, стиснув зубы, не разжимал рук. «Только бы не вырвался! Только бы вытерпеть!» — молил он.

Рельс вытягивал ему жилы. Казалось, руки сейчас оторвутся, и тогда он с силой пушечного снаряда вылетит наверх, ударится снизу о плот. И иллюминаторы его только созвякают, тогда уж никто не поможет ни ему, ни Лубенцову.

Раздутый скафандр приподнял его с грунта вместе с рельсом. В глазах потемнело, пошли кровавые круги, руки выламывало из плеч. Он прохрипел:

— Поднял!

Сквозь рев воздуха в шлеме, сквозь звон крови в ушах пробились до сознания далекие слова Игоря:

— Все! Опускай!

Костя не видел, но понял, что Лубенцов выдернул свой шланг из-под рельса.

— Стоп воздух! — прохрипел Костя.

— Есть! — ответил Игорь.

Рев в шлеме прекратился, наступила тишина, которую знают только водолазы — глухая, непроницаемая, могильная.

Стравливая лишний воздух из скафандра, Костя до боли нажал головой клапан шлема. Он понимал, что если сейчас не бросит рельс, то, падая па грунт, обрубит себе пальцы — руки намертво прикипели к железу, и он не мог разжать их.

Костя не видел, как Лубенцов подставил лом между камнями и рельсом и смягчил удар. Костя упал на грунт, почувствовал резкую боль в пальцах.

— Костя, выходи наверх! — приказал по телефону Игорь.

Когда Костя поднялся по трапу, когда его раздели, он увидел, что кожа на пальцах сорвана до мяса — и рукавицы не помогли.

Рядом раздевали Лубенцова.

Мичман Кинякин орал на сержанта, стоящего на плоту:

— Олухи, кто так вяжет узлы! Так козу только привязывают, и то убежит!

Бледный сержант молча выслушивал ругань мичмана, перепуганные солдаты тоже молчали. Мичман Кинякин,  красный,  разъяренный, бегал вприпрыжку, как воробей, по палубе и распекал стройбатовцев:

— Чуть водолазов мне не угробили! Это вам не навоз заготовлять! Смотреть надо!

Из крика мичмана. Костя понял, что солдаты плохо завязали узлы на рельсе и рельс сорвался. Мог бы и убить Лубенцова наповал. Еще счастливо отделался.


Костя не работал, мичман дал ему несколько дней на поправку. И хотя руки его заживали и он уже разбинтовал их, но спускаться под воду еще не мог, и Костя помогал Сашке-коку на камбузе: резал хлеб, перебирал сушеные фрукты на компот, носил дрова.

Часто уходил в сопки, бродил там в одиночестве. Как-то вечером, когда он опять пошел в свои облюбованные места его окликнули из окна:

— Ты куда, Костя?

Люба поправляла волосы, подняв над головой обнаженные по плечи полные белые руки,

— По ягоду.

— Возьми меня с собою, — улыбнулась она, и взгляд ее раскосых глаз ускользнул куда-то в сторону.

— Пойдемте, — не очень охотно согласился он. Ему хотелось побыть одному, и вот — на тебе!

— Я быстренько! — обрадованно крикнула она и исчезла из окна.

Через минуту стояла уже рядом, слегка запыхавшаяся, в накинутом на плечи цветастом платке и с плащом через руку. В другой руке она держала кастрюлю с проволочной дужкой.

Костя смущенно и осторожно косил глазом на барак — не видит ли кто? Слава богу, никого не было. Одна смена водолазов работала, другая ушла в кино в Верхнюю Ваенгу.

— Я одну полянку знаю, — торопливо и взволнованно говорила Люба, тоже стараясь побыстрее уйти от барака. — Вся в ягоде, ступить негде. Надо на варенье набрать.

Люба говорила без умолку и часто смеялась коротким нервно-возбужденным смешком.  — Как руки твои?

— Ничего.

— Ох и перепугались мы тогда все! — простонала Люба. — И что за профессия у вас такая! Вроде тихая, мирная, не минеры вы, не саперы, а вот... Не страшно под водой-то?

Костя пожал плечами.

— Ох, а я бы так и померла! — призналась она. — Как погляжу на вас, когда под воду спускайтесь, так сердце и зайдется. Сколь работаю с вами, а все привыкнуть не могу.

Они пришли на полянку, и впрямь сплошь усыпанную морошкой. Люба пораженно смотрела на ягоду. Она сама такого не ожидала.

— Ой, сколь ее! Сбирай. Кто так не любит морошку, а я так люблю. Вкус у нее какой-то... Нет боле такого вкуса, правда? Я не встречала.

Костя кивнул.

Они наелись морошки, наполнили кастрюлю на варенье — полянка и вправду была, как скатерть-самобранка.

