Укрепления на Северной стороне строили быстро, матросы работали даже в Рождество, и всё равно потребовался месяц. Строили команды кораблей, соответственно назвали и батареи: «парижская», «двенадцатиапостольская» и «святославская». «Истомин обещал было (на словах) кончить в неделю, а вышло в месяц, — записал Рейнеке в дневнике, — да и тогда я спорил с ним, что в камне не построит он ранее месяца. Так и вышло». Все эти батареи, составляющие прикрытие для эскадры Нахимова, отдавались в его распоряжение.
После освящения батарей капитаны всех кораблей, стоявших на рейде, обедали у Нахимова и провели в его каюте вечер в разговорах. Обсуждали сообщения из Феодосии и Симферополя, что в Черное море вошло более тридцати английских и французских кораблей, в Феодосию приходили четыре больших парохода, провели промеры и ушли. Сошлись во мнении, что всё это «дерзость ужасная, плюнули нам прямо в глаза». План действий союзников ни для кого не был секретом, о нем после Синопа трубили зарубежные газеты, все знали о готовящемся десанте. «Привезут десант хоть турок тысяч 19, — писал Рейнеке, — высадят часть на абхазском берегу, а остальную — в Крыму, и, освободившись от десанта, постараются истребить флот наш в Севастополе до начала войны, а на лето пойдут с этими своими судами в Балтику». Ситуация была вполне прогнозируемая, ошиблись только в численности десанта.
В феврале Нахимов наконец съехал на берег по делам службы и сразу пришел к Рейнеке. Тот записал: «Он здоров, бодр и доволен житьем своим на корабле, несмотря на холод. Особенно радует его, что, наконец, Корнилов, а может быть, и Меншиков убедились в невыгодности назначенного ими расположения флота за Голландиею в тесной вершине рейда».
Это место годилось для размещения пяти кораблей, но для семи оно было тесно, потому Нахимов и возражал. Но радость по поводу перемены диспозиции была преждевременной: из Петербурга получили новое распоряжение царя, которое вовсе не учитывало предложений Нахимова. Конечно, из Петербурга виднее, как расставлять корабли в Севастополе.
Но были не одни хлопоты, а и приятные события — в Севастополь привезли картины Ивана Айвазовского с изображением Синопского сражения. Нахимов приходил смотреть, дал оценку: «Очень похоже». Пытались написать портрет и самого героя Синопа — не позволил.
— Не важность побить турок; иное дело, если бы вместо их были другие. Мы всем обязаны Лазареву! — ответил он художнику.
Вторую попытку предпринял во время осады Севастополя редактор «Художественного листка» В. Ф. Тимм. Но и ему Нахимов не разрешил «снимать портрет»:
— Вот отстоим Севастополь — тогда и снимайте. А если не отстоим, то и снимать с нас не стоит.
Тимм сумел сделать набросок украдкой, в церкви, когда Нахимов его не видел. «В это время, как я рисовал Нахимова, как нарочно, он молился с большим усердием и клал частые земные поклоны. Я торопился набросать очерк его лица, боясь, чтоб он меня не заметил: рука у меня дрожала, я чувствовал, как кровь вступила мне в лицо, как будто я что дурное делал!.. Да, мне не хотелось, чтобы он заметил мою работу — он мог оскорбиться…»[273] Этот-то рисунок и остался единственным прижизненным портретом Нахимова.
В начале марта провели учения и стрельбы. С 400 саженей в цель, соответствовавшую длине военного судна средних размеров, было от 50 до 82 процентов попаданий, а на 350 саженей 120-пушечный корабль дал 90 процентов попаданий. На расстоянии в 300 саженей от 80 до 90 процентов орудийных выстрелов с фрегатов были меткими. На приготовление орудий к бою требовалось полторы минуты, на перевоз всей батареи на один борт — шесть минут, на перемену станка орудия — от трех до четырех с половиной минут, на заряжание и пальбу из каждого орудия — от четырех до семи минут[274].
Прекрасные результаты! Именно поэтому английские и французские корабли, даже такие суперсовременные, как «Наполеон», ближе 400 саженей к городу не подходили.
Рейнеке, стоя у окна своего дома на Морской улице, с часами в руках считал, с какой скоростью ставили паруса на эскадре: от команды «пошел по марсам» до «с марсов долой» за восемь минут — на «Константине» и «Ягудииле», за семь с половиной — на «Трех святителях». Температура в тот день упала до нуля, ночью предвиделся мороз, и чтобы утром паруса не сломались, Нахимов приказал поставить их для просушки.
Тридцать первого марта в Севастополе только и обсуждали приход английского парохода. Около шести часов утра у мыса Херсонес заметили чужой пароход без опознавательных знаков. Англичане частенько проделывали такой финт — приходили без флага или под чужим. Корнилов тут же приказал развести пары на пароходе «Херсонес»; не прошло и получаса, как чужак поднял австрийский флаг, подошел к русской купеческой шхуне, только вышедшей из Севастополя, снял с нее людей и взял на буксир как приз. А что же «Херсонес»? Пока Корнилов уехал на фрегаты отдавать приказания, машина парохода была застопорена. «Сигнал этот о прекращении паров сделал Меншиков, не желая столкновения с англич[анами] в чаянии всё еще, что обойдется без войны». Рейнеке на страницах дневника дал волю своим чувствам: «Какая дичь! Вообще распоряжения Меншик[ова] нерешительны, медленны, по-бабьему мелочны и малодушны».
