Она кромсала золотые нити, перекрещивающиеся на лифах, резала мантильи, плоеные нежные воротники, дамастовые, пузырящиеся буфами рукава, невесомые кружева и стоявшую дыбом тафту. Уродовала изысканные творения белошвеек, с треском отрывала меховые оторочки от плащей, призванных защитить хилое тело от зимнего ветра с моря…
Она топтала ногами рассыпавшиеся жемчужины, залила маслом из светильника драгоценные отрезы: изумруд, царственный пурпур, небесная синева, старое золото… все это теперь грязь, лохмотья, рваные тряпки! Наконец она устала. Камень, стиснутый между ее грудей, тоже как будто насытился, перестал пульсировать, толкать ее руку, наслаждаться тугим ходом стальных лезвий, с хрустом входящих в ткань, словно в человеческую кожу.
Вскоре, как будто подтверждая, что пора уходить, раздался тихий свист; затем стукнуло в ставень: с улицы наверняка была видна полоска света и Пьетро знал, где она находится, – или, может быть, даже видел ее?
Бьянка накинула на плечи единственный уцелевший плащ. Он был ей мал и с трудом сходился на бурно вздымающейся груди, но подниматься к себе в комнату она уже не хотела. Дунула на огонек, накинула на голову капюшон и подхватила свое приданое. Отодвинула тяжелый, еще с вечера смазанный, в три пальца толщиной железный засов и привычным движением толкнула дверь, готовая ощутить мокрую оплеуху осенней мороси на пунцовеющих щеках. Сколько раз она вот так же, крадучись, сходила вниз и впускала с улицы Пьетро – холодного снаружи и пылающего внутри: пылающего так же, как она! И этот огонь можно было погасить лишь другим огнем, лишь соитием, жадным, повторяющимся снова и снова, почти каждую ночь… О, скоро она уже не будет держать в себе крики и стоны, она выпустит все это на свободу – и тело, и душу!
Бьянка снова толкнула дверь, все еще не понимая, что та заперта на ключ. На ключ! Дверь, которую запирали на ключ только в том случае, когда дома не было никого из хозяев, а в остальное время ее надежно охранял засов, – но сегодня она была накрепко закрыта! У нее был ключ от отцовского шкафа, но от входной двери ключа у нее не было! Хотя взять его на время и сделать дубликат было проще простого, но почему же тогда она об этом не подумала?!
Гнев, растерянность, злость, отчаяние и снова гнев! Подняться в спальню, находившуюся в самой глубине дома, туда, где под тяжелым пыльным пологом, под тремя пуховыми одеялами спит эта тощая ощипанная курица, подогнув под свое жалкое тело синие жилистые ноги… Войти, пока она еще ничего не понимает, пока смотрит свои унылые, пахнущие прогорклым маслом сны, схватить ее за бледную шею и сдавить!..
Бьянка стиснула пальцами узел, набитый их с Пьетро будущим, – стиснула так, что хрустнули суставы, будто хрящи ненавистного мачехиного горла… Убить проклятую тварь, именно сегодня зачем-то преградившую ей путь! Да она всю жизнь ей перегородила, с самого ее начала! С того дня, когда переступила этот самый порог! Задушить, наслаждаясь ее последними конвульсиями, как теми, другими, которые сладкой волной поднимаются из самого сокровенного места ее тела, когда Пьетро сильными толчками заполняет его… Она убьет, уничтожит ее, а потом раскромсает теми же ножницами, что и ее наряды, зальет ее гнилой кровью все, все!..
Бьянка тяжело дышала, сердце билось уже не в груди, не там, где лежал камень, повторяющий вместе с ее сердцем: «Да, да, да!» – оно колотилось выше, в горле, в голове… Да! Да! Да!
Почти не владея собой, она повернулась назад, к лестнице, чтобы взлететь наверх, туда, куда толкал ее ставший нестерпимо горячим, словно второе сердце, перстень; туда, где под подушкой, придавленной головой с желтыми, заплетенными в жидкие косы волосами, лежал ключ… ключ от всего: от ее счастья, ее будущего, ее желаний и ее надежд… Взять его, уничтожить последнюю преграду – стать настоящей преступницей, настоящей убийцей – пусть! Она заплатит эту цену, если по-другому уже нельзя!
– Не надо, голубка! – вдруг прозвучал мягкий голос совсем рядом, и от неожиданности она выронила звякнувший узел. – Не надо… не бери на душу еще и это!
– Няня!.. – выдохнула она. – Ты… ты все знаешь?!
– Я всегда все о тебе знаю, – улыбнулся из темноты голос. – Ты мое дитя… единственное дитя!
Да, она была ее единственным ребенком – после того как умер ее сын, молочный брат Бьянки, тот, с кем она делила свои детские игры, а потом и постель… Ее первый мужчина – неумелый, слишком юный, слишком торопливый, слишком пылкий! Он умер… его тело, так и не набравшее тяжелой мужской силы, скинули в ров, на груду таких же чумных тел, засыпали известью… Осталась только она, Бьянка, – белая голубка своей няни…
– Пусти! – Она дернулась, высвобождаясь из теплых объятий той, что все эти годы была рядом. Просто была рядом… незаметная, как воздух, которым она дышала, как вода, которую она пила в жару, запыхавшись, устав от щенячьей возни с Луиджи… своим братом, своим первым возлюбленным – мертвым возлюбленным, забытым возлюбленным… Мертвые – к мертвым, ведь сама она жива! И Пьетро жив, и ждет ее там, за этой проклятой дверью: руку протяни – и он ее возьмет! Только дверь – толстые старые доски, стянутые железными оковами, – и стоят между ними! Она откроет ее сегодня, сейчас… откроет, чего бы ей это ни стоило!
