Ошарашенная моей резкостью или просто обессиленная, она опускается в кресло и начинает бормотать словно под гипнозом.
— Он пришёл в полдевятого… этот с гитарой. В сквере никого не было. Он был как безумный… «Он мёртв, — кричал он, — я убил его»… «Кто мёртв?» — спрашиваю. «Да тот, — говорит, — человек в вагоне… Вы меня обманули… Я его усыпил, но навеки… Вы сделали меня убийцей…» «И как же вы его убили?» — спрашиваю. «А вот так и убил… Вы меня обманули, сказали — «усыпишь», а он умер… Где морфий? Давайте же! Ох, не могу больше».
Она делает паузу, словно нить её мысли оборвалась из-за какой-то маленькой аварии в мозгу, а потом на меня снова сыпется град бессвязных фраз:
— Я дала ему ампулы, он наполнил шприц, и всадил иглу себе в руку, даже рукав не завернул и через секунду застыл, глаза выпучил, рот полуоткрыт. Я подумала, что он впал в транс… А он вдруг стал наклоняться и повалился со скамейки на землю, я бросилась приводить его в чувство… приводить в чувство мёртвого… Он мёртв, совершенно мёртв, понимаете?
— Тише, прошу вас, и без истерики, — предупреждаю я.
— Он мёртв… Это был не морфий… — повторяет снова Мэри.
— Откуда я знаю, что там было в ампулах. Не я же их наполнял. Мне их дали как ампулы морфия.
Она сидит в оцепенении, но неожиданно поднимает глаза, словно желая лучше понять то, что я ей говорю, и движение это такое быстрое, что я пугаюсь, как бы она не уловила то удовлетворение, которое я не успел погасить в своих глазах. Но глаза наши встретились лишь на мгновение, и вот уже на моём лице снова озабоченное выражение, я протягиваю руку к столику, наливаю побольше виски и протягиваю ей стакан.
— Выпейте глоток и успокойтесь.
Мэри снова, словно очнувшись, смотрит на меня, потом яростно отталкивает мою руку. Стакан опрокидывается, виски заливает мне лицо, глаза мои наполняются слезами от едкого спирта.
Я достаю платок и машинально вытираю лицо, а Мэри корчится в кресле, обхватив двумя руками голову, и вдруг начинает истерически рыдать.
Спальный вагон слегка покачивается, колёса ровно постукивают в ритме, не слишком подобающем экспрессу. Я тоже покачиваюсь, откинувшись на стенку вагона в углу у окна, отдыхаю, прикрыв глаза. Всегда и везде главное — приспособиться к ритму, подчиниться ему, потому что ритм определяешь не ты, ты не можешь его изменить и если попытаешься двигаться в другом ритме, то будешь выброшен, искалечен, раздавлен. А сольёшься с ним, можешь плыть, как рыба в воде, к своей личной цели.
Иначе получается несовпадение колебаний. И самый маленький болтик, если он не приспособлен к ритму системы, ломается. Как та женщина в соседнем купе. И как те двое. Подумать только, сколько искалеченных людей каждый день бывают выброшены на свалку только потому, что не смогли приспособиться к системе и её законам.
Она ненадолго затихла, эта женщина, там, за стенкой, после очередной дозы морфия. Первую дозу я вколол ей ещё вчера вечером, когда она плеснула мне в лицо виски. Из жалости. И из страха, что она устроит такую истерику, что поднимет на ноги весь отель. И когда я уже уговорил её прибегнуть к морфию и взял шприц, Мэри вдруг отдёрнула руку и закричала:
— Это не морфий! Это яд! Вы и меня тоже хотите отправить на тот свет?
— Чепуха… — пробормотал я. — Лягте спокойно. Расслабьтесь… и вы увидите, как вам станет легче.
— Хорошо… Покончите… Покончите, наконец, со мной, — прошептала она, снова впадая в апатию. — Яд или что бы там ни было… покончите со мной…
Сейчас, когда она после укола забылась глубоким сном в соседнем купе, освещённом тусклым синим светом ночника, я могу, наконец, отдохнуть после трудных последних дней. Любой дурак, оказавшийся у тебя на пути, доставляет неприятности. Но когда таких дураков двое или трое, тогда неприятности могут обернуться катастрофой.
Я лично приверженец гуманизма в том смысле, что считаю необходимым избегать там, где это возможно, ненужных жертв, потому что труп всегда вызывает вопросы, а когда возникают вопросы, то возникают и осложнения. Я, например, бросил бы где-нибудь этого обезумевшего от страха проводника на произвол судьбы, если бы не его семья. В сущности, он сам сунул голову в петлю из-за своей семьи, а вернее, из-за молодой жены, женщины значительно моложе его, но страдающей какой-то редкой тяжёлой болезнью. И наши, конечно же, обещали ему достать дорогие лекарства и не только обещали, но и доставали, и что самое неожиданное — женщина действительно поправилась, хотя эффективность этих лекарственных средств, по-моему, в основном от рекламы. Вообще его любовь к семье сначала была нам на пользу, но потом стала бы приносить нам вред. Мы не в состоянии, даже если бы и хотели, предпринимать сложные рискованные шаги, чтобы помочь выехать за границу чьей-то там семье. Однако не нужно большого ума, чтобы понять, что если человек однажды совершил предательство из-за глупой сентиментальности, то он совершит его и второй раз уже по отношению к нам, и я отлично представляю себе, как он приходит в болгарское посольство или консульство и чистосердечно во всём признаётся только ради того, чтобы быть опять со своей семьёй. Так что пришлось распрощаться с этим и без того полумёртвым типом, потому что, может быть, проявлять гуманизм — это и большое удовольствие, но мы живём не только ради собственного удовольствия.
