Этим же приказом от 2 марта Нахимов запретил вести частую пальбу и тратить зря порох и снаряды, нехватка которых ощущалась всё явственнее, заметив, что «никакая храбрость, никакая заслуга не должны оправдать офицера», допустившего пустую трату боеприпасов337. Но беспорядочная пальба продолжалась, и через два дня Нахимов снова издал приказ беречь порох и снаряды, стрелять лишь во время неприятельских атак.
В те дни армейские офицеры и гражданские чиновники удивлялись чёткости, ясности, логичности и быстроте хозяйственных распоряжений Нахимова, явно свидетельствовавших о его административном таланте. Не удивлялись лишь моряки. Забота о команде корабля, затем об эскадре дала Нахимову большой опыт; теперь его «эскадрой» был весь город, о снабжении, питании, лечении и обмундировании которого он и заботился. Единственное, чего он боялся, — бумаг и отчётности, говорил, посмеиваясь, что после войны его, верно, предадут суду за всякого рода превышения власти.
В те дни он был серьёзен и даже угрюм. А. И. Ершов вспоминал: «Речь была отрывиста, но вместе с тем ясна... иногда одного меткого слова его достаточно было для уразумения самого сложного обстоятельства... Адмирал был выше среднего роста, но держался немного сутуловато. Сложенный плотно, лицом румяный, он казался совершенно здоровым»338. Суровость его и отказ высказывать своё суждение о чём-либо, кроме морского дела, ставили в тупик и отталкивали многих сухопутных, даже умных и проницательных. Но при личном коротком знакомстве он открывался, бывал мил, весел, остроумен, чрезвычайно заботлив и внимателен. Особенно ярко эти качества проявились в заботе о больных и раненых.
Больше, чем штуцерные пули и ядра, ряды защитников Севастополя выкашивали тиф, дизентерия и цинга. На этих трёх неприятелей работали гнилая вода, разлагающиеся трупы павших лошадей, недостаток хинных порошков и скудная еда. В первые дни обороны остро не хватало лекарей, не были заготовлены в достаточном количестве перевязочные материалы, врачебный инструмент, койки. Впервые это ощутили после сражения на Альме.
Князь Барятинский вспоминал, как в день затопления кораблей Корнилов направил его во флотские казармы на Южной стороне, куда привезли раненых солдат. Едва он вместе с фельдшерами и медиками, собранными со всех кораблей, вошёл в казармы, в нос ударило жуткое зловоние, от которого заслезились глаза, закружилась голова и стало невозможно дышать. Представшая перед ними картина заставила содрогнуться даже видавших виды флотских лекарей: на голом полу лежали несколько сотен раненых, которым никто не оказывал помощь, — у двух армейских медиков давно закончились перевязочные средства. У некоторых несчастных раны не только загноились, но и покрылись червями; между живыми лежали покойники, уже разлагающиеся. «Несмотря на эти ужасные страдания, было слышно мало криков, только стоны. Лица у многих просияли при виде помощи, им посланной... Раненые крестились и благодарили»339. Князь приказал немедленно отделить мёртвых от живых, вызвал священника для отпевания и отдал приказ хоронить покойников на ближайшем кладбище.
Позже для захоронения выберут кладбище на Северной стороне, куда тела будут доставлять на лодках. Унтер-офицера, перевозившего покойников, с горьким юмором назовут Хароном[54]. В некоторые дни лодки не могли вместить тела, и тогда их загружали на баркасы.
Одну из таких погрузок наблюдал на Графской пристани протоиерей Петропавловского собора А. Г. Лебединцев. Матушку с малолетними детьми он отправил в Николаев, а сам провёл всю осаду в городе, пока в августе 1855 года снаряд не разрушил храм. По распоряжению архиепископа Херсонского и Таврического Иннокентия Лебединцев вёл дневник и отправлял отчёты в Симферополь. Наверное, трудно было удивить болью и смертью священника, который 11 месяцев осады изо дня в день исповедовал и причащал раненых и увечных, отпевал умерших. Но, увидев, как грузили тела на баркас — ряд за рядом, головами к бортам, ноги к ногам, — не выдержал даже он: «Третьего ряда я не дождался, не могши смотреть на невиданное... Были здесь и наши, в серых шинелях, их немного, большею частию это были французы — одни в синих мундирах и панталонах (народ рослый), другие в синих мундирах и красных панталонах (народ помельче, это, говорят, стрелки или штуцерные)»340.
Вернувшись из казарм на адмиральский корабль, Барятинский застал Нахимова в каюте Корнилова. Оба адмирала, услышав рассказ флаг-офицера, с трудом могли поверить, что раненые солдаты могут быть в полном смысле слова брошенными:
«Адмирал Нахимов, известный своею доброю душою и любовью к своим подчинённым и питавший всегда беспредельное уважение к высоким качествам и христианскому терпению наших нижних чинов (он часто говорил про них: “Это святые-с!”), пришёл в большое волнение и вдруг, как будто вспомнив о чём-то, с радостью бросился на меня и сказал:
— Поезжайте сейчас в казармы 41-го экипажа, скажите, что я приказал выдать сейчас же все тюфяки, имеющиеся там налицо, и которые я велел сшить для своих матросов; их должно быть 800 или более. Тащите их все в казармы к армейским раненым».
