Найденыш — страница 28 из 41

Сначала я упал на колени. Колени не держали меня, и я грянулся мордой о палубу, в последний момент умудрившись как-то извернуться. Я врезался скулой в палубу и лежал не в силах подняться. Закатив глаза под лоб, я смотрел вслед удалявшемуся зверю. Зря я его с кормчим сравнивал: куда кормчему до него — Сове надо на плечи Крошку посадить, лишь тогда они вдвоем в росте со зверем сравняются. Зверь кажется ниже. Он горбатит покрытую кольчугой спину — вон передние лапы почти по палубе метут. И еще я вспомнил, как один старик под чарку вина в «Барракуде» о собакоголовых с южных островов Архипелага рассказывал. Что росту они великанского, друг друга жрут и человечинку любят. Вот он и есть собакоголовый, зверь этот.

Чернозубый петух грозно прокаркал надо мной. По палубе затопали ноги. Меня опять вздернули за шиворот. На этот раз люди. Два коричневых здоровяка, на которых одежды было — один лоскут, срам прикрывающий, подняли меня и стали срывать с меня порты, а затем и рубаху стянули. Я остался в чем мать родила. Здоровяки подхватили меня за руки, за ноги и бегом поволокли куда-то.

Я снова увидел спины гребцов. Рядом с ними расхаживал кривоногий детина с кнутом. На детине тоже была шапка из перьев, цветами, правда, победнее, чем у чернозубого. Надсмотрщик. А еще я увидел, что меня тащат назад к колодкам, а рядом с ними то, чего не заметил раньше: в палубе стоймя торчал непонятно зачем брус высотой в аршина полтора. Странный брус: для мачты коротковат, и изгвазданный весь какой-то.

Меня бросили на палубу рядом с брусом. Один из здоровяков подошел к брусу и обхватил его руками. Мускулы под коричневой кожей взбугрились, и здоровяк с гортанным «хеканьем» вырвал брус из гнезда в палубе. Второй южанин чем-то звякал, сидя спиной ко мне. Вдвоем они уложили брус на палубе, потом подняли меня и растянули на нем. Я кожей лопаток почувствовал осклизлую поверхность дерева. Мои руки были подняты над головой и скрещены в предплечьях, ноги — вытянуты и скрещены тоже. Пока здоровяки со мной возились, я заметил, что у них обоих лица разрисованы узорами из темных тонких линий и точек. Действовали они молча и сноровисто. Пока один придерживал меня, чтобы я не соскользнул с бруса, второй встал на колено, опять позвякал чем-то невидимым и распрямил поясницу. Я увидел в руках у него молот и длинный заточенный шкворень. Я не закричал, потому что просто не мог поверить, что такое может быть. ОНИ ХОТЯТ ПРИБИТЬ МЕНЯ К БРУСУ! Острие шкворня кольнуло кожу на правой руке ниже запястья, потом с болью вдавилось в руку. Здоровяк взмахнул молотом. Время для меня вдруг стало медленным, тягучим. Молот плавно поднимался, отсвечивая металлом на солнце. Он на мгновение застыл неподвижно, а затем стал рушиться вниз, закрывая собою небо.

4

Версты и версты… тысячи верст… тысячи тысяч верст тянулась труба… Или нора?.. Не знаю… Тысячи тысяч лезвий росло из ее стен. Лезвий тупых, не способных резать, а только рвать, рвать, рвать… И тысячи тысяч раскаленных прутов, пышущих немилосердным жаром… Тысячи тысяч… И меня волокло сквозь эту нору… или трубу?.. Волокло подобно щепке в переполненной сточной канаве во время ливня, несло, кружило и било об стены, где меня поджидали тысячи тысяч тупых лезвий и раскаленных прутов.

Когда-то давным-давно, тысячи тысяч лет назад, у Хлудова пацана в Шухе я играл в занятную игрушку. Она мне нравилась. В плоской деревянной дощечке умелый резчик протянул долгую затейливую бороздку; она то сворачивалась в спираль, то шла волной, то перечеркивала саму себя, образуя крохотные перекрестки в замысловатом лабиринте, который казался бесконечным. И по этому лабиринту надо было гонять пять крохотных железных шариков, а шарики все норовили разбежаться в разные стороны и затеряться в загогулинах игрушечного лабиринта. Бороздка была неглубокая — дрогнет рука невзначай — и убежит шарик от четверки собратьев, а потом потей, собирая их снова вместе. Но шарикам в игрушке повезло больше, чем мне… Их бороздка не была утыкана тупыми лезвиями и раскаленными прутьями. И их бороздка не пульсировала с хрипением — ах-ха! — не сжимала шарики в безжалостных жвалах стен, а в спину им не бил неведомый ветер страшной силы, что не давал мне остановиться и нес, нес, нес, сквозь тупые лезвия и раскаленные прутья.

Где-то далеко впереди меня дрожала крохотная искорка… или звездочка мерцала там растопырив колкие лучики? Она не пропадала из виду, как бы меня не кружило и не бросало. Ветер, бивший в спину, казалось, нес меня к ней, но я летел, летел, а искорка — или звездочка? — по-прежнему дрожала впереди. Недоступная. Я был кораблем, застигнутым бурей у берега, где в ночи зажжен маяк, а встречный ураганный ветер относит беспомощную посудину в открытое море, звездочка зажженного маяка висит в чернильной тьме такая близкая и недосягаемая. Гавань рядом, спасительная гавань, — и не войти! А многорукая, как спрут, смерть бьет в хрипящему в агонии кораблю тяжелыми молотами волн. Трюмы заполняются водой, и предсмертным визгом визжит дерево…

Боги вняли моим мольбам… Заветная искорка — или звездочка? — стала расти, быстро расти. Тупые лезвия и раскаленные прутья не оставляли меня в покое — рвали и жгли, рвали и жгли, рвали и жгли, — но неведомый ветер ударами пудовых кулаков толкал меня к желанной колючей крупинке. Удары, беспощадные удары сыпались один за другим. И внезапно искорка — или звездочка? — выросла в стену слепящего света, и я упал в этот свет, и в ослепленных глазах моих сквозь резь проступили размытые очертания предметов и движущихся фигур.

