же его, а должностью выше.
А. П. Жандр, офицер по особым поручениям при Корнилове, вспоминал: если Нахимов сердился, то досада его проходила скоро и он сам приезжал к Корнилову, чтобы загладить неприятное впечатление, и просил «не стесняться тем, что он старший на рейде». Корнилов, в свою очередь, посылал Нахимову документы, по поводу которых хотел узнать его мнение. Близкие друзья знали, что Нахимов был принят в семействе Корнилова как родной, часто проводил вечера у него дома, был дружен с его супругой Елизаветой Васильевной. Когда флагманский корабль Корнилова выходил в море, сам он жил в доме Нахимова; во время осады Нахимов перебрался к Корнилову, в дом отставного поручика Волохова на Центральном холме, рядом с телеграфом. Это ли не доказательство их дружеских отношений? Рядом с врагами по своей воле не живут.
«Оба адмирала слишком горячо любили дружбу, слишком свято понимали свой долг для того, чтобы из пустого тщеславия не помогать друг другу в общем деле — пользе и чести России», — заключал Жандр.
Капитан-лейтенант Д. М. Афанасьев, служивший в Севастополе, считал, что между адмиралами, при всей несхожести их характеров, существовало согласие. Корнилов — «живой, пылкий, горячий, с блестящими талантами. Он, с увлечением принимаясь за всякую деятельность, работал до истощения и был разностороннее Нахимова, зато не был так глубок в морском деле. При своих замечательных административных способностях он был хороший, опытный моряк и достойный адмирал, но далек от той типичности, которая выработалась в Нахимове при исключительном морском направлении последнего. Нахимов охотно подчинялся первенству Корнилова в последнее время и в ежедневной деятельности по устройству флота и защиты Севастополя, подчинялся столько же по своей прямодушной скромности, как и по сознанию высоких достоинств полезных действий Корнилова. Со своей стороны, Корнилов умел понимать эту уступчивость Нахимова и, ценя в нем по справедливости редкие морские дарования, сознавал неподражаемость Нахимова во всём, что касается моря и боевой жизни в нем, и уступал ему на этом поле»[276].
А вот мнение самого Нахимова по поводу этой сплетни:
«Любезный друг Миша! И меня крайне огорчила эта сплетня или, лучше сказать, гнусная клевета. Тем более она меня тронула, что я был сильно болен. Напиши, дорогой мой друг, и Матюшкину и Пущину, во-первых, что никто столько не ценит и не уважает самоотвержения и заслуг в[ице]-а[дмирала] Корнилова, как я, что он только один после покойного адмирала может поддержать Черноморский флот и направить его к славе; я с ним в самых дружеских отношениях, и, конечно, мы достойно друг друга разделим предстоящую нам участь; а во-вторых, что, если бы в настоящее военное время назначили бы на место Владимира Алексеевича даже Матюшкина или Пущина, людей, которых я нисколько не ценю и не уважаю, то и тогда каждый из нас покорился бы и повели дело так, что не пострадала бы честь русского флага…»[277]
Рейнеке действительно написал — но не «осторожному иезуиту Матюшкину и отшельнику от света Пущину», как он их назвал, а П. Ф. Анжу, уважаемому среди моряков и близкому к начальству: «…после кончины Михаила Петровича Лазарева они еще больше сблизились и служили друг другу как бы пополнением к общей цели на пользу службы… Павел молит только об одном, чтобы Корн[илова] скорее утвердили глав[ным] ком[андиром], ибо настоящее его положение без официальной законной власти во многом связывает его действия, особенно по хозяйству». Нахимов прочитал черновик письма и поставил свою «резолюцию»: «Дельнее и умнее написать нельзя».
Последний раз друзья виделись 13 мая. Рейнеке собирался уехать из Севастополя раньше, но Нахимов так просил его задержаться еще на день, как будто предчувствовал, что это их последняя встреча. Михаил с радостью согласился, и вечер они провели вместе. Вспоминали молодость, ушедших друзей, говорили о будущем, о том, что их ждет после войны. Рассказал Михаил Францевич другу и о неблагоприятных слухах о нем, просил быть осторожнее, чтобы не давать пищу злословию врагов. «Он понял искренность моих слов и обещал остеречься», — записал Рейнеке в дневнике.
Почему эта сплетня так занимала умы в Петербурге? Какое письмо из Севастополя или запись в дневнике ни прочтешь, обязательно будет что-нибудь о соперничестве двух адмиралов. Правда, говорили о нем те, кто не был в Севастополе; стоило им приехать туда — и мнение тотчас менялось. Из письма Н. И. Пирогова жене: «4 января 1855 г. Николай Иванович Пущин мне писал о каких-то злоязычных слухах про Нахимова; скажи ему, что это враки». Даже протоиерей А. Г. Лебединцев записал в своем дневнике: «На обеде была речь о вице-адмирале Нахимове… Замечу, офицеры, с которыми шла речь о Нахимове, принадлежат к оппозиции его. Мне кажется, когда человек имеет приверженцев и противников, то уже по одному этому стоит внимания. И на это нужно талант, чтобы заставить говорить о себе, а чтобы разделить общество непростое (каково общество флотских офицеров) — для этого нужно что-нибудь особенное»[278].