— Ох, пристала я! Давай отдохнем, — предложила Люба и чуть снизу взглянула на Костю.

Место было на пологом склоне сопки и с трех сторон защищено кустарником, с четвертой виднелся залив. Слюдяно-бледное солнце низко висело над землей, но уходить с горизонта не собиралось, освещая сиреневый залив, по которому шел мелкий накат и стальная чешуя взблескивала на сонных водах. Затихшие сопки графически четко врезались в бледно-голубое тихое небо. Наступили те прекрасные светлые сумерки, какие бывают только в Заполярье.

— Го-осподи-и! Тишина-то какая! — распевно сказала Люба, опускаясь на мягкий мох. — И нету никого. Будто мы с тобой одни на всем, белом свете.

Она сидела на подстеленном плаще и медленно разглаживала складки юбки.

— Садись, чего стоишь-то? В ногах правды нету. Она коротко всхохотнула странно чужим   голосом, подвинулась на плаще, освобождая ему место.

Костя присел рядом.

Рукой он случайно дотронулся до ее руки. Люба осторожно и ласково, как ребенку, погладила ему больные пальцы. Прикосновения эти были приятны.

— Пальчики мои бедненькие, — тихо сказала она. — Жалкий ты мой!

Костя поднял голову и увидел ее побледневшее лицо и загустевшие глаза. Она вдруг зябко поежилась, медленно провела рукой по своей открытой полной шее и, не таясь больше, глянула ему прямо в глаза, тихо позвала осевшим голосом:

— Иди ко мне, Костя.

Белыми рыбинами всплеснулись ее руки, сильно обняли его за шею, и жаркий щекотливый шепот ударил в уши:

— Ты не бойся меня, Костя! Не стесняйся, милый...

Люба обожгла поцелуем, и он задохнулся. У него кругом пошла голова и отчаянно-гулко застучало сердце. А она целовала все крепче и крепче и, преодолевая его робость, и торопя его, и укрепляя ему веру, сдавленно шептала:

— Ты все можешь, все можешь, все...

Потом, ошеломленный, он лежал рядом с ней и сердце его готово было выскочить из груди. Он хватал пустой воздух и не мог надышаться, будто был в скафандре и ему выключили подачу из баллонов.

А Люба лежала на спине, и тихая грустная полуулыбка таилась в уголках ее губ.

Они встретились глазами, и у Кости от нахлынувшей нежности перехватило горло. Он хотел сказать ей что-то благодарное, ласковое, но не мог, не знал, как говорить. Люба поняла его, чуть   хрипловато произнесла:

— Ну вот видишь, вот видишь...

Костя в благодарном порыве целовал ее мягкие, пахнущие чем-то торьковато-свежим, будто бы забытым запахом черемухи, губы, целовал шею, ослепленный ее белизною, близко видел раскосые, затуманенные нежностью глаза.

Наконец он опомнился, отрезвел, отвернулся, чтобы скрыть свое смущение.

Залив потерял уже синеву, небо тоже, все вокруг погрузилось в прозрачно-зыбкую светлую пустоту. Не шелохнется листок, не замутится вода. Северная ночь пала на землю.

Костя услышал вздох и увидел, что по лицу ее катятся светлые дробинки слез. Люба смаргивала их, а они все катились и катились.

— Вы что? — испугался он и весь рванулся к ней. — Вы... обиделись?

Люба провела ладонью по щекам, смахнула слезы, виновато-успокаивающе улыбнулась:

— Нет, Костик, это я так. Это я по бабьему обычаю. — Она вздохнула, голос ее окреп, но на мокрых ресницах по-прежнему вздрагивали слезинки. — Баба не баба будет, если не поплачет. Ты не бойся, когда бабы в таких случаях плачут. Из одних глаз слезы, да на разном хмелю настояны.

Он не понял. Люба притянула его голову к себе на грудь и тихо, с какой-то затаенной болью, сказала:

— Вот и породнились мы.

Он услышал, как под шелковой прохладной кофточкой сильно и беспокойно стучит ее сердце, и почему-то тревога охватила Костю, какое-то смутное предчувствие беды.

— Ты не осуждай меня, ладно? — просительно прошептала она.

— Нет, нет, что вы! — горячо заверил он. Костя не понимал, почему он должен осуждать Любу.

Она вздохнула, будто от чего-то отрешаясь, легонько оттолкнула его, быстро поднялась и потянула из-под Кости плащ.

— Пора идти. Ночь уж совсем.

На горизонте стояло слабое солнце, лощины ушли в сиреневую дымку, сопки уснули.

Ему не хотелось расставаться. Люба поняла и тихо сказала:

— Потом придешь... Я варенья наварю.