А когда наступает пора белых майских ночей и они высветляют всё вокруг так, что и читать можно, — уже никому в дому не сидится, все будто заражены любовной горячкой, не один Павел Степанович. По набережной Северной Двины фланирует народ, лодки с кавалерами и дамами снуют на Мосеев остров — только успевай у причала их подавать.
Наверное, мы никогда не узнаем, кто была возлюбленная лейтенанта Нахимова. Скрыл застенчивый Павел Степанович ее имя. Может, оно и к лучшему — тем лишил нас, потомков, возможности трепать его. Но признанием своим опроверг досужие вопросы: отчего Нахимов остался холост? Не успел влюбиться, занятый службой? — Да успел, успел, даже голову едва не потерял. И как знать, не выйди «Азов» вскорости из Архангельска, может, и остался бы на берегу, очарованный архангелогородской сиреной. «Кто из нас не был молод? Кто не делал дурачеств?» — как будто не задает он вопросы в письме, а сам на них отвечает — и не одному другу, и нам тоже. Если уж в 24 года не делать глупостей, то когда же еще?..
Не был Нахимов горячим поклонником холостяцкой жизни. Правда, против женитьбы молодых офицеров восставал. «Женатый офицер — не служака», — говаривал впоследствии адмирал. Если же случалось какому мичману влюбиться и высказать намерение жениться, его тотчас отправляли в дальнее плавание — чтобы поостыл[102].
Но когда Нахимов уже был в возрасте, то нигде так часто не бывал, как в доме адмирала Корнилова; там царили покой, семейное тепло, звенели детские голоса — и это влекло Павла Степановича. Да он и сам об этом не раз говорил. Достаточно прочитать его письма из Германии, которые дышат любовью и трогательной заботой о маленькой племяннице Александре: «Здорова ли, весела ли моя несравненная Сашурка? Начала ли ходить, говорит ли, привита ли ей оспа, проколоты ли уши для сережек? Часто ли ее выпускают гулять? Ради неба, держите ее больше на свежем воздухе. Во всей Германии детей с утра до вечера не вносят в комнату, и оттого они все красны, полны, здоровы».
Не одним здоровьем малышки был он озабочен — размышлял и о ее развитии: «С такого раннего времени в милой Сашурке раскрывается так много ума, и если физические силы ее не будут соответствовать умственным, то девятый и десятый годы возраста будут для нее горестными»[103]. Как будто не капитан 2-го ранга пишет письмо, а опытный педагог начальной школы. Откуда столько знаний о воспитании детей? — Ответ напрашивается сам собой: родился и вырос в большой семье, общение со старшими и младшими братьями и сестрой да природная наблюдательность — вот источники его педагогических познаний.
Да, своей семьи Нахимов не создал. Но разве он один? Вон друг его Рейнеке — тоже остался холост. Причин мы не знаем, и нужды копаться в том нет. Одно известно: семейное тепло и уют большого дома он очень ценил и детей любил. Бывало, в самые тяжелые минуты только одни мечтания о них поддерживали его: «Знаете, что она (племянница. — Н. П.) всего более меня занимала в моем горестном и болезненном одиночестве, что она создала для меня новый род наслаждения — мечтать, наслаждение, с которым я так давно раззнакомился, и тем привязаннее я стал к ней, что ее жизнь, может быть, сохранила мою». И заботы, и любовь перенес на племянницу — Сашурку.
В письме, адресованном Рейнеке и датированном январем 1827 года, Нахимов оказался разговорчив как никогда — три листа исписал. И морских новостей в нем против обыкновения мало, только в постскриптуме место для них нашлось. Полушутя поведал, как днем, без волнения на море, вдруг сломался грот-марса-рей: «Выхожу я с седьмого до первого (часа) на вахту сменить Шемана, спрашиваю: что сдачи? Он говорит, что шлюп отстает и он по приказанию капитана взял первый риф. Марсафал был не очень туго поднят, я спрашиваю: „Больше ничего?“ В это время сломился грот-марса-рей. „А вот вам еще сдача“, — отвечает он». Наверное, кто-то раньше надломил, поднимая паруса, посчитал Нахимов.
В Скагерраке прихватил крепкий северо-западный ветер. В Швеции успел съездить в Гетеборг, истратил денег не меньше, чем в свое время в Лондоне, впрочем, об этом не сожалеет: «Пробывши долгое время в море в беспрестанной деятельности, можно ли, ступивши на берег, отказать себе в чем-нибудь, что доставляет удовольствие?» На три дня заходили в Копенгаген. В Кронштадт пришли 19 сентября 1826 года.
Здесь корабль посетил император, и об этом лейтенант Нахимов написал подробнее — не каждый день бывают такие высокопоставленные гости: «Корабль ему очень понравился. Он велел все строящиеся корабли отделывать по примеру „Азова“». Значит, не зря трудились в Архангельске! И вообще Нахимов остался доволен кампанией, назвав ее приятной. И офицерская команда подобралась замечательная, никаких разногласий не случилось. А уж капитан Лазарев! «Надо послушать, любезный Миша, как все относятся о капитане, как все его любят. Право, такого капитана русский флот еще не имел». Поэтому Павел советует другу: «…ты на будущий год без всяких отговорок изволь переходить в наш экипаж, и тогда с удовольствием моим ничто не в состоянии будет сравниться».
