«Угу. Зрелые! Не такая воспитанная девушка, как ты, сказала бы – старые кошелки!» – про себя комментирую я, но слушаю очень внимательно, потому как вид у Ирочки очень грустный и сосредоточенный. Она явно хочет найти разумное решение проблемы, но о разуме обычно не вспоминают там, где господствуют чувства.
– …но, уж если совсем начистоту, мне и самой нравятся мужчины много старше меня! Для меня идеал брака – это Иосиф Бродский и Мария Соццани, – вдохновенно признается она, и меня прошибает цыганский пот. Я, разумеется, ни разу не Бродский, но неужели она намекает на наши… гм… отношения?! Ладно, пока никаких отношений и в помине нет… так… поцеловались на брудершафт… я ее случайно в машине обнял… ну и сегодняшняя рыбалка! Все! Но много ли нужно девице, чтобы увлечься… гм… зрелым мужчиной?!
– Наверное, я так чувствую, потому что мой идеал – папа. Я его безмерно люблю, и он меня тоже, и он… ну совсем немножко старше тебя. Самый подходящий возраст… для отношений. – Ирочка зарделась, ее взгляд затуманился и стал столь нежен, что я заерзал. Нужно было что-то со всем этим делать… хотя бы что-то сказать!
– У меня есть жена, – изрек я с некоторой натугой. – Она… – Я не стал признаваться, что Кира меня бросила, и вместо этого сказал: – Она врач. Хирург. Очень решительная женщина!
– О! – только и вымолвила Ирочка. – Какая профессия! А я вида крови совершенно не переношу. Хорошо, что я не видела, как эту несчастную рыбу… потрошили. Да, так вот о Данииле. Наверное, у меня это уже прошло. Я… я поняла, что ошиблась. Но я ведь тоже очень решительная женщина! Я ему все скажу! И потом, мы же с ним можем остаться друзьями?
Я не стал расстраивать Ирочку и говорить, что это утверждение уж точно из разряда мифов. Очень редкие женщины остаются в хороших отношениях с мужчинами, которые их бросили. Даже если сами пришли к выводу о бесполезности дальнейших душевных затрат на этих мужчин. Вместо этого я только промямлил:
– Угу… конечно, можете.
– Нам же еще работать… мы с Даниилом вместе работаем.
«Уволит твой папа, который идеал, этого Даниила и будет прав», – подумал я, но промолчал, не решаясь пророчествовать, а бедная брошенная Уточка вдруг вспомнила:
– Да, а какого героя или героиню ты выбрал? Расскажи, мне ужасно интересно!
Я так рад смене темы, что теперь могу рассказать этой девочке все, что она только пожелает, – в пределах истории об истории, конечно. Воодушевившись, я начинаю:
– Да, так вот, пока я сидел и ждал, не только новых героев выбрал, но даже и встречу их продумал уже, и диалоги, и немножко еще дальше… Короче, сначала я хотел сделать новой героиней Катрин Монвуазен – была такая мрачная тетка в Париже в семнадцатом веке, – но она показалась мне слишком простой. И потом, я уже вошел во вкус и теперь желаю королевских излишеств. Всяких там придворных интриг, кружев, бархата, золотой вышивки, рыцарских поединков, лилейных шеек, лодыжек, которые могли воспламенять воображение мужчин сильнее, чем грудь, выставленная в декольте почти целиком… – У меня кончается воздух, и я прерываюсь. – Считаешь, что я впадаю в детство? – озабоченно спрашиваю я.
– Нет, нет! – Глазки у Ирочки-Уточки блестят, грудь под желтым льном с энтузиазмом вздымается. – Мне очень, очень нравится начало, и так все интересно! Но действительно мало антуража. Всяких там балдахинов, гербов с копьями и лилиями на червленом фоне, девизов, клейнодов, факелов, аркебуз, загнанных лошадей, осад крепостей и шпаг…
– …и подвесок королевы! Нет уж, – усмехаюсь я. – Три мушкетера уже написаны! И лучше Дюма мне не стать!
– Ой, ну у тебя тоже ужасно, ужасно интересно! И у Дюма как-то мало женщин. Королева, миледи и эта… жена галантерейщика? Констанция Буонасье? Я правильно сказала? И мне почему-то всегда было жалко миледи. С ней мерзко поступили. У тебя женщины как-то богаче духовно, хотя они и поставлены в такие условия, когда просто вынуждены поступать… ну, скажем, не слишком хорошо!
– Моя новая героиня будет настоящим чудовищем, – предупреждаю я, но Уточку уже не остановить.
– Иногда жизнь поворачивается так… и с тобой происходят такие мерзости… такие необъяснимые вещи, что ты просто вынужден стать чудовищем! – выпаливает она и одним духом допивает остатки вина.
Да. Она права. Иногда жизнь начинает играть тобой, как шариком от пинг-понга. Колотит тебя со всех сторон – только успевай подпрыгивать. А потом, наигравшись, она тебя бросает и уходит. И кто-то случайный еще и наступает сверху, и расплющивает до полной катастрофы. Все! Ты больше никуда не годишься. Ты лежишь сором в углу и ждешь, пока тебя бросят к такому же сору, а потом засунут в печь, потому что ты уже ни на что не годен. И ты мечтаешь уже не вырасти и стать красивым теннисным мячом, или изысканным мячиком для гольфа, или даже глобусом – предел всех возможных желаний – нет, ты грезишь хотя бы о прежнем: чтобы тебя швыряло и било. Плющило и шибало изо всех сил. Только этого уже никогда не будет. Ничего больше не будет. Гамовер – как говорили мы в детстве, когда у нас были такие смешные компьютерные приставки к телевизору, на которых можно было играть в «Марио». Гейм овер. Конец игры. Ты стал ничем. Хламом. Мусором. Или вывернулся, выпал из предназначенной роли и вообще стал чем-то иным. Резиновым мячом-кляпом, который заталкивают в рот приговоренному к расстрелу. Потому что палача раздражает, когда кричат и плачут. Ты не приобрел иную форму, с виду ты такой же, как все, но… Ты все равно изменился. И изменился куда больше, чем если бы перестал существовать, – потому что ты превратился в чудовище. Почему и зачем это происходит? Вряд ли я смогу объяснить. Я даже и пробовать не буду, поскольку объяснять – не моя сильная сторона. Я просто об этом расскажу.
