— Битте, айн момент! — крикнул он.
Немец, ступив на асфальт, молча погрозил.
Это было плохо. О подозрительных русских немцы обязательно сообщат. А у нас оружие. Некоторое время шли как бы по инерции. Надо было срочно освобождаться от оружия, возвращаться и искать дорогу. Я ждал, когда Ванюша это скажет сам.
Шли все медленнее и наконец остановились. Вместе с нами засомневались, туда ли идут, пожилой немец с мальчиком. Они догоняли, а теперь собирались переходить на нижнюю дорогу, но еще искали тропинку. Немец на нижней дороге приостановился, наблюдая. Это были местные немцы, они прекрасно знали, кого можно встретить на дороге. А может, всех паникой заразил первый немец. Он испугался или возмутился (бесконвойные русские!), второй немец услышал его крики, пожилого с мальчиком он встретил — навстречу шел. Я прекрасно знал, как быстро распространяется такая паника. Приобретает форму возмущения беспорядком. И чем мельче причина, вызвавшая испуг, тем сильнее возмущение, яростнее крики. И плохо нам придется не из-за того, что мы намеревались сделать, а из-за того, что первый немец испугался, второй обошел нас и пожилой с мальчиком тоже собирались обойти. Эту остервеняющую логику я знал прекрасно. Мнимая вина здесь даже опаснее настоящей. За несколько недель до конца войны все меньше верящих в свое сверхчеловеческое происхождение. Но интонация превосходства еще остервеняет и объединяет. Возмущенный немец не остановится, пока не найдет тех, кто обязан восстановить порядок.
Если бы удалось показать пожилому, что мы неопасны, если бы тот, на нижней дороге, это оценил, может быть, паника перестала бы распространяться. Палка, конечно, похожа на дубинку. Но теперь нас запомнили со всеми нашими приметами и выбросить мы не решались. Спросят: «Зачем несли?» Слишком далеко мы ушли от того места, где наше появление было бы привычным, где мы сами могли бы держаться, как всегда. Мы здесь ничего не знали, и нас никто не знал. И мой огромный пиджак и выбеленные туфли были на виду. И, конечно, лица и походка, по которым было понятно, что ни дороги, ни цели своей мы не знаем. Ванюшу это будто совсем не стесняло. Он не тратил усилий для преодоления внутренней преграды, словно у него совсем ее не было. В другое время я позавидовал бы ему. Я знал, что внутренние преграды преодолеть не легче, чем внешние. Тех, у кого сильны внутренние преграды, презирают. Особенно изощрялся Костик, у которого, по моим наблюдениям, было множество тайных внутренних преград. «Можно! Можно!» — передразнивал он кого-нибудь робкого. — «Нельзя! Кто тебе, дураку, скажет: „Можно!“ Сам себе скажи!»
— Сойдем на обочину, — сказал я Ванюше, желая показать немцам, что дорога свободна.
А Ванюша вдруг крикнул:
— Фридрих!
Мальчик вопросительно взглянул на старшего, и я понял, что Ванюша не ошибся.
Немец ответил неопределенной улыбкой. Одет он был бедновато, без воскресной праздничности. Немец на нижней дороге крикнул что-то угрожающее. Ванюша направился к пожилому и позвал меня.
— Хороший человек, — сказал Ванюша. — Вместе в Эссене работали.
Я улыбнулся мальчику. Для разговора с улыбками нам не хватало слов. Просто было ощущение, что такое могло выпасть только Ванюше. Со мною такого не могло произойти. Бог знает где встретить знакомого немца!
— Сергей! — показал Ванюша на меня. Каждое слово в таком разговоре выкрикивается, И после него еще следуют восклицания:
— О-о!
Фридриха в Эссене разбомбило.
— О-о! — сочувственно сказал Ванюша. Фридрих развел руками:
— Криг!
Еще кого— то разбомбило. То ли ранило, то ли совсем оторвало ногу. На костылях ходит. А они перебрались сюда.
— Скоро войне конец!
— Война — дерьмо.
Как пройти в Лангенберг? По этой же дороге, но в обратном направлении.
Немец с нижней дороги следил за нами, и Фридрих явно томился. И мальчик томился. То ли с нами неуютно, то ли разговаривать с нами на глазах у кричавшего. И тут мы увидели, как немец с нижней дороги замахал руками, показывая кому-то на нас. Мимо, раскачивая педали, словно решившись с ходу проскочить опасное место, промчался велосипедист. И тоже выкрикнул что-то обещающее. Он оглянулся, и лицо у него было, как у пережившего незаконную и незаслуженную опасность. На повороте снова оглянулся и опять что-то пообещал. Мы распрощались и направились в сторону Лангенберга, а Фридрих и мальчик опустились на нижнюю дорогу. Фридрих что-то сказал немцу, но тот не согласился, закричал. Мол, все одинаковы, знакомые и незнакомые. И двинулся по своей дороге вслед за нами. То ли себя подбадривая, то ли нас пугая, ругался, и, судя по интонации, тут были и самые зловещие обещания и общие соображения. Но, в конце концов, собственные заботы отвлекли его, и он отстал.
— За поворотом сойдем с дороги, — сказал Ванюша.
Не дошли, услышали догоняющий автомобильный рев.
— Сойдем с дороги, — сказал Ванюша, — не оглядывайся.