Я снова на палубе галеры темных магов. Натужный хрип, который сопровождал мои блуждания в пыточном лабиринте, не исчез. Теперь — ах-ха! — хрипела палуба галеры. Хрипя, она пульсировала, сжимаясь и расширяясь, и казалось, что каждый хрипящий вздох пробегает по палубе мутно-красной волной с солоноватым привкусом крови. Сумерки царили на палубе. По палубе двигались людские фигуры, черные и колеблющиеся, подобно водорослям, что качаются в волне. Боли больше не было. Был только удушающий жар, который усиливался с каждым хрипящим вздохом. И били часы. Я вяло удивился: откуда здесь часы? Но они били, плюя на мои вопросы — протяжный удар, вскипание палубы красной волной и хрип — ах-ха! — все вместе звенело, качалось и хрипело.

Паруса успели убрать. Я попытался скосить глаза и увидеть остров. Часы забили громче, громче захрипела пульсирующая палуба и колеблющиеся фигуры на ней. К хрипу и часам присоединился низкий тягучий вой: «Ы-ы-ы…» Я увидел остров, его мохнатые склоны и часть песчаного берега. Остров тоже колыхался, хрипел и выл. Я узнал бухту, в которой прежде стояла «Касатка». «О — ЖЕ — РЕЛЬ — Е… ЗИ — МО — РО — ДОК…» — неожиданно пробили колокола часов. Вой стал непрерывным; хрипение и часовой бой слились в кашу.

На острове тоже были сумерки. Я закатил глаза к небу. Оно оказалось неожиданно голубым и в тоже время очень темным. И в этом странного цвета небе прыгало солнце. Я узнал его — это было солнце, а не луна. Солнце суматошно плясало на месте, скача из стороны в сторону и выло: «Ы — ы — ы…» И вдруг оно стрелой метнулось прочь от меня и прочертило огненную дорожку в бездонную глубину безумного ярко-темного голубого неба и стало колючей звездочкой, а на спину мне обрушился многопудовый удар неведомого ветра, и ветер понес меня сквозь тупые лезвия и раскаленные прутья… И я не выдержал… В пыточном лабиринте, гонимый адским ветром, я почему-то был нем; хрип тесной трубы — или норы? — единственный звук, заполонивший все, зашатался и стал осыпаться, повергнутый криком. Моим криком.

* * *

Жемчужное сияние. Без конца и края. Куда ни кинь взгляд всюду мягкое свечение перламутра. Громадная раковина, а я — в ней. Жемчужина. Соринка. Только одно пятно нарушает собой чистоту блистающего молока. Похоже на чернильную кляксу, которую оставляет за собой, удирающая каракатица. Или на чудную морскую звезду черного цвета. Пятно непрестанно шевелится, выбрасывает короткие тупые щупальца, втягивает их и снова выбрасывает. Дрожит мелкой дрожью. Оно подо мной, как привязанное. В густом, с проблесками радужниц, мареве мне покойно и хорошо, свежо и радостно. Нет хрипа и воя, окончилась пытка. Плыву счастливый. Только пятно немного беспокоит. Оно дрожит, колеблется. Рук не вижу, ног не вижу. А есть ли они у меня? Потянулся нос почесать. Получилось… А все равно не вижу. Хорошо. Исчез дурман, густыми помоями заполнявший меня прежде. Голова ясная-ясная; мысли больше не копошатся жабами в ведре золотаря, до краев заполненного жидким дерьмом. Думать не хочется. О чем думать? Я весь кристальная чистота — бодрящая, бездонная и пустая. Только клякса притягивает. Что мне в ней? Закрою-ка глаза, чтобы ее не видеть. Чудно… Все равно вижу: прозрачными веки мои стали. Чудно… А черный колыхающийся зев кляксы тянет, не отпускает: беспокоит, тревожит… Вспоминаю. Ожерелье… Зимородок… Братва… Ах-х! Чернильная клякса вспухает и выплескивается сама из себя. И нет больше жемчужного сияния. Страшный лик встает передо мной: синюшная кожа, мутные бельмы вместо глаз, скошенные к переносице под перепутанными слипшимися прядями. Но страшнее всего рот… Искусанные, вспухшие губы улыбаются неведомо чему, а из углов изуродованного улыбкой искромсанных губ рта тянутся струйки красной слюны и текут по коричневой сукровичной корке на подбородке. Красные пузыри вскипают и лопаются на остатках губ, а под ними из клейкой жижи выглядывают полоски зубов. Прочь от него! Прочь от страшной маски! Боги!!! Хозяин страшного лица, вытянув над поникшей головой скрещенные руки, висит на деревянном брусе. Он прибит к нему. Два кровавых пятна отмечают места, где тело пригвождено шкворнями: чуть пониже запястий и на лодыжках. Боги!!! Это же я!!! Это мое тело!!! Из темени его, обвисшего на брусе, тянется тонкая серебристая нить. Тянется ко мне. Конца нити я не вижу — где-то надо мной, взгляд не достает. Страшно… Тело мое на брусе, а я здесь… Кто я теперь? Дух? А у него на груди, где сердце, знакомая клякса пляшет, как мрачные ворота в истерзанную плоть. Какая-то тень стремительно проносится мимо, ра