Прошлое, которое определяет будущее. Век семнадцатый, Париж. Когда не о чем говорить
Ей не нравился этот мужчина: многословный болтун, позер, хвастун, пошляк, волокита. Однако он владел знаниями и вещами, недоступными ей и нужными ей, и она не могла получить все это иначе, как уступив. Пусть возьмет что хочет: этим она уже не дорожит.
– Почему ты такая холодная, Мари? – вдруг спрашивает он – тот, который чего только с ней ни проделывал, однако же это была не она, совсем не она! Она научилась выключать себя – ту, которая настоящая, еще в детстве, когда в ее комнату входили Антуан и Франсуа и закрывали двери на ключ. Один держал ее за руки, а второй заталкивал ей в рот грязный носовой платок, скрученный в тугой ком, – вонючий тряпичный мяч, который она кусала, обливаясь слезами, когда они, задрав ей юбки, пыхтя и сопя, по очереди дергались на ней. А потом ее выдали замуж, и оба брата – и Франсуа, и Антуан – пожелали ей счастья. Гадко улыбаясь и смахивая несуществующие слезы вполне реальными носовыми платками. Ей снились эти проклятые платки – и шарфы, которыми они привязывали ее руки и ноги, чтобы она не брыкалась. У нее были рослые, красивые братья. И муж был красивый. Только она его не любила – потому что в первую их ночь он проделал с ней то же самое. Или почти то же самое – не привязывая и не затыкая рот, – но… все так же торопливо, молча, стыдно, некрасиво, больно…
Этот, который с ней сейчас, наверное, даже излишне ласков, но что ей с того? Она не умеет этим пользоваться, ей это ни к чему! Делай что хочешь, но быстро – и не мешай, не задерживай, когда она хочет после этого уйти! К чему разговоры, когда беседовать не о чем?
– Почему? – настойчиво спрашивает он.
Она молчит. Она привыкла молчать, однако это только снаружи. Внутри она до сих пор кричит, и ругается самой площадной бранью, и желает им всем сдохнуть, сдохнуть, сдохнуть!
Всем.
И обоим братьям.
И своей сестре.
И своему отцу.
Потому что они все всё знали.
И тоже держали ее за руки! Даже когда они до нее не дотрагивались! Даже когда были совсем в другом месте. Они все равно держали!
Сестра стояла за дверью, когда братья насиловали ее. И уходила, когда она плакала. Проверив напоследок, плачет ли она, Мари? Которая была красива, а она нет! Совсем, совсем некрасива! У сестры были заячья губа, и волчье нёбо, и одна сухая нога, которую она волочила, и голос ее больше походил на карканье, нежели на человеческую речь.
Отец знал обо всем. Потому что она сама ему рассказала! Поэтому да, он знал! Но он сказал, что она все это выдумала. И что у нее, Мари, злой, неблагодарный нрав. Ей нужно возблагодарить Бога, что она красива и может выйти замуж, в то время как ее сестре дорога только одна – в монастырь. И что ей, бедняжке, можно только посочувствовать. В то время когда Мари-Мадлен нужно примерно наказать! И ей снова задрали юбки… и снова привязали руки и ноги, потому что она брыкалась и отбивалась так, будто в нее вселился бес! Рот ей в этот раз не заткнули, и, пока ее пороли розгами, она кричала, кричала, кричала, кричала!..
А потом она лежала и плакала. И сестра стояла над ней и снова на нее смотрела. А потом прокаркала, что так ей и надо!
Она стала запирать свою комнату на ключ. И на засов. И придвигала к двери на ночь комод. На навощенных дубовых досках остались глубокие царапины – наверное, они там есть и сегодня. Когда она уже не живет в своей комнате. Наверное, в ней сейчас никто не живет. Потому что там больше невозможно жить – столько там было пролито слез!
Дубовые доски выдержали, когда их каждый вечер терзал еще более твердый, окованный железом буксус. Железное дерево. Железо в железе. Ее братья в воинском облачении. Красивая метафора. Она сама ее придумала. О, ей дали хорошее образование! И правильное воспитание: дорожи своей семьей! Преклоняйся перед братьями и отцом – они мужчины, продолжатели рода. Люби свою убогую сестру – потому что ни один мужчина ее не захочет, в то время как тебя, с твоим кукольным личиком и нежным голоском, хотят многие!
Дубовые доски выдержали, а вот ее душа – нет. Потому что от нее совсем ничего не осталось. Нет, еще оставалось, она помнит! Еще немножко души в ней жило… хотя они теперь ловили ее днем, потому что не могли добраться до нее ночью. В конюшне, куда она приходила, чтобы проехаться верхом; в кладовой, куда она спускалась, чтобы распорядиться по хозяйству; в комнате у сестры, куда та однажды ее заманила, прикинувшись больной…