В тот самый момент, когда чужой пароход взял шхуну на буксир, над ним взвился английский флаг. Англичане явно издевались над русским флотом. Но Корнилов — не Меншиков: он велел немедленно развести пары на «Херсонесе», а двум фрегатам и двум бригам сняться с якоря и атаковать неприятеля. Фрегаты слегка замешкались у бона — требовалось поднять заграждение, чтобы пропустить их в море, — но довольно быстро нагнали пароход и уже готовы были открыть огонь; тогда англичанин обрубил канат. На купеческой шхуне нашли только одного спрятавшегося матроса. Ветер стал стихать, фрегаты замедлили ход; тогда английский пароход, словно в насмешку, пошел им наперерез, затем сделал несколько выстрелов и скрылся.
После этого происшествия у русских моряков возникло ощущение, что в Черном море они воюют не с передовыми морскими державами, а с пиратами времен Фрэнсиса Дрейка. Корнилов в письме брату так и назвал их — «цивилизованные флибустьеры». Нападения на купеческие суда были с 1 по 4 апреля. Нападавшие забрали лодки с «разною дрянью», как выразился Корнилов, в том числе одну с «шубами и юбками нашей англичанки и горничной, которые отправлялись из Одессы в Николаев». Он переживал об одном: — о недостатке пароходов: «…сердце раздирается… приходится или терпеть подобно одесскому оскорблению, или ставить на карту последние ресурсы… Жаль, что не подождали годика три, тогда бы мы не так их бы приняли, но Бог за правое дело, не всё же эти друзья вместе будут, а порознь мы померяемся»[275].
В Севастополе в это время чинили корабли, пострадавшие в Синопском сражении, боролись с цингой, привезенной из гарнизонов Кавказа, строили укрепления: на холме Северной стороны (сейчас называется Радиогорка), по дороге к Херсонесу, в Балаклаве, в Южной бухте, у Пересыпи и Малахова кургана на Корабельной стороне. Заработали три телеграфа — один в городе, второй на Херсонесском маяке, третий у Георгиевского монастыря. Инкерманские створные маяки закрыли хворостом, на Херсонесском маяке ночью огней не зажигали.
По сообщениям в газетах, англичане признали атаку Севастополя с моря для себя опасной, предложили туркам привести два-три старых корабля и затопить перед севастопольским рейдом, чтобы преградить выход российскому флоту. Другой их план — высадить десант и атаковать город с берега.
Эти планы Рейнеке обсуждал с Нахимовым, который съехал на берег для совещания с заболевшим Корниловым. Затопить корабли противнику не удастся, считали в Севастополе, поскольку для этого ему нужно будет пройти под сильным огнем береговых батарей. Было еще одно предложение — его-то Нахимов и обсуждал с Корниловым: Меншиков вознамерился послать три линейных корабля, фрегат и пароход к Южному берегу Крыма, где, передавал телеграф, напротив Свято-Георгиевского монастыря у мыса Фиолент появились три английских винтовых корабля и два фрегата. Нахимов высказался против этой затеи: или всем идти в море, или никому, посылать же малый отряд не только бесполезно, но и опасно. На том и порешили.
После Синопа к Нахимову пришли известность, слава, а вместе с ними и их неизбежная спутница — зависть. Теперь всё, что бы он ни делал, разглядывали сквозь увеличительное стекло и зачастую видели не то, что было, а то, что хотели увидеть. «До Синопа служил я тихо, безмятежно, — жаловался он в письме другу, — а дело шло своим чередом. Надо же было сделаться так известным, и вот начались сплетни, которых я враг…» Сплетни рождались не в Севастополе — там было не до них, — а в теплых кабинетах в Николаеве и в столице, в Морском министерстве. Говорили, что Корнилов и Нахимов ссорятся, делят власть. Сплетня дошла до великого князя Константина Николаевича, стала известна и государю. По мнению Рейнеке, породили ее в Петербурге Ф. Матюшкин и Н. Пущин, которые переписывались с севастопольскими родственниками.
Так имела ли она под собой основания? Были ли ссоры между Корниловым и Нахимовым? Разногласия случаются даже между любящими супругами, детьми и родителями, бывают и в руководстве, где каждый имеет свое представление об обязанностях.
Обычно Корнилов спрашивал мнение Нахимова как старшего на рейде по многим вопросам, в каждом его письме есть обязательное: «…и Нахимов так же считает» или «…как мы с Нахимовым думаем». Как начальник штаба флота он отдавал приказания не только по своей эскадре, но и по эскадре Нахимова, чтобы сократить переписку. Такую ситуацию даже конфликтом не назовешь — скорее рабочим моментом. Но рядом с Нахимовым нашлись люди, желающие раздуть из мухи слона, они жужжали ему в уши, что Корнилов распоряжается его эскадрой, как своей, не уважает его. Это, естественно, вызывало досаду и раздражение Нахимова, чего он скрыть не мог. Слабости присущи даже сильным личностям. Была такая слабость и у Нахимова — придирчивость, с которой он оценивал распоряжения Корнилова. Его можно понять: Корнилов был чином ни