.
Что же касается самого Завалишина, то было рекомендовано принять его на службу в Российско-Американскую компанию, однако в колонии не отпускать — дабы не вовлечь «Россию в столкновение с Англиею или Соединенными Штатами».
Тогда же Завалишин знакомится с Рылеевым. На первых порах они симпатизируют друг другу, часто и охотно встречаются, обсуждают планы по Русской Америке, затем переходят к планам восстания. Одновременно Завалишин ведет осторожные разговоры среди офицеров и готовит их в члены своего «Ордена восстановления».
Лейтенант Арбузов показал на следствии, что Завалишин «в преступных разговорах» хвалил Анненкова, о Куприянове говорил и вовсе «как о человеке, им уже приуготовленном». Правда, сам Завалишин во время допросов от этих слов отказался, чтобы, как он объяснял впоследствии, уберечь друзей от ареста. Да и отношения его с Рылеевым, мягко говоря, не сложились. Рылеев на следствии показал, что ни в одно общество Завалишин принят не был, членов же своего таинственного «Ордена» только готовил к вступлению.
Трудно представить, чтобы такой деятельный и целеустремленный человек, каким был Дмитрий Иринархович, не попытался привлечь в «Орден восстановления» Нахимова. Они ведь не только жили в одной каюте, но были вместе и на берегу. Вот что писал об этом Завалишин: «Нахимов стал неразлучным моим товарищем, сопровождавшим меня повсюду. Так как он не знал иностранных языков, то всегда старался участвовать в моих поездках. Я брал его с собою и в Лондон, и в разъездах моих на острове Тенерифе, в Бразилии, в Австралии, в Калифорнии и пр., так что его прозвали наконец моею тенью»[93]. Ко всем оценкам Завалишина, как мы уже говорили, следует относиться критически, но на неразлучность двух офицеров указывали многие их сослуживцы. Можно предположить, что Завалишин обсуждал с Нахимовым и злоупотребления чиновников Кронштадта, и состояние флота, и жестокость капитана Лазарева, позаимствовавшего из английского флота суровую систему наказаний, и недостатки в стране, и необходимость революции, и, конечно, свои планы на Калифорнию. Говорили о многом, взгляды Завалишина Нахимов хорошо знал. Но разделял ли его убеждения?
Завалишин не уставал повторять, что полностью открываться нужно только людям «свободного образа мыслей». Как показало следствие, таковых оказалось немного: лейтенанты Н. И. Завалишин (брат), А. М. Трескин, М. Д. Анненков, И. А. Куприянов, П. С. Дурнов, Воейков (его имя и отчество нам неизвестны), А. С. Шушерин; мичманы В. А. Кротов, А. М. Иванчин-Писарев, Ф. С. Лутковский, В. П. Гебауер, братья А. В. и К. В. Осетровы, Н. И. Морозов. Всего 14 морских офицеров, к которым тайные общества проявили интерес.
О степени осведомленности Нахимова в деле 14 декабря судить трудно, сам он никогда об этом не упоминал. Но правительственное следствие, а вслед за ним историческое расследование позволяют говорить определенно: ни на одном из допросов его имя названо не было, и никто в тайные общества его не принимал.
Выходит, Нахимов не относился к людям «свободного образа мыслей» — или мысли его были далеки от плетения заговоров, и вести с ним разъяснительную работу оказалось бесполезно. «Горение свободой» и пафосные словесные излияния вообще были глубоко чужды натуре Нахимова, сдержанно и трезво оценивавшего происходящее. И потому Завалишин нашел в нем не согласного собеседника, а оппонента, с которым разошелся сначала в суждениях, а затем и в жизни. Отсюда и краткость сообщения Нахимова об отъезде Завалишина в Петербург, и резкость высказывания Завалишина о приятеле, якобы «прокладывающем карьеру» и желающем лишь «подслуживаться». Разошедшись с Нахимовым, Завалишин вскоре обрел нового друга, ставшего его единомышленником, — Феопемпта Лутковского, с которым познакомился в Ситхе.
Нахимов был не единственным среди моряков, кто не разделял планы декабристов. Как признавались на следствии сами заговорщики, их агитация в Кронштадте успеха не имела. «Рылеев мне очень часто выговаривал, — писал Н. А. Бестужев, — что я не стараюсь о приобретении в члены общества морских офицеров и особенно в Кронштадте, но я, а равномерно и капит[ан]-лейт[енант] Торсон, зная действительное положение Кронштадта и вместе с тем нравственные способности офицеров, сие сословие составляющих, всегда доказывали ему ничтожность и невозможность его мысли».
Со временем это признал и сам Рылеев. Осенью 1825 года Николай Бестужев и Константин Торсон убедили Рылеева приехать в Кронштадт. Поводом послужил спектакль, устроенный кронштадтскими моряками. Вполне вероятно, Нахимов тоже видел этот спектакль самодеятельного театра, поскольку уже вернулся из кругосветки и несколько раз навещал Завалишина. Побывав в Кронштадте, Рылеев, по словам Бестужева, «сознался в своем заблуждении»: «Признаюсь… теперь всякое намерение в рассуждении флота должно оставить»[94].
Кстати, ни один из вышеназванных четырнадцати офицеров к следствию привлечен не был, только мичман Алексей Иванчин-Писарев переведен с Балтики на Белое море, а Лутковский — за дружбу с Завалишиным — на Черное, которое тогда называли «морской Сибирью». Остальные продолжили службу на прежних местах.
