Собственная жизнь и воображение дают писателю богатый материал, который он изучает и развивает, с которым хочет активно взаимодействовать. Воззрения писателя на ту или иную проблему (то есть тот самый центр, о котором я говорю) проявляются посредством множащихся по мере развития романа деталей, формальных особенностей, персонажей. Как вы помните, я не разделяю идею Э. М. Форстера о том, что в ходе работы над романом персонажи берут бразды правления в свои руки и сами определяют развитие сюжета. Но если так уж нужно верить в некую мистическую особенность нашего жанра, то уместнее полагать, что власть над романом захватывает его центр. Если опытный (сентиментальный) читатель не забывает искать центр, то опытный писатель помнит о том, что центр этот постепенно возникает по мере написания романа, а его выявление и формирование – самая сложная и увлекательная часть писательской работы.
Начав писать роман и размышляя о его центре, писатель вскоре ощущает, что у того, что он пишет, может оказаться совсем иной смысл, нежели он задумывал изначально. Разнообразных примеров тому множество. Вот, скажем, Достоевский в августе 1870 года, то есть через год после появления замысла романа «Бесы» и начала работы над ним, пережив несколько эпилептических припадков, пишет своей племяннице Софье Ивановой: «…Я вдруг разом увидал, в чем у меня хромало и в чем у меня ошибка, при этом сам собою, по вдохновению, представился в полной стройности новый план романа. Все надо было изменить радикально; не думая нимало, я перечеркнул все написанное (листов до 15 вообще говоря) и принялся вновь с 1-й страницы. Вся работа всего года уничтожена».
Джозеф Франк, автор биографии Достоевского (одной из лучших писательских биографий вообще), в ее четвертом томе, имеющем заглавие «Чудесные годы» (в период с 1865-го по 1871-й из-под пера Федора Михайловича вышли «Преступление и наказание», «Идиот» и «Бесы», а также «Игрок» и «Вечный муж»), предупреждает читателей, что в этом письме великий писатель, как всегда, преувеличивает. Да, Достоевский действительно внес в план романа изменения, которые превратят историю, разыгранную одномерными картонными персонажами, в один из самых блестящих политических романов в истории литературы, но из написанных за предыдущий год двухсот сорока страниц ему пришлось написать заново всего сорок. Тема и большая часть написанного остались в неприкосновенности. Что же изменилось? Да только одно: центр романа!
Этот центр, который мы, писатели, ощущаем каким-то шестым чувством, настолько важен, что стоит его поменять, как нам сразу начинает казаться, что изменилась каждая страница и каждое предложение, а сам роман приобрел совершенно новый смысл. Центр романа – это словно неведомо откуда идущий свет, освещающий лес со всеми его деревьями и тропками, пройденный путь и опушку, к которой мы направляемся, ощетинившийся шипами кустарник и самые мрачные, труднодоступные чащобы. Только чувствуя его присутствие, можем мы продвигаться вперед даже во тьме, надеясь вскоре узреть его свет, в котором только и можно разглядеть весь лес и который один придает смысл пути. Когда мы пишем или читаем роман, то все взятые из реальной жизни или созданные силой воображения темы, истории, персонажи и наш собственный внутренний мир сливаются в единое целое в этом свете, в этом центре. Новый смысл обретает каждый уголок романа, озаренный этим светом, а его источник в нашей голове постоянно меняет расположение. В предисловии к автобиографической книге «В поисках центра» Найпол[23] рассказывает, как его повествование увязло в песках, поскольку у него не было центра.
Но если центр есть, не обязательно точно понимать, где он находится. Напротив, для нас, читателей, это правильное и желаемое свойство романа. Если центр очевиден, если свет слишком ярок, смысл романа сразу становится ясен и удовольствие от чтения сменяется скукой. Читая стандартный жанровый роман – фантастический, детективный, любовный, – мы не задаемся вопросом о настоящей теме, как Борхес над «Моби Диком». Центр такого романа точно такой же, как в других подобных книгах, которые мы уже читали, – меняются только приключения, антураж и персонажи. Читая жанровые романы, за исключением произведений нескольких подлинных творцов (в фантастике это, скажем, Станислав Лем и Филип К. Дик, в психологическом триллере – Патриция Хайсмит), мы совершенно не ощущаем напряжения и любопытства, связанных с поисками центра. Возможно, по этой причине авторы этих романов на каждой второй странице добавляют саспенса и интриги. При этом, читая подобную литературу, мы чувствуем себя спокойно и уютно, как дома, поскольку не тревожим себя экзистенциальными вопросами о смысле жизни. Более того, мы и читаем ее именно для того, чтобы ощутить уверенность и спокойствие – как дома, где мы твердо знаем, где что лежит. Что же до «серьезных» романов, то нужду в этих советчиках, открывающих нам смысл жизни, мы испытываем по той причине, что не можем чувствовать себя в этом мире как дома. Связи современного человека с миром, в котором он живет, сильно повреждены (в этом смысле он перестал быть наивным и стал сентиментальным); утверждать, что он читает роман, чтобы почувствовать себя в нем как дома – значит, подобно Шиллеру, находить общее между состоянием души и литературным жанром. В молодости, в годы душевной неудовлетворенности, я сильнее, чем сейчас, ощущал потребность в серьезной литературе, а также в философии и религии. Уверен, что никогда не забуду романы, которые читал тогда, отчаянно, как будто это был вопрос жизни и смерти, пытаясь найти центр. То, чему я научился у Толстого, Стендаля, Пруста, Манна, Достоевского и Вулф, помогло мне создать самого себя, сформировать свои нравственные принципы и взгляды на мир.
