Нолан ведет меня обратно на солнечный свет через пустое серое пространство. Я протягиваю ему конверт, чтобы объяснить.
– Это он все сделал. Поставил тарелку. Наладил программу. Он бы понял, что значит сигнал.
Нолан хмурится.
– А ты не можешь написать ему по электронной почте или как-то еще связаться?
Я мотаю головой:
– Там нет доступа к почте. Нет телефона. Я даже не знаю, доходят ли до него мои письма.
Я писала Элиоту, но письма возвращались нераспечатанными. Я тогда не поняла. И сейчас не понимаю.
И юристы, и Джо были против моих встреч с братом. Я думала, это из-за них. Или потому, что со мной работает окружной прокурор. Ищет факты. Только факты. Я только факты и рассказывала. А когда юрист Элиота начнет перекрестный допрос, я смогу сказать, что есть другое объяснение. Элиот в жизни мухи не обидел. Однажды он обрабатывал мне разбитую коленку (я грохнулась с перил, когда впервые пыталась влезть в дом через окно) и чуть сознание не потерял. Меня мама называла дикаркой, а Элиот всегда был опорой и поддержкой.
Отпечатки пальцев Элиота на ружье. Одежда Элиота, вся в крови. Элиот, бегущий прочь от дома. Я сжимаю кулаки так, что ногти вонзаются в ладонь.
– Может, есть еще кто-то, кто поможет нам разобраться? – заикается Нолан.
И я снова качаю головой.
– Лидия разбиралась с программой и заметила дату. Дату, когда программа запустилась.
– Что за дата?
– Четвертое декабря, – отвечаю я и смотрю на Нолана, пока не вижу, что он понимает.
Четвертое декабря. До и после. Трещина в моей жизни, трещина во Вселенной. Тогда что-то произошло. Элиот Джонс не был собой.
– Разве ты не понимаешь? Этот сигнал – предупреждение. Той ночью что-то случилось. Что-то страшное, – пытаюсь объяснить я.
Нолан качает головой, а потом вдруг замирает и смотрит на меня очень внимательно.
– Понимаешь, да? – спрашиваю я, но вижу, что мыслями он где-то далеко.
Но он понимает. Иначе и быть не может.
22Нолан
Четвертое декабря. В газетах написано, что в этот день Элиот Джонс убил свою мать и ее близкого друга, после чего сбежал. И в том округе, и в нашем закрыли школы, пока беглеца не поймали на следующий день.
Дело было так. Мать Элиота и ее друг по имени Уилл Стерлинг, тоже преподаватель колледжа, уходили на какое-то мероприятие. А когда пришли домой ближе к полуночи, что-то произошло. Дочь Кеннеди, вернувшись посреди ночи, увидела, как от дома убегает Элиот. А затем нашла на лестнице тела.
«Преступнику не повезло», – любил повторять Саттон. Кеннеди не было дома – она пришла позже обычного. Он рассказывал, что хорошо знает девчонку, которой удалось выжить. Она была в доме своего парня, когда все произошло. У Марко. Теперь я знаю.
В газете напечатали фотографии. Вот два преподавателя колледжа: темноволосая женщина улыбается на фоне неба и океана – остальной кусок фото обрезан; и седеющий мужчина с седеющей бородой, прикрывающей квадратный подбородок. Но фото Элиота заинтересовало меня гораздо больше: ничего не выражающее лицо, пустые черные глаза глядящие в полицейский объектив.
На следующий день после трагедии, когда уже вовсю шли поисковые работы, Элиот внезапно объявился. Он шел по дорожке к дому как ни в чем не бывало и, казалось, ничего не помнил о случившемся. По непроверенной информации, на нем была та же одежда, грязная и порванная, а под ногтями – засохшая кровь. Саттон рассказывал, что Элиот дошел до самого дома, остановился только у ленты, огораживающей место преступления, и спросил: «Что случилось?» Только после этого его задержали. Он понятия не имел, что его ищет вся полиция округа.
Слухи ходили разные. Что он был под кайфом. Что он был очень агрессивен. Что это была паническая атака. Что он хладнокровно совершил преступление и убрал за собой все улики. Никто до сих пор не знает, что случилось, но все уверены, что убийца Элиот. Суд состоится на следующей неделе.
В полной тишине я барабаню пальцами по рулю. – Есть хочешь?
У нас еще час времени. Час до того, как Кеннеди нужно вернуться домой, а по ней видно, что надо ее отвлечь. От ее дома-ранчо, от дяди и заросшего двора.
– Да, очень, – отвечает она и вздыхает так, будто злится на собственный голод.
– Пицца? – спрашиваю я и ровно в этот момент замечаю указатель на дороге: «Лучшая в мире пицца». Ну что ж, весьма оптимистично, если учесть, что мы находимся в самом сердце Пустоты, штат Вирджиния, в километре от тюрьмы. Но кто я такой, чтобы судить?
– Пицца, – повторяет она, и я пытаюсь понять, как это расценивать: «Да, пицца, отлично» или «Пицца? Ты шутишь?». Но поскольку я сам умираю от голода, выбираю первый вариант.
В пиццерии мы молча становимся в очередь. Я ужасно себя чувствую в ситуациях, когда нужно тщательно подбирать слова. «Мне очень жаль, что твой брат в тюрьме, будешь двойной сыр?» – даже в моей голове это звучит нелепо. Но Кеннеди избавляет меня от неловкости, делая заказ для нас обоих. Просто после каждой позиции вопросительно смотрит на меня. Ну что ж, в одном я не ошибся: она умеет нести ответственность.