Восставшие в 1825 году ничего не добились — разве что «разбудили Герцена». При этом они обманом увлекли за собой на площадь матросов и солдат, которые теряли не титулы и состояния, а жизнь. «Я, барин, записку-то передам, — говорил одному из сидельцев Петропавловской крепости карауливший его солдат. — Только нас за это сквозь строй гоняют». По делу 14 декабря кому-то из солдат и матросов назначили по 12 тысяч шпицрутенов, что по сути означало смертную казнь; кого-то отправили в действующую армию на Кавказ.
Весь последующий ход истории подтвердил правоту позиции Нахимова. И дело не в том, что он не примкнул к тем «ста прапорщикам», которые, по словам А. С. Грибоедова, задумали «перевернуть Россию». Нахимов, хотя вовсе не был склонен закрывать глаза на недостатки и изъяны, занял свое место не среди ниспровергателей и разрушителей, а среди созидателей и служителей и исполнил свой долг до конца, как и сам Грибоедов на избранном им поприще.
Завалишин тоже был уверен в своей правоте и до конца дней сохранил юношескую пылкость и резкость суждений. К сожалению, с годами к его не самым привлекательным чертам добавилось злословие, объектами которого становились все без исключения. «Что же касается до Нахимова, то уж, конечно, никто его не знал так, как я, и справедливость требует сказать, что он был вовсе не то, что из него хотят сделать как апологисты, так и порицатели его после Синопского сражения, без которого он так бы покончил свою карьеру безвестным адмиралом. У него вовсе не было того прямого характера, о котором после протрубили»[95]. Написано это было Завалишиным на склоне лет, когда никого из сослуживцев не осталось в живых, а значит, ответить ему уже никто не мог.
Что сказал бы по этому поводу сам Нахимов? — «Век живи и век учись, любезный друг Михайло Францович! Узнавать людей была всегда самая трудная наука; одно время, одна опытность дают нам настоящее понятие об них»[96].
Можно было бы ограничиться кратким упоминанием о деле декабристов, если бы в сентябре 1826 года, спустя два месяца после оглашения приговора, Нахимов не был вызван на допрос.
И вновь Архангельск
С декабря 1825 года по март 1826-го Нахимов жил в своем имении под Вязьмой. Зимой в провинции скучно, одно развлечение — ездить в гости к соседям да обсуждать новости из столицы. Брат Иван хлопотал по хозяйству, устраивал дела имения. Сосед Иван Гаврилович Трамбицкий, моряк, также служил в Кронштадте, с ним было о чем поговорить. С ним же можно и письмо передать в Петербург, наверное, будет доставлено быстрее, чем по почте. Кому письмо? С кем можно, не таясь, поделиться радостью, кому поведать печаль, о ком проявить заботу? — Конечно, о любезном друге Михаиле Рейнеке. Ему и пишет Павел 1 февраля 1826 года: «Отъезжая из Кронштадта, я видел твой кошелек, он мне не понравился. Приехавши сюда, я попросил одну мою родственницу, чтоб она связала кошелек для моего друга, она выполнила мое желание, и я посылаю его тебе. Желаю очень, чтоб он понравился и доставил хотя некоторое удовольствие тому, кого истинно люблю и уважаю». Мелочь? Нет, внимание, забота, желание доставить радость — таким мы видим Нахимова в дружбе.
Для семьи Нахимовых зима 1825/26 года принесла новости вроде бы приятные: Сергея произвели в лейтенанты, Павел получил назначение в Гвардейский экипаж. Что и говорить — служить в русской императорской гвардии и почетно, и для дальнейшего продвижения по службе выгодно. Да вот только сам Павел этому назначению был вовсе не рад. Разве о том мечтал он, чтобы обслуживать придворные яхты и суда? Это ли горизонт для морского офицера? Нет, куда угодно, хоть обратно в Архангельск, только не в Гвардейский экипаж! Кто похлопочет за него, пока он в отпуске? Может быть, старший брат Платон — он уже капитан 2-го ранга, человек в Кронштадте известный.
«Скажи — я — кандидат Гвардейского экипажа, — пишет он о своих переживаниях Михаилу. — Ты знал всегда мои мысли и потому можешь судить, как это для меня неприятно. На этой же почте пишу к брату Платону Степановичу и прошу его употребить все средства перевести меня в Архангельск или куда-нибудь… Итак, прощай все воздушные замки и планы… Жаль мне очень Михаила Петровича, что он болен, я бы написал к нему и тогда, может быть, я бы исполнил мое желание. В следующем письме уведомь, пожалуйста, любезный Миша, о состоянии его здоровья»[97].
Поскольку к больному Лазареву обращаться было неловко, оставалось надеяться на хлопоты брата. В событиях декабря 1825 года приняли участие почти все офицеры Гвардейского экипажа, даже те, кто не состоял ни в каких обществах. «Я один набрал больше членов, чем они все вместе, да и приготовил их иначе… Всем известно, что Гвардейский экипаж был приготовлен лучше всех других полков и был единственным войском, вышедшим на действие 14 декабря в совершенном порядке и полном составе, со всеми своими офицерами, — со свойственной ему „скромностью“ писал о своей деятельности Завалишин. — Кроме того, мои действия отличались еще и тем, что, за исключением действующих на площади и взятых с оружием в руках, никто из других членов общества, которые имели непосредственные сношения только со мною, не был аресто