– Возьми, – просто сказала няня и вложила в ее руку… ключ! Тот самый, еще теплый от душных снов женщины, которую минуту назад она готова была убить… ключ от всего! От всего!
Она больше не сказала ни единого слова, только бросилась в знакомые объятия, так крепко стиснувшие ее, – куда там мужским, даже самым страстным!
Потянулась губами к морщинам, которые не целовала уже много лет, с тех пор как они появились… с того времени, когда она повзрослела, а эта женщина, которую только и можно было считать той, что действительно заменила ей мать, постарела. Она не любила старости – и она, Бьянка, никогда не будет старой! Эта мысль, отчего-то сладкая и одновременно страшная, слилась с поцелуями, которыми она покрывала лицо своей няни, лицо, по которому текли слезы… брызги соленой воды из-под весла… канал… Пьетро… крепкий ветер с открывшегося моря… ночь… плащ, который она в конце концов зашвырнула в воду, потому что он все же нестерпимо пах той, что его примеряла…
Ночь заканчивалась, превращаясь в утро. В утонувший плащ кутались рыбы – такие же холодные, как и ее мачеха. Ночь осталась позади – как и Венеция, которая еще не проснулась в своих спальнях с пятнами плесени на потолках, с лишайниками, проросшими в углах и на каменных стыках… с голубями, воркующими на подоконниках, – белыми, как кружево, и сизыми, как рассвет, рассветными птицами с переливчатыми парчовыми шейками…
Ночь уходила – ночь ее бегства, ночь перемен, воровская, перечеркнувшая все, что было ее жизнью раньше.
Ночь несостоявшегося убийства, ночь слепой преданности, ночь безраздельной любви.
Ночь уходила, и наступало утро. Утро ее новой жизни, за которым последует ослепительный солнечный день. Потому что даже в ноябре вдруг начинает сиять солнце и люди перестают кутаться в плащи, поднимают лица к небу… небу, по которому летят голубки… летят к своей свободе.
Сегодня, сейчас. В лесу родилась елочка, или Чижик-Пыжик, где ты был?
– Кажется, это ваш телефон? – пробрюзжал ядовитый старикашка, и я в самом деле узнал свою трубку, воззрившись сначала на нее, а потом и на того, кто мне ее протягивал, с неподдельным изумлением.
– Где вы его нашли?!
– В своей собственной машине! – пробурчал Ник Ник. – Эта штуковина трезвонила полдороги, а я не знал, как ее выключить, и чуть с ума не сошел! У вас, дорогой мой, потрясающие музыкальные вкусы! «В лесу родилась елочка»! Восемьдесят раз подряд! Или даже сто восемьдесят! И вы, наверное, глухой, потому что даже из багажника это орало так, что я своих собственных мыслей не слышал!
– О господи… – пролепетал я. – Простите! Простите ради бога, но я не понимаю, как он у вас оказался, честное слово!
– Я тоже этого не понимаю! – Ник Ник поджал губы. – И если не вы сами оставили свой телефон в моей машине… которая, кстати сказать, всегда заперта и подключена к сигнализации, то кто же тогда?!
Наверное, у меня был до чрезвычайности глупый вид, потому как Ник Ник смягчился и перестал буравить меня победитовыми сверлами своих сердитых глаз цвета мокрого асфальта – столь модного когда-то в бандитской автомобильной среде. Да и в самом деле, как мой телефон оказался в его запертой машине?! Или же кто-то нарочно его стянул и подбросил подозрительному олигарху, чтобы лишить меня работы… Но зачем?! Я-то кому дорогу перешел?!
– Я… я, честное слово, не знаю… Я вчера… не был в гараже! Я вообще в него не захожу – у меня и машины-то нет! А кто, собственно, имеет доступ к вашему автомобилю?
Ага, лучший вид защиты – это нападение!
– Я сам, мой шофер и Лин! – отрезал мой нынешний работодатель. – Еще мой референт, но он тут не наличествует! И ключи получает только у меня лично! Да, и мой начальник охраны… но его тоже здесь нет… к сожалению!
– Телефон пропал у меня вчера… – начал дедуктировать я. – Потому что утром у меня его уже не было…
– Это ни о чем не говорит – утром не было! – встрял Ник Ник. – И утром пропасть мог, и ночью… Кто у вас ночью был? – без реверансов осведомился он.
– Никого не было! – растерялся я. – Я спал один…
– В своем номере?
– А где я еще могу спать?! – вспылил я.
– Ну… вы где угодно можете! – Ник Ник прекратил вгрызаться в меня глазами, но явно стал ими же прицеливаться. – У вас тут много… поклонниц! Например, наша дорогая Светлана Владимировна! Разумеется, я не смею покушаться на вашу личную жизнь – это не мое дело, – но… ваша трубка звонила не переставая! А кто мог еще вам так названивать?! Кроме как женщина? В лесу родилась елочка! Пусть бегут неуклюже! Чижик-Пыжик! Я чуть с ума не сошел!
– Что?! – не поверил своим ушам я.
В лесу родилась елочка – это входящие, так сказать, для посторонних. Про елочку Ник Ник наверняка слушал, когда мы с Ирочкой пытались отыскать мою трубу. Пусть бегут неуклюже – это наш главный… Но Чижик-Пыжик! Да это же звонила Кира! А я, выходит, от ее звонков уклонялся! Мне ужасно хотелось расспросить дорогого, измученного моими музыкальными пристрастиями Николая Николаича, сколько раз играла скачущая, словно верткая зеленовато-коричневая птичка, мелодия, но я не посмел, поскольку он еще пузырился и негодовал.