Иными словами, чтобы заиметь оппонентов, нужно занимать четкую гражданскую позицию. Она была у Нахимова, Корнилова, Истомина, Путятина. Их уважали, но кто-то и не любил — преимущественно те, у кого было рыльце в пушку, кого хватали за руку на воровстве и нечистых подрядах, кто, не выходя в море, ждал повышения на берегу, кто пытался разжалобить рассказами о большом семействе, чтобы получить место потеплее. Сколько таких просьб, жалоб и рапортов было отклонено Лазаревым и его «камарильей»!
Корнилов всегда говорил: сначала — службе, потом — себе. Они и жили так, и были вправе требовать такого же отношения к делу от других. Нахимов после Синопа четыре месяца исправлял корабли и не сходил на берег, в то время как там его терпеливо ждал «любезный друг Мишустя», специально приехавший к нему в Крым. Лазарев женился поздно. Казалось бы, после тяжких трудов самое время было предаться отдыху с молодой женой, которая очень хотела увидеть воспетый Пушкиным Бахчисарайский фонтан, и они отправились в свадебное путешествие по Крыму. Длилось оно всего десять дней — а потом снова в море. У Корнилова была большая семья — шестеро детей; младшая, Лиза, родилась уже во время войны. Единственный источник дохода — жалованье. И никаких просьб о помощи — только однажды, и то для дела: чтобы послали в Англию строить пароходы.
Потому и злословили, что было много недовольных ими, учениками Лазарева, особенно из числа тех, кто сначала себе, потом опять себе, и только если после этого что-то останется — службе.
Начало
Пятого апреля на Балтике у Либавы (ныне — Лиепая в Латвии) появились английские пароходы. Почти одновременно — 8-го числа — англо-французский флот подошел к Одессе. Военных кораблей на рейде не было. «Одесса — торговый город, — писал в газету свидетель событий, — Англия и Франция объявили торжественно, что они не хотят нарушать всемирной торговли». Однако 10 апреля, в Страстную субботу, восемь пароходо-фрегатов начали бомбардировку города, его жителям предстояло убедиться, что и «торжественные» обещания могут нарушаться. И, конечно, не случайно обстрел был начат именно накануне Пасхи.
Единственным защитником Одессы оказался прапорщик Щеголев с четырьмя пушками. Батарея его хотя и была поставлена «наскоро», но стреляла шесть часов, пока ее не взорвали корабельные орудия. После этого пароходы направили огонь на стоявшие в гавани суда и дома Пересыпи. В результате вспыхнул пожар, несколько человек были убиты и ранены. После двенадцатичасового обстрела корабли ушли в море. Однако на сражение эти действия никак не тянули, и представить обстрел Одессы победой даже европейская пресса не решилась.
«Военный эксперт» Ф. Энгельс написал по этому поводу статью под названием «Знаменитая победа», полную сарказма по отношению к нерешительным англичанам, но при этом сильно преувеличивавшую военные возможности торгового города: «Подходы к Одессе с моря были защищены шестью батареями, вооруженными, по-видимому, сорока или пятьюдесятью 24- и 48-фунтовыми орудиями. Из этих батарей участвовали в бою только две или три, так как нападающие держались вне досягаемости огня остальных. Против этих батарей были введены в дело восемь паровых фрегатов, на борту которых насчитывалось около 100 орудий; но так как по характеру операции возможно было использовать лишь орудия одного борта, то перевес, который союзники имели по количеству орудий, был значительно снижен».
Если бы прапорщик Щеголев узнал о такой великой силе, которую приписали его батарее, то, наверное, был бы недоволен, что получил всего лишь орден Святого Георгия и производство в штабс-капитаны. Но самое интересное в статье Энгельса — его рассуждение о береговых батареях: «По калибру орудий силы сторон очевидно были примерно равны, ибо если 24-фунтовая пушка уступает длинноствольной 32-фунтовой, то зато тяжелая 48-фунтовая безусловно равна бомбовым 56- и 68-фунтовым пушкам, которые не выдерживают полного порохового заряда. Наконец, большая уязвимость кораблей, по сравнению с брустверами, и неточность прицела, вызванная движением корабля, ставят орудия береговых батарей в преимущественное положение по отношению к судовой артиллерии, даже при более значительном численном превосходстве последней»[279]. Значит, когда в Одессе береговые пушки палят по английским пароходам, они становятся страшной силой, а вот в Синопе турецкие береговые батареи опасности не представляли, потому что против них были вражеские русские корабли. Вот такая объективность и такой интернационализм.
Одиннадцатого апреля в Севастополе праздновали Пасху. Погода стояла чудесная: ясно, солнечно, тепло — 16 градусов. На эскадре Нахимова отслужили праздничную всенощную и заутреню. В пять часов утра Нахимов пригласил на свой флагман разговеться Истомина, всех командиров кораблей, офицеров и лучших боцманов. Со всеми христосовался на шканцах, нижним чинам раздал по три яйца (Рейнеке, услышав эту новость, не поверил, потом узнал от повара, какую сумму Нахимов выделил из своих личных денег), после чего поехал с капитанами к Корнилову на корабль «Константин». Когда-то команда этого корабля входила в 41-й экипаж, которым командовал Нахимов, и ради праздника он просил у Корнилова разрешения дать команде по чарке водки. Корнилов позволил, но просил и ему разрешить сделать такой же подарок команде «Двенадцати апостолов» — своего бывшего корабля. Так они, можно сказать, поквитались по-братски.