Нигде так не открывается человек, как в кругу близких, и ни с кем он так не откровенен, как с друзьями. Рейнеке — не просто хороший знакомый, он живо интересуется всем, что касается Нахимова, в долгой разлуке тоскует о нем, сетует на отсутствие писем, порой выговаривает любя. Потому и замечает то, что, может быть, пока не видят остальные. «В письме твоем к Станицкому ты сказал: вижу, что Павел скоро будет выше нашей сферы. Что ты разумел под этими словами? — спрашивает Нахимов и по скромности своей разуверяет друга. — Если это то, что я понял, то я очень далек от того. Во-первых, потому, что не заслуживаю, во-вторых, что не так счастлив. Но если судьба меня и возвысила, то не всегда ли мысли наши с тобой были одинаковы о таком человеке, который, возвыся свое состояние, забывал тех, которых искал прежде расположения. Не всегда ли такой человек казался нам достойным полного презрения?»
Ответом на размышления Нахимова о поворотах судьбы стали дальнейшие события. Правда, испытание пришлось пройти не славой — она ждала его впереди, — а, наоборот, бесславием.
Едва «Азов» успел бросить якорь на рейде Кронштадта, как всех офицеров, кто ходил в кругосветку, вызвали на допрос.
Допрос
Когда следствие по делу 14 декабря уже было завершено, приговор оглашен и осужденные сидели в крепости, ожидая этапа в Сибирь, на Дмитрия Завалишина поступил донос. Его обвиняли в государственной измене, связях с иностранными правительствами и получении денежных средств «для произведения смут в России». Это обвинение вело уже не в Нерчинские рудники, а прямо на эшафот.
Обвиняемый потребовал очной ставки с автором доноса. К его ужасу, им оказался его младший брат Ипполит. Что же заставило того донести на брата?
Сам Завалишин объяснял так: «…когда я прибыл в Петербург из Америки в 1824 году, то нашел его запутанным в одно из таких дурных дел, которое грозило ему позорным наказанием и выключкою из училища в том случае, если не будет уплачена довольно значительная сумма». Дмитрий выплатил долг брата, простил ему участие в неблаговидной истории, но потребовал изменить образ жизни и взяться за ум.
Обещание-то «непутевый Ипполит» дал, вот только выполнять его не торопился. Вскоре Дмитрий оказался в крепости. Если он осужден, рассудил младший брат, то любое показание против него следственная комиссия примет за истину и нового расследования не будет, а после казни брата юнкер получит бо`льшую часть наследства. В общем, вечная история Каина и Авеля, помноженная на денежные затруднения.
Ипполит часто бывал у брата дома, видел у него на столе бумаги на иностранных языках, счета, векселя — ведь Дмитрий в кругосветке управлял хозяйственной частью, а по окончании экспедиции готовил отчет. Ипполит решил, что для доноса этих документов будет достаточно, разбираться всё равно не станут, и приплел их в качестве доказательства.
Однако разбираться стали, и самым тщательным образом. Цесаревич Константин Павлович после подавления восстания советовал брату Николаю из Варшавы: «Нужно разыскивать подстрекателей и руководителей и, безусловно, найти их путем признаний со стороны арестованных. Никаких остановок до тех пор, пока не будет найдена исходная точка всех этих происков…» Да и сам император, по собственному признанию, собирался «дойти до дна озера»[104]. Выступление декабристов Николай считал следствием революционной заразы, навеянной с Запада: «Смерть императора была предлогом, а ни в коем случае не причиной только что подавленного восстания. Замышлялся этот заговор уже давно, покойный император знал и относил его к 1815 году, когда несколько революционеров, зараженных революционными идеями и неопределенным желанием улучшений, стали мечтать о реформах и подготавливать обширную конспирацию. Мой брат Александр, оказывавший мне полное доверие, — часто говорил мне об этом…»[105] В этом контексте становится понятен пристальный интерес императора к доносу юнкера Ипполита Завалишина.
Протокол допроса лейтенанта Нахимова по делу декабриста Дмитрия Завалишина. 28 сентября 1826 г. Государственный архив Российской Федерации. Публикуется впервые
Николай I поручил расследование командиру лейб-гвардии Гусарского полка В. В. Левашову — тому, кто вел допросы арестованных декабристов. Предстояло опросить всех, с кем Завалишин был в кругосветке; но на тот момент они оказались в дальних командировках, и расследование затянулось на долгих четыре месяца. По поводу каждого офицера делался запрос в Главное адмиралтейство, где выясняли его местонахождение; едва он сходил на берег, его препровождали на допрос.
Первыми дали показания капитан-лейтенант Никольский и капитан-лейтенант Матвей Муравьев — бывший правитель русских колоний в Америке, находившиеся в Петербурге. 19 сентября 1826 года на кронштадтский рейд прибыл «Азов», и на допрос вызвали лейтенантов Анненкова, Лутковского, Нахимова, мичманов Бутенева, Домашенко, Павла Муравьева, Путятина и, наконец, самого капитана 1-го ранга Лазарева. О содержании доноса уже было известно по слухам, о новом де