Нахимов — страница 72 из 83

Нахимов, однако, предостерегал от неоправданных надежд и пытался убедить командование действовать решительно. Но князь Меншиков жил так, будто его в Севастополе и не существовало; Остен-Сакена также было не слышно. Такое добровольное отстранение от дел двух первых лиц лишь добавляло проблем. А ситуация и без того была непростой: по-прежнему сохранялась опасность захвата рейда и города, остро не хватало боеприпасов.

Нахимов рискнул написать Меншикову, предложив по-новому расставить батареи, чтобы использовать возможности местности для защиты города и рейда: «…мы будем иметь возможность в случае надобности действовать с высот и тем облегчать наши усилия на пунктах, наиболее угрожаемых неприятелем». Письмо его — яркое свидетельство его напряженных отношений с главнокомандующим, однако необходимость экстренных мер перевешивала все обиды. Распоряжаться в городе и в порту Нахимов по-прежнему не имел полномочий, мог только предлагать. Поэтому он счел необходимым добавить, что причина появления письма — «только искреннее желание быть полезным в деле»[335].

Первого февраля Меншиков, наконец, подписал приказ о назначении Нахимова помощником начальника севастопольского гарнизона, а уже спустя два дня тот послал ему новую записку, где представил анализ ситуации в Севастополе: «Первый период бомбардирования кончается, средства наши наполовину уже истощились». То положение, в котором находится флот, показывает «наше настоящее ничтожество на Черном море»: без винтовых кораблей, с одними парусными «не можем быть страшны на море, по крайней мере, в продолжение нескольких лет». Остается сам Севастополь — «враги наши знают цену этому пункту и употребят все усилия, чтобы завладеть им».

Нахимов видел две опасности для города: если войска неприятеля прорвут оборону или неприятельские корабли займут рейд. В первое Нахимов не верил, второе было очень даже возможно. На кораблях оставалась половина команд — остальные защищали бастионы и батареи; часть пушек тоже отправилась на бастионы; на иных кораблях вообще не было вооружения. Если же неприятель прорвется на рейд, можно потерять и город, и флот, «а без Севастополя нельзя иметь флота на Черном море». Его предложение — затопить оставшиеся корабли, чтобы не дать возможности захватить город с моря. Нахимов, зная отношение к нему Меншикова, не преминул упомянуть: «Может быть, ваша светлость найдете в этом изложении односторонний взгляд моряка, но, тем не менее, я уверен, что Вы отдадите справедливость прямодушию, с которым оно писано». Предложение обсудили на военном совете, и 6 февраля командирам кораблей были отданы приказания о подготовке их к затоплению. Швартовались они носом к Северной стороне, работы производились «быстро и тайно». В ночь на 13 февраля между Николаевской и Михайловской батареями были затоплены «Двенадцать апостолов», «Святослав» и «Ростислав», вместе с ними пошли ко дну фрегаты «Кагул» и «Месемврия», 16 февраля — фрегат «Мидия».

Теперь можно было перенести всё внимание на укрепление холма, называемого севастопольцами Кривая Пятка. Эта самая «пятка» хотя и была кривой, однако положение имела самое выгодное: тот, кто занимал высоту между Малаховым курганом и Килен-балкой, имел возможность вести обстрел практически всей Корабельной стороны. Французы называли холм лирично — Mamelon vert (Зеленая гора) или просто Mamelon (Сосок), потому что формой он напоминал женскую грудь. Чтобы завладеть холмом, обе стороны приложили немало сил, англичане даже заключали пари, кто раньше возьмет Mamelon — русские или французы.

Нахимов распорядился поставить напротив Килен-балки три парохода — «Владимир», «Херсонес» и «Громоносец», чтобы они артиллерийским огнем поддерживали позиции. Через Килен-бухту навели мост, по которому батальоны Селенгинского и Волынского полков перешли на Корабельную сторону. Замыкающие еще шли по мосту, а авангард уже стучал кирками и лопатами по каменистой севастопольской земле, насыпая редуты в 400 саженях от французских позиций. Удивившись такой «наглости», французы 12 февраля атаковали недостроенный редут; но огонь пушек Малахова кургана и пароходов не позволил его захватить. Английский пароход, прозванный «сороконожкой», начал было ответную бомбардировку, но вынужден был удалиться, поскольку «приносил более стыда врагу, нежели делал вреда нам»[336]: его ядра чаще падали на французскую батарею, чем на русскую.

Вновь построенный редут назвали по имени полка Селенгинским, через неделю рядом с ним появился еще один именной — Волынский. Теперь Кривую Пятку было захватить непросто.

Восемнадцатого февраля из города уехал главнокомандующий Меншиков, как было объявлено — «на лечение». Но Николай I уже подписал указ о его отставке. Временно исполняющим обязанности остался барон Остен-Сакен, он-то и назначил Нахимова командиром порта, помощником начальника гарнизона и временным военным губернатором Севастополя. Однако моряки давно считали Нахимова истинным руководителем — как они говорили, «душой обороны».

Душа обороны

Новые должности мало что изменили в жизни Нахимова: он так же ранним утром объезжал верхом батареи и редуты, наведывался в госпитали и на рейд, потом обедал и отдыхал, во второй половине дня совершал еще один объезд, а если было неспокойно, то и третий. Только теперь у него были полномочия.