Матросы привезли тюфяки в казармы, перенесли на них раненых, и те «радовались и даже шутили». Поистине безгранично терпение русского человека, можно только повторить вслед за Нахимовым: «Это святые!»
Потери, и не только боевые, несли все армии, воевавшие в Крыму. Смерть не разбирает, кто перед ней — «цивилизованные» или «варвары». Дождь со снегом, ветер с дождём, солёная питьевая вода, отсутствие дров для её кипячения — всё это сильно прореживало ряды не только обороняющих Севастополь, но и осаждавших его. С сентября 1854 года по сентябрь 1855-го английская армия потеряла в боях 239 офицеров и 3323 солдата, небоевые потери за то же время — 61 офицер и 15 669 солдат. В первые месяцы осады из каждой сотни «томми» умирали 39 человек. Но англичане на своих больных и раненых не экономили, и уже к концу войны эти показатели сильно уменьшились: умирал один из семидесяти человек, тогда как во французской армии каждый день умирали 100 человек и ещё 200 — во время транспортировки в Константинополь. Когда французский врач спросил английского командира парохода, сколько на нём поместится раненых и больных, тот ответил: «Англичан 700 человек, а французов — 1500»341.
В Южной русской армии ежедневно заболевали 15 человек из тысячи. И каждый день были раненые и убитые во время обстрелов.
В ноябре 1854 года в Крым отправился с командой медиков профессор Петербургской медико-санитарной академии Николай Иванович Пирогов. Дорога, по которой они ехали в Севастополь, была, по определению профессора, пригодна разве что для «гимнастики брюшных внутренностей». Из Симферополя в Севастополь — это всего 60 вёрст — ехали по жидкой грязи две недели! По той же дороге везли в Симферополь раненых: «В вязкой грязи, толкаясь по рытвинам, спускаясь с гор и поднимаясь на горы, тянулись ряды телег и арб, нагруженных сеном, сухарями и ранеными; по 2 и по 4 человека на телегу скучены были раненые защитники Севастополя». Выжившие попадали во временный госпиталь в Симферополе, рассчитанный на 300 коек. Пирогов нашёл там 360 раненых, которые были свалены, «как собаки», в центре палат лежали покойники... Профессор в сердцах написал: «...горькая нужда, славянская беспечность, медицинское невежество и татарская нечисть соединились вместе в баснословных размерах»342.
Точно такую же картину увидела сестра милосердия мисс Флоренс Найтингейл в английском лагере под Балаклавой: раненые лежали на голой земле, в мокрых палатках, без всякой помощи, вместе тифозные, холерные, с гнойными ранами и после ампутаций. Прибывшие вместе с ней сиделки и сестры милосердия делали всё возможное в тех условиях: налаживали работу госпиталей, кормили и поили, дежурили по ночам. Сама Флоренс получила прозвище «дама с лампой», поскольку по ночам обходила палаты с больными и ранеными.
Н. И. Пирогов был человеком дела, резким, порой грубым и отзывы о современниках оставлял далеко не комплиментарные. Но чтобы сдвинуть с места неповоротливое колесо медицинской администрации, нужен был именно такой характер. Первым, с кем он встретился в Севастополе, был главнокомандующий Меншиков. «Мумия» и «скупердяй» — самые мягкие прозвища, которыми наградил его хирург. Меншиков после Инкермана не вникал в дела, всё адресовал Нахимову. С ним и встречался Пирогов, ему и высказывал свои предложения и требования по устройству госпиталей.
После приезда Пирогова госпитали разместили во всех пригодных для этого присутственных местах и купеческих домах, даже в Екатерининском дворце рядом с Графской пристанью и в Дворянском собрании.
В научно-практической деятельности Н. И. Пироговым многое было совершено впервые: от создания целых отраслей науки (топографической анатомии и военно-полевой хирургии), первой операции под ректальным наркозом (1847) до первой гипсовой повязки в полевых условиях (1854) и идеи о костной пластике (1854)343.
В Севастополе он впервые обосновал и осуществил на практике сортировку раненых. У входа в Дворянское собрание стояли ряды носилок, при тусклом свете фонарей, под крики и стоны врачи проводили первичный осмотр и давали распоряжения: «на стол», «на перевязку», «в дом Гущина» или «Инженерный». Первую группу составляли безнадёжные больные и смертельно раненные — они поручались заботам сестёр милосердия и священника. Ко второй категории относились тяжелораненые, которым требовались срочные операции — они проводились прямо на перевязочном пункте в доме Дворянского собрания. Иногда оперировали одновременно на трёх столах, по 80—100 больных в сутки. В танцевальной зале Дворянского собрания, где ещё недавно гремела музыка и пары лихо неслись в мазурке по натёртому до блеска паркету, теперь проводили ампутации, и паркет покрывался коркой засохшей крови; там, где раньше стучали бильярдные шары, разместили корпию