Рев превратился в наезжающий, оборвался за нашими спинами. Надо было оглядываться, но мы еще секунду помедлили. Из кювета я увидел над собой высокую машину, из которой трое целились в нас. Целившийся в меня был возбужден погоней, и еще было в лице его что-то веселое: «Оглянулся?» Секунду держалась отчаянная надежда: машина военная, не полицейская, шофер не глядит на нас. Попугают, и он сразу же погонит дальше. Но трое спрыгнули. Я понял — все! Почувствовал, как обессилила меня надежда. Еще было ожидание Ванюшиного выстрела и ощущение утраченной секунды.
— Хенде!
Ванюша выпустил палку и с сомнением поднял руку.
— Шпациреншток?! — таким высоким голосом кричат, возбуждая себя. От удара Ванюша сел на бровку кювета, голову спрятал между коленями. Однако не сразу сел, выбирал место. У солдата был голос новобранца, срывающийся.
— Прогулочная трость?!
Тот, который целился в меня, задержался на дороге. Подстраховывал своего молодого горячего товарища. Кроме того, ему нравился спектакль. У него была улыбка превосходства и над горячностью новобранца, примчавшегося мстить за то, что велосипедист и встречные немцы испугались нас, и над нашими надеждами, что кто-то из солдат допустит оплошность. Так может улыбаться уголовник, обнаруживший, что и на военной службе он занимается чем-то своим. Когда Ванюша сел, он покосился на него и перевел взгляд на меня: «Видел?» И, как недавно водитель танкетки, опустился передо мной на корточки (еще секунду упускаю!), снизу вверх повел руками по брюкам, как портной, охватил поясницу, завел руки под пиджак. Лицо было в такой близости, словно он собирался припасть ухом к груди.
Полы пиджака распахнул. Улыбнулся угрожающе, полез во внутренний карман — улыбка стала уступчивой, загадочной, — провел рукой по пряжке, за которой на голом теле был револьвер, и показал — в машину!
Сердце бухнуло: играет, как кот с мышью!
Ванюша, защищаясь от ударов, отползал за кювет. Потом поднялся, и я так ясно, словно не своими глазами, а глазами всех этих солдат, увидел за его спиной едва скрытый прошлогодней травой и земляным мусором пистолет.
Новобранец спрашивал, где пожилой немец с мальчиком. Что мы с ними сделали? Ванюша с оскорбленным воплем быстро шагнул в сторону от пистолета, показал на нижнюю дорогу.
Они не видели! Не ожидали увидеть. Другого объяснения у меня и сегодня нет.
Ванюшу толкнули к машине. В машину подсаживали: высоко и нет дверец, надо перешагивать через борт. Внутри, как в ящике со скамейками. Или как в лодке. Возможно, это и была амфибия. Со скошенным носом, толстыми рубчатыми шинами и широко поставленными, как бы самолетными шасси.
Обыскивавший меня сел рядом, сунул мне под нижнее ребро пистолет. Не сторожил, а как бы спрашивал: «Каково?» Я был уверен, что револьвер под пряжкой он нащупал, но по язвительности характера собирается разыграть какую-то жуткую штуку, приберегает напоследок ее для меня и для всех.
Шофер, который так и не обернулся к нам ни разу, включил мотор, развернулся, и мы помчались в сторону от Лангенберга. В открытом кузове гудел ветер, и скорость казалась огромной. Мой сторож не убирал пистолет, и это все больше убеждало меня, что он прекрасно знает, что у меня за поясом. Но это только смешит его.
Когда Ванюше удался его трюк, я испытал минутное облегчение. Но потом вся тяжесть переместилась на меня. Пока он избавлялся от пистолета, я совсем измаялся. На глазах у нескольких человек нельзя потерять, спрятать большой пистолет. А унижения много. С унижением все будет страшнее и жесточе. Так я думал, пока Ванюша добивался своего. Теперь надо было что-то делать мне, но я не мог придумать что. Если этот, надавливающий мне стволом ребро — я старался не смотреть в его выясняющие глаза, — и не нащупал у меня под пряжкой револьвер, все равно нас везут туда, где обыщут и найдут. Мы не могли выпутаться. Слишком многое для этого должно было совпасть. А так много не совпадает никогда.
— Вот они! Вот! — закричал Ванюша, указывая на две фигурки, идущие по нижней дороге.
Никто головы не повернул. Мой сторож предупреждающе надавил стволом мое ребро. Километра два или три машина мчалась вперед, потом свернула налево, и мы оказались на нижней дороге. Теперь ехали навстречу тем двум и через минуту были рядом с ними.
Новобранец о чем-то спросил Фридриха. Тот ответил. И нам, словно мы задерживали машину, скомандовали:
— Шнель! Шнель! Раус!
Мы спрыгнули на асфальт. Шофер, так ни разу нами не заинтересовавшийся, развернул свою серую в коричневых маскировочных полосах машину, и мы услышали удаляющийся рев.
Опять был разговор с восклицаниями: «О-о!» Фридрих разводил руками. Еще раз распрощались и пошли не задерживаясь. Идти далеко, о дороге почти ничего не знаем, и, даже если не остановят еще раз, в лагере все равно придется плохо.
Едва отошли, я схватился за пряжку — может, револьвера и нет! Может, выпал где-нибудь. Гирька была на месте. Но что же означала остерегающая улыбка? Я ощупывался. Во внутреннем кармане пиджака не оказалось бумажника. Даже не бумажника — клеенчатой самоделки, в которой было несколько фотографий. Там была и моя, сделанная в сорок третьем году. И жалость к себе охватила меня. Будто я онемел или утратил память, без этих фотографий никому ничего не сумею объясн