[21], чтобы было больше дневного света и теплее — рядом камбуз; к тому же это позволяло в случае необходимости полностью изолировать заболевших от остальной команды.
Капитан учёл даже мелочи: «в палубах гвозди осажены глубже и над гвоздями деревянные пробки с белилами» — чтобы палуба меньше гнила; краски для корабля лучше растёрты и в них добавлено меньше мела — чтобы дольше держались; чехлы для триселей — для удобства и красоты.
Корабль вышел отменный, один из лучших на флоте. Капитан Лазарев сравнивал его с английскими кораблями — ему ли было не знать об их устройстве и ходовых качествах — и находил, что «Азов» не уступает «ни в каком случае никакому английскому». Когда в 1830 году состоялись манёвры в присутствии государя, команда работала прекрасно — быстрее других, при этом, не забывает упомянуть капитан, все смотрели только на «Азов», «чтобы из зависти найти какие-нибудь погрешности в действиях его», — но тщетно.
В ноябре 1826 года комиссия осмотрела корабль, нашла его «отделанным отлично, с отменной удобностью и пользой для флота» и сочла необходимым использовать новшества в его устройстве на всём флоте. Особо подчёркивалось, что внесение изменений приведёт к «невеликим издержкам», а потому так «стоит делать и на других судах»99.
И всё же Лазарев с прискорбием отмечал: по прошествии всего только четырёх с половиной лет даже такой корабль, как «Азов», сгнил и должен был пойти на слом. Причина всё та же — сырой лес. Он сетовал, что к его советам не прислушиваются; значит, как всегда, «деньги в воду»100.
Капитан сумел подобрать прекрасную команду: лейтенант Нахимов, мичманы Бутенёв, Корнилов, гардемарин Истомин. Там, в Архангельске, началось знакомство будущих героев Севастополя. Когда Нахимов отправлялся из Петербурга в Архангельск, Рейнеке подробно описал компанию, в которой предстояло служить другу, каждому дал характеристику — и не ошибся. «С Шеманом на другой день нашего свидания я сделался приятель, он истинно хороший человек, славный офицер», — сообщил Нахимов в письме другу. С князем Ухтомским они стали почти приятелями.
Каково это — новому офицеру поступать в экипаж? Трудно, признаётся Нахимов: «Все уже друг друга знают и смотрят на пришельца довольно странными глазами. Как часто я должен был играть презабавные роли». Со своим уставом не ходят не только в чужой монастырь — в новый экипаж тоже; но офицерам «Азова» только предстояло стать экипажем и добиться сплаванности.
Нахимов уже знал привычки капитана и предложил всем офицерам, как на фрегате «Крейсер», пить чай вместе: хороший способ ближе узнать друг друга. Казалось бы, чего проще? Но пришлось приложить усилия: «Одного надо было убедить доказательствами истинной пользы, другого, что капитан этого хочет и он, верно, узнает, отчего расстроился; третьего, что уже все согласились, и неужели он один откажется быть в компании всех». Вот такая дипломатия! «Зато после я уж слишком много был вознаграждён, потому что всем понравилось и все единодушно признали, чтобы [в] следующую кампанию иметь чай общий»101.
Пока вооружали «Азов», Нахимов был так занят, что и другу не писал: «...с пяти часов утра до девяти вечера бывал на работе, после должен был идти отдать отчёт обо всём капитану, откуда возвращался не ранее одиннадцати часов, часто кидался в платье на постели и просыпал до следующего утра». И так каждый день, и в праздники, и в будни. Что же, не было исключений? Конечно, были. Если оставалось свободное время, он посвящал его, по собственному признанию, «дружбе и любви присутствующих». Дружил с Константином Панферовым, а вот любовь возникла... «Как бы ты думал [к] кому... Едва смею выговорить, к... Да, любезный Миша, если б я несколько более имел времени видеться с ней, тогда прощай твой бедный Павел без сердца и головы. Куда бы был тогда он годен? Вот я, думаю, главная причина, которая меня лишила удовольствия писать к тебе».
Имя возлюбленной бедный Павел не написал, но, видимо, его хорошо знал Рейнеке, и потому вместо имени в письме отточие. Познакомился Павел со своей избранницей, скорее всего, в первый приезд в Архангельск, наверное, она жила там. И симпатия возникла тогда же. Но затем три года похода, отпуск — и вот снова увидел и... влюбился всерьёз.
Весна в Архангельск приходит позже, чем в Петербург и тем более, чем в родную Вязьму. Но всё же приходит — по-северному неспешно. Ещё вчера казалось, что снег никогда не растает и всё будет спать вечным сном, укрытое им надолго, навсегда. Но вот первый луч улыбнулся сквозь облака, и засверкало лазурью апрельское небо. Из равнодушно-бледного и скупого зимнего светила солнце превратилось в ласковое и весёлое, щедро разливающее по земле тепло. И вот уже вся природа полнится новой жизнью, и корабельные сосны по берегам Северной Двины согласно шумят в вышине зелёными макушками, и сама река вспухает торосами, гонит обломки льдин на острова, в протоки, в многочисленные рукава и проливы, коих не счесть в дельте, и, наконец, выталкивает мощным потоком в круглый год холодное Белое море.