Его первый приказ в новой должности предписывал беречь людей: «…я считаю своим долгом напомнить всем начальникам священную обязанность, на них лежащую… озаботиться, чтобы при открытии огня с неприятельских батарей не было ни одного лишнего человека не только в открытых местах и без дела, но даже прислугу у орудий и число людей для неразлучных с боем работ было ограничено… Заботливый офицер… всегда отыщет средство сделать экономию в людях и тем уменьшить число подвергающихся опасности». Касалось это не только нижних чинов, но и офицеров: «…жизнь каждого из них принадлежит отечеству и… не удальство, а только истинная храбрость приносят пользу ему…»

Этим же приказом от 2 марта Нахимов запретил вести частую пальбу и тратить зря порох и снаряды, нехватка которых ощущалась всё явственнее, заметив, что «никакая храбрость, никакая заслуга не должны оправдать офицера», допустившего пустую трату боеприпасов[337]. Но беспорядочная пальба продолжалась, и через два дня Нахимов снова издал приказ беречь порох и снаряды, стрелять лишь во время неприятельских атак.

В те дни армейские офицеры и гражданские чиновники удивлялись четкости, ясности, логичности и быстроте хозяйственных распоряжений Нахимова, явно свидетельствовавших о его административном таланте. Не удивлялись лишь моряки. Забота о команде корабля, затем об эскадре дала Нахимову большой опыт; теперь его «эскадрой» был весь город, о снабжении, питании, лечении и обмундировании которого он и заботился. Единственное, чего он боялся, — бумаг и отчетности, говорил, посмеиваясь, что после войны его, верно, предадут суду за всякого рода превышения власти.

В те дни он был серьезен и даже угрюм. А. И. Ершов вспоминал: «Речь была отрывиста, но вместе с тем ясна… иногда одного меткого слова его достаточно было для уразумения самого сложного обстоятельства… Адмирал был выше среднего роста, но держался немного сутуловато. Сложенный плотно, лицом румяный, он казался совершенно здоровым»[338]. Суровость его и отказ высказывать свое суждение о чем-либо, кроме морского дела, ставили в тупик и отталкивали многих сухопутных, даже умных и проницательных. Но при личном коротком знакомстве он открывался, бывал мил, весел, остроумен, чрезвычайно заботлив и внимателен. Особенно ярко эти качества проявились в заботе о больных и раненых.

Больше, чем штуцерные пули и ядра, ряды защитников Севастополя выкашивали тиф, дизентерия и цинга. На этих трех неприятелей работали гнилая вода, разлагающиеся трупы павших лошадей, недостаток хинных порошков и скудная еда. В первые дни обороны остро не хватало лекарей, не были заготовлены в достаточном количестве перевязочные материалы, врачебный инструмент, койки. Впервые это ощутили после сражения на Альме.

Князь Барятинский вспоминал, как в день затопления кораблей Корнилов направил его во флотские казармы на Южной стороне, куда привезли раненых солдат. Едва он вместе с фельдшерами и медиками, собранными со всех кораблей, вошел в казармы, в нос ударило жуткое зловоние, от которого заслезились глаза, закружилась голова и стало невозможно дышать. Представшая перед ними картина заставила содрогнуться даже видавших виды флотских лекарей: на голом полу лежали несколько сотен раненых, которым никто не оказывал помощь, — у двух армейских медиков давно закончились перевязочные средства. У некоторых несчастных раны не только загноились, но и покрылись червями; между живыми лежали покойники, уже разлагающиеся. «Несмотря на эти ужасные страдания, было слышно мало криков, только стоны. Лица у многих просияли при виде помощи, им посланной… Раненые крестились и благодарили»[339]. Князь приказал немедленно отделить мертвых от живых, вызвал священника для отпевания и отдал приказ хоронить покойников на ближайшем кладбище.

Позже для захоронения выберут кладбище на Северной стороне, куда тела будут доставлять на лодках. Унтер-офицера, перевозившего покойников, с горьким юмором назовут Хароном{54}. В некоторые дни лодки не могли вместить тела, и тогда их загружали на баркасы.

Одну из таких погрузок наблюдал на Графской пристани протоиерей Петропавловского собора А. Г. Лебединцев. Матушку с малолетними детьми он отправил в Николаев, а сам провел всю осаду в городе, пока в августе 1855 года снаряд не разрушил храм. По распоряжению архиепископа Херсонского и Таврического Иннокентия Лебединцев вел дневник и отправлял отчеты в Симферополь. Наверное, трудно было удивить болью и смертью священника, который 11 месяцев осады изо дня в день исповедовал и причащал раненых и увечных, отпевал умерших. Но, увидев, как грузили тела на баркас — ряд за рядом, головами к бортам, ноги к ногам, — не выдержал даже он: «Третьего ряда я не дождался, не могши смотреть на невиданное… Были здесь и наши, в серых шинелях, их немного, большею частию это были французы — одни в синих мундирах и панталонах (народ рослый), другие в синих мундирах и красных панталонах (народ помельче, это, говорят, стрелки или штуцерные)»