Подобный сюрприз готовил мне и тот лохматый. Ему было приказано возвращаться отсюда прямо к папе с мамой, а он обманул меня и забронировал себе место на самолёте обратно в Софию, и я прекрасно знал, какие мысли витают в этой давно не мытой голове, и был в курсе его сентиментального романа с некой Марго, чистокровной болгаркой, несмотря на французское звучание её имени, и такой же наркоманкой, как и он сам. Они, наверное, дали клятву быть до гробовой доски верной супружеской парой морфинистов, и этот с гитарой сделал бы всё возможное, чтобы увезти свою Марго на Запад, даже, если угодно, и ценой каких-то признаний, которые нанесли бы нам вред. Такого человека необходимо убрать, даже если тебе и не хочется марать руки.
Оба они потонули в сентиментальном болоте, в котором, увы, не со вчерашнего дня тонет весь мир. Говорят «любовь», говорят «привязанность», а не соображают, что эта привязанность тащит тебя неведомо куда вопреки твоей золе и разуму, пока не затащит в пропасть или на свалку.
А сильный человек всегда одинок.
Я всегда был одинок и совсем не страдаю от этого, да, совсем не страдаю от одиночества, представьте себе, дорогая Мэри! Я был одинок, когда жил вместе с матерью и с якобы отцом, был одинок и в углу, где стоял, отбывая наказание, был одинок и в школе, где я пытался избежать то пинков Джефа, то затрещин Эдди, и потом в разведшколе, и потом, когда стал работать. У меня никогда не было друзей, за исключением одного — двух «полуприятелей» вроде моего шефа Хьюберта, под чьим руководством я тайно служил в школе доносчиком.
Я никогда не был настолько глуп, чтобы искать себе друзей, потому что мы ищем друзей в надежде опереться на кого-то и не понимаем, что наши друзья не собираются быть нам опорой, а сами пытаются опереться на нас, и в этом смешном мире люди живут, ухватившись друг за друга, словно слепцы, и каждый воображает, что другой станет ему поводырём, и каждый надеется облегчить свою участь, а на деле только несёт ещё более тяжёлое бремя. Но самое жалкое — это истории с женщинами, в которые впутываются, воображая, что найдут решение своих личных проблем. Но личную проблему нужно решать одному, потому что, если она трудна, когда ты один, то решение её становится совершенно невозможным, когда ты начинаешь говорить «мы» вместо «я». Можешь быть холостяком или женатым, жить как монах, или каждую неделю менять женщин, всё это не имеет никакого значения, если ты раз и навсегда осознал, что отвечаешь только за себя, что ты «я», а не «мы».
У меня в жизни тоже были всякие истории с женщинами, и, оглядываясь порой назад, я с некоторым удивлением обнаруживаю, что их уже довольно много, но я никогда не воспринимал их всерьёз и никогда не ждал, что найду с их помощью решение своих проблем, и даже не придавал им особого значения, за исключением, может быть, первой, самой глупой из них…
Это случилось, когда я был в последнем классе и чувствовал себя уже зрелым мужчиной, хотя иногда и сомневался, можно ли считать себя настоящим мужчиной, если ты никогда не был наедине с женщиной. Женщина, впрочем, была налицо, и я часто видел её в окне соседнего дома в десяти метрах от нашего, но всё-таки десять метров слишком большое расстояние, чтобы можно было утверждать, что ты познал женщину.
Домик точь-в-точь как наш, с таким же миниатюрным садиком перед ним, стоял в длинном ряду одинаковых домиков, обставленных внутри в таком же пошлом мещанском стиле. Владелице его было лет сорок, и, как моя мать, она была разведена. Разница заключалась только в том, что помыслы моей матери были всё ещё связаны с бывшим мужем, а помыслы соседки — с будущим. Как по раз и навсегда составленному расписанию, она посвящала свои утренние часы домашним хлопотам, а послеобеденные — отдыху и заботам о своей внешности: приняв ванну, она лежала на диване или критически разглядывала свою фигуру в большом зеркале. Фигура у неё была, так сказать, старомодная, то есть не соответствующая сегодняшней моде на женскую худобу. Но в её просторной комнате всё было старомодным — мебель с плюшевой обивкой, лампы с шёлковыми абажурами и картины на стенах. Картин висело много или мне казалось, что много, поскольку у нас их вообще не было. Одну я помню до сих пор, потому что на ней были нарисованы полуобнажённые женщины, хотя на переднем плане, к моему сожалению, изображён был полуобнажённый мужчина. Мужчина как бы бежал к зрителям, полуобнажённые женщины и ещё один или двое мужчин летели за ним по воздуху, и всё это называлось «Запоздалое раскаяние», из чего можно было заключить, что герой убегает от своих воспоминаний о тех, кого он бросил или убил.