А на берегу кое-где и травка уже пробивается, на буграх жёлтые цветочки мать-и-мачехи появились. Хорошо! И птицы поют, и душа вместе с ними, и так тепло на сердце становится! Почему? — Да потому, что ноги сами бегут к ней! И пусть не одни они будут, и разговоры кругом, ну что ж, когда о кругосветке расспрашивают, он сам поражается — как говорлив, как находчив в словах становится! Пожалуй, не узнал бы его сейчас Дмитрий Завалишин, а любезный друг Михайло Рейнеке только головой бы покачал. И балы в Англии, и наряды испанцев, и туземцы — всё интересует архангелогородских дам. Офицеры расспрашивают об английском флоте и революции в Бразилии, о переходе через экватор и форте Росс. И говорит он, и на вопросы отвечает, а видит лишь её, и рассказы — только для неё. И одна мысль, одна мечта: чтобы так было всегда и никогда не заканчивалось.
А когда наступает пора белых майских ночей и они высветляют всё вокруг так, что и читать можно, — уже никому в дому не сидится, все будто заражены любовной горячкой, не один Павел Степанович. По набережной Северной Двины фланирует народ, лодки с кавалерами и дамами снуют на Мосеев остров — только успевай у причала их подавать.
Наверное, мы никогда не узнаем, кто была возлюбленная лейтенанта Нахимова. Скрыл застенчивый Павел Степанович её имя. Может, оно и к лучшему — тем лишил нас, потомков, возможности трепать его. Но признанием своим опроверг досужие вопросы: отчего Нахимов остался холост? Не успел влюбиться, занятый службой? — Да успел, успел, даже голову едва не потерял. И как знать, не выйди «Азов» вскорости из Архангельска, может, и остался бы на берегу, очарованный архангелогородской сиреной. «Кто из нас не был молод? Кто не делал дурачеств?» — как будто не задаёт он вопросы в письме, а сам на них отвечает — и не одному другу, и нам тоже. Если уж в 24 года не делать глупостей, то когда же ещё?..
Не был Нахимов горячим поклонником холостяцкой жизни. Правда, против женитьбы молодых офицеров восставал. «Женатый офицер — не служака», — говаривал впоследствии адмирал. Если же случалось какому мичману влюбиться и высказать намерение жениться, его тотчас отправляли в дальнее плавание — чтобы поостыл102.
Но когда Нахимов уже был в возрасте, то нигде так часто не бывал, как в доме адмирала Корнилова; там царили покой, семейное тепло, звенели детские голоса — и это влекло Павла Степановича. Да он и сам об этом не раз говорил. Достаточно прочитать его письма из Германии, которые дышат любовью и трогательной заботой о маленькой племяннице Александре: «Здорова ли, весела ли моя несравненная Сашурка? Начала ли ходить, говорит ли, привита ли ей оспа, проколоты ли уши для серёжек? Часто ли её выпускают гулять? Ради неба, держите её больше на свежем воздухе. Во всей Германии детей с утра до вечера не вносят в комнату, и оттого они все красны, полны, здоровы».
Не одним здоровьем малышки был он озабочен — размышлял и о её развитии: «С такого раннего времени в милой Сашурке раскрывается так много ума, и если физические силы её не будут соответствовать умственным, то девятый и десятый годы возраста будут для неё горестными»103. Как будто не капитан 2-го ранга пишет письмо, а опытный педагог начальной школы. Откуда столько знаний о воспитании детей? — Ответ напрашивается сам собой: родился и вырос в большой семье, общение со старшими и младшими братьями и сестрой да природная наблюдательность — вот источники его педагогических познаний.
Да, своей семьи Нахимов не создал. Но разве он один? Вон друг его Рейнеке — тоже остался холост. Причин мы не знаем, и нужды копаться в том нет. Одно известно: семейное тепло и уют большого дома он очень ценил и детей любил. Бывало, в самые тяжёлые минуты только одни мечтания о них поддерживали его: «Знаете, что она (племянница. — Н. П.) всего более меня занимала в моём горестном и болезненном одиночестве, что она создала для меня новый род наслаждения — мечтать, наслаждение, с которым я так давно раззнакомился, и тем привязаннее я стал к ней, что её жизнь, может быть, сохранила мою». И заботы, и любовь перенёс на племянницу — Сашурку.
В письме, адресованном Рейнеке и датированном январём 1827 года, Нахимов оказался разговорчив как никогда — три листа исписал. И морских новостей в нём против обыкновения мало, только в постскриптуме место для них нашлось. Полушутя поведал, как днём, без волнения на море, вдруг сломался грот-марса-рей: «Выхожу я с седьмого до первого (часа) на вахту сменить Шемана, спрашиваю: что сдачи? Он говорит, что шлюп отстаёт и он по приказанию капитана взял первый риф. Марсафал был не очень туго поднят, я спрашиваю: “Больше ничего?” В это время сломился грот-марса-рей. “А вот вам ещё сдача”, — отвечает он». Наверное, кто-то раньше надломил, поднимая паруса, посчитал Нахимов.
В Скагерраке прихватил крепкий северо-западный ветер. В Швеции успел съездить в Гётеборг, истратил денег не меньше, чем в своё время в Лондоне, впрочем, об этом не сожалеет: «Пробывши долгое время в море в беспрестанной деятельности, можно ли, ступивши на берег, отказать себе в чём-нибудь, что доставляет удовольствие?» На три дня заходили в Копенгаген. В Кронштадт пришли 19 сентября 1826 года.