Некоторые писатели, зная, что центр романа постепенно появляется в процессе работы, не составляют заранее никакого плана. Уже потом, когда центр обретает очертания, они решают, что следует сократить, а чему уделить больше места, какой персонаж вышел плоским, а кого лучше вовсе убрать. Другие авторы сразу определяют, каким должен быть центр романа, и стараются ни на шаг не отступать от задуманного. Второй путь сложнее, особенно в самом начале работы. Толстой вложил огромный труд в изменение и переписывание фрагментов и целых глав «Войны и мира». Но поразительнее всего то, что центр романа за четыре года так и не изменился. В конец эпопеи Толстой помещает такое пространное рассуждение о роли личности в истории, что сразу становится понятно: автор хотел, чтобы читатель поверил, что тут-то и следует искать главную идею, цель, центр всего произведения. Но для нас, тех, кто читает Толстого сегодня, главное в «Войне и мире» другое: невероятные внимание и сочувствие, с которыми автор описывает повседневную жизнь героев во всех ее подробностях, и ясный, открытый, острый взгляд, видящий все их судьбы как единое целое. Когда книга заканчивается, в памяти читателя остаются не рассуждения о смысле истории, а ощущение хрупкости человеческого бытия и огромности мира, в котором мы ищем свое место. Ну и конечно, мы не забудем того удовольствия, с которым наблюдали, как страница за страницей высвечивается центр романа. Читательское удовольствие в этом смысле не менее важно, чем намерения автора.
Попытка описать центр романа, меняющийся в зависимости то от намерений автора, то от заложенного в текст намека, то от вкусов читателя или времени прочтения, может показаться такой же безнадежной и бесполезной, как потуги найти центр мира и смысл жизни; но я все же попробую. То, что я называю центром романа, – это глубокое знание о жизни, которому в конечном итоге учит нас (или на которое только намекает) книга. Повторю: роман интересен нам в той степени, в какой предлагает наблюдения, мнения, мысли о жизни. Если бы писатель мог словесно (и упростив) выразить все это за пределами романа, то, скорее всего, он так бы и сделал, и нам не надо было бы читать его книгу. Невозможность легко объяснить в романе, что собой представляет его центр, должна напомнить нам о том, что роман, как и жизнь, – сложное, но при этом с трудом разложимое на составные части явление, чей смысл не так-то просто найти. Но подобно тому, как современный секуляризованный человек не может не задаваться вопросом о смысле своей жизни, хотя в глубине души сознает тщету подобных вопросов, так и читатель неизбежно размышляет о центре романа, который держит в руках, а значит – и о центре собственной жизни и центре мира. Если мы читаем «серьезный» роман, центр которого не очевиден, то одна из основных наших потребностей – размышления о том, что представляет собой его центр и насколько он близок нашим взглядам на жизнь.
Иногда, как в «Войне и мире», центр заключается в красоте и ясности деталей и панораме как таковой, иногда же, как в «Улиссе», он имеет непосредственное отношение к формальным особенностям и техническим приемам. В «Улиссе» центр не связан с сюжетом, с повествованием и даже с самой темой; его создают увлеченное выявление механизмов работы человеческого разума и сопряженное с этим процессом описание некоторых аспектов жизни, на которые прежде вовсе не принято было обращать внимание. Но после того, как писатель масштаба Джойса однажды поместил в сердце романа технический прием и результаты его применения, такой подход уже не будет оказывать на читателя столь же сильное воздействие. Скажем, Фолкнер многому научился у Джойса, но самая сильная сторона его лучших романов «Шум и ярость» и «Когда я умирала» – это уже не наблюдение за работой разума героев изнутри; впечатление на нас производит то, как сочетаются друг с другом внутренние монологи героев, являя нам новую картину мира и жизни. (А приему смены рассказчика и скачка́м во времени Фолкнер научился у Джозефа Конрада.) Читая «Волны» Вирджинии Вулф, мы опять-таки восхищаемся композицией. А в ее же «Миссис Дэллоуэй» показано, как наши незначительные обычные мысли и сильные чувства – раскаяние и гордость – каждую минуту и каждую секунду сплетаются друг с другом и с окружающими нас вещами. Но первым писателем, фанатически увлеченным идеей выстраивать роман, отталкиваясь от ограниченного поля зрения его героя, был Генри Джеймс. В письме от 25 июля 1899 года он утверждал, что существует «пять миллионов» способов рассказывать историю, и каждый из них оправдан, если в этой истории есть центр.