Вытаскиваю бумажник. Денег практически нет. И надо принимать решение, чего лишиться: бензина или обеда. На крайние случаи у меня есть кредитка. А разве сейчас не крайний случай? Но Кеннеди предлагает расплатиться. Вернее, настаивает на том, что платит она.
– С тебя машина, с меня еда.
Я беру напитки, она – номер заказа, и мы ждем, пока нам принесут пиццу с пепперони и колбасками.
– Ну… – заговариваю я, надеясь, что она подхватит.
Разве не странно – да для любого, и меня прежнего в том числе, это более чем странно, – что я поехал вместе с малознакомой девчонкой в тюрьму, где сидит ее родственник в ожидании суда за убийство другого родственника. Это личное, очень личное.
Но события, случившиеся и с ней, и со мной, полностью изменили нас. Мы оба понимаем. У меня исчез брат, а потом началось тщательное расследование, которое проросло в каждый миг моей жизни. И думаю, с ней произошло нечто очень похожее. Она стала свидетелем преступления у себя дома, свидетелем смерти. Нелегко сказать: свидетелем двойного убийства.
Как бы там ни было, с нами происходит одно и то же – переоценка ценностей. Мы пересматриваем, что может вызвать смущение, а что никому нельзя показывать. Я, например, живу в доме, стены которого покрыты лицами чужих пропавших детей. Ее дом стал местом преступления, в котором обвиняют ее собственного брата. И сразу приоритеты меняются местами.
Ей нужна была помощь с машиной – и она попросила меня. Нам нужны были ответы – и мы поехали в тюрьму.
– За мной уже присматривал Джо, когда они нашли Элиота, – неуверенно произносит Кеннеди. – Когда он сам пришел домой. У нас так и не было возможности… Он не рассказывал мне, что случилось. Бессмыслица какая-то.
Сейчас он ждет суда. Улики, если верить газетам, однозначно против него. Есть свидетель, видевший его на месте преступления; на оружии обнаружили его отпечатки пальцев, под ногтями – кровь. И сам он ничего не отрицает – по крайней мере, об этом нигде не пишут. Но это не может быть правдой, потому что скоро суд. Скоро суд, который должен доказать его вину, при том, что сам он ее не признает. А единственный свидетель – Кеннеди.
– Мне жаль, – только и говорю я. А что еще я могу сказать? «Мне жаль, что твой брат сидит в тюрьме за убийство твоей семьи. Мне жаль, что у тебя никого нет, кроме него. Мне жаль, что он не хочет тебя видеть».
– Мама с Уиллом выезжали куда-нибудь каждые выходные. Сначала на день, потом на два, когда Уилл убедил маму, что мы с Элиотом достаточно взрослые и она не обязана все время быть рядом. Ведь это… надоедало, – она говорит так, чтобы я понял. – И в тот день все было как всегда. Ничего особенного. Никаких причин. Никаких разумных объяснений.
Я слушаю ее, откинувшись на спинку стула, и пытаюсь представить происходящее. Представить людей, которых видел на фотографии в газете вместе с Кеннеди. Вот они разговаривают, смеются. Она права: никаких разумных объяснений. Вообще никаких. Как нет разумных объяснений тому, что в соседнем округе жил-был мой брат, а в один прекрасный день пропал.
Кеннеди вздыхает.
– Элиот – само воплощение терпения. Воплощение логики. И дотошности.
Она качает головой так, будто все это не позволило бы ее брату стать убийцей.
– А в этом убийстве не было ни логики, ни дотошности, – шепчет она с широко раскрытыми глазами. Хотел бы я знать, что сейчас рисует ее воображение. Лестницу, новую лампочку, запах свежей краски. Хаос. Теперь я тоже все это представляю. Лестницу. Ужас. Как, как оправиться после такого? От того, что ты знаешь?
И не понимаю, что хуже: не знать или знать. Дрожащей рукой она тянется за стаканом и бездумно гоняет соломинкой лед, прежде чем начать пить.
– Мой брат был безупречен, – говорю я.
Она замирает с соломинкой в зубах.
– То есть он не был безупречным братом. В другом смысле. Именно таким его все видели.
Она кивает – понимает. И снова гоняет по кругу лед в стакане.
Наконец нам приносят пиццу, аромат которой сводит с ума. Жду, пока мой кусок остынет, и достаю телефон: надо посмотреть, сколько времени ехать до дома.
– Черт!
Я забыл включить мобильный после того, как вырубил его в тюрьме. Экран медленно светлеет. Три голосовых сообщения. Вздыхаю, подношу телефон к уху. Первое от отца: он спрашивает, где я, потому что им надо со мной поговорить. Второе снова от отца. На этот раз голос более встревоженный: он просит перезвонить как можно быстрее. «Как можно быстрее», – повторяет он. А третье сообщение – только треск. Родителям пора бы разобраться с телефонной линией. Но могу представить, что отец чувствовал во время этих звонков. Как росло напряжение из-за того, что срабатывает автоответчик.
– Извини, – одними губами говорю Кеннеди и перезваниваю отцу.
– Нолан? – тут же спрашивает он, будто мой номер не высветился на экране.