Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К° — страница 47 из 92

С волнением я ждал момента, когда постепенно за макушками тополей станет открываться вид на хутор, раскинувшийся двумя ровными рядами хат по обе стороны ручья.

— В каждой хате кого-то не дождались, — с горечью сказал отец.

Он поднял вверх тоненькую хворостинку, помахал ею над лошадью для острастки, натянул вожжи, а я спрыгнул с тряской повозки и некоторое время шел следом, а потом, свернув с дороги, сказал отцу:

— Я пойду напрямик.

Он ничего не ответил, зная, что в этом месте я всегда шел пешком вдоль узкого оврага, который выводил к глубокому хуторскому колодцу. Всякий раз я кого-то из хуторян заставал у колодца и непременно пил холодную воду из ведра. За всю войну я нигде такой вкусной воды не встречал. На этот раз у колодца никого не было. Его цементное кольцо осело и покосилось, да и воды стало меньше.

Подвода, на которой ехал отец, уже стояла у изгороди, перед хатой. На месте, где росла березка, когда-то посаженная мной, торчал почерневший пенек со следами топора. А совсем рядом был посажен тонкий прутик молодой березы.

Рядом со мною стояла мать. Вся в слезах... Она не могла произнести ни слова. Так всегда она меня встречала и провожала. Она выплакала столько слез, что я буду в вечном долгу перед нею. Я не решался сразу спросить у нее, кто погубил березку, хотя мне и без того все было ясно. Потом уже, когда сидели за столом, отец с горечью поведал мне, как он сам срубил деревце.

— Не сберег. Хотел, но не вышло. Под Краснопольем стоял фронт, там шли такие бои, что... Фашисты выбрали у леска место для кладбища, хоронили там своих. На каждую могилу ставили березовый крест, а на него вешали каску. Все березы вырубили в округе, а наша стояла. Как-то я заметил — два солдата на повозке остановились у хаты. Один слез и прямо к березке. Походил, посмотрел. До меня сразу дошло, что они замышляют. Ну, сам понимаешь, не мог я допустить, чтобы из нее ставили кресты на могилы немцам! Ночью срубил, а пенек замазал землею. Через день-два приехали солдаты с пилой. Меня дома не было. Мать чуть не убили. Душили, дулом нагана.

— Вот сюда, — показала мать на ямочку у горла. — Давит и что-то кричит по-своему...

Отец налил в граненые рюмки пахучей водки, которую давно припас к моему приезду.

— Ну спасибо тебе, что приехал. — Крякнул, понюхал черный хлеб и потянулся за соленым огурцом. Мать чуть пригубила рюмку и поставила на место.

— Ну что ж ты... Сын приехал, — покосился на нее отец.

Мать отпила еще глоток и поставила рюмку подальше от себя.

— А ты заметил, что посажена березка? — спросила мать. — Это мы с соседкой, к твоему приезду. Чтоб не горевать о прошлом, сынок...

— И чтобы не забывал ты родного порога, почаще приезжал, — добавил отец.

...Теперь вот вновь открылась фронтовая рана, вновь пришлось лежать в госпитале, и мысли опять уносились в прошлое, за некую грань войны.

— К вам пришли, — прервала мои воспоминания дежурная сестра.

— Кто?

В дверях в накинутом на плечи белом халате появился Амурский. Он тяжело дышал, присаживаясь на стул у моей койки.

— Выглядишь хорошо. Вижу, ничего страшного. Вот принес баночку малинового. Поправляйся. На себе не раз испытал и знаю, что помогает. Не отказывайся.

Я поблагодарил Викентия Петровича за варенье, но больше за то, что пришел навестить.

— Что так тяжело дышите? — спросил я в свою очередь.

— Мотор не совсем в порядке, — указал он на левую сторону груди. — Но что поделаешь? Теперь его уже не исправить.

Я никак не ожидал увидеть Амурского в палате, хотя Сергей и говорил, что он собирается ко мне.

— Небось, думаешь: вот гусь лапчатый, не верит ни в бога, ни в черта, а пришел, — уловил он мое удивление. — В бога, конечно, не верю, хотя старики мои были люди набожные и меня приучали, а вот к черту обращаюсь постоянно. Привычка... Чертыхнешься раз-другой — и вроде помогает. На стройке без черта не обойтись. Правда, не всегда и черт действует. Трудно сейчас строить. То одного, то другого не хватает. А строить надо. Впервые начал понимать, как нужен чугун, как нужно во что-то верить, иначе домну не построить. Такая махина растет в грохоте железа и в блеске электросварки.

— Верить, наверное, надо в себя, а не в черта. В правоту, в успех, в необходимость, в идеал, — сказал я.

— О, это слишком высоко для меня, простого смертного, — снисходительно заметил Амурский.

— Вы же сами говорите, что надо верить. Только не во что-то...

— А в идеал? — подхватил Амурский и посмотрел в потолок. — А нельзя ли, кстати, поинтересоваться твоим идеалом, в который ты веришь?

— Никакого секрета. Верю в идеи Революции и в Человека. И то и другое — с большой буквы. И не только верю, но четыре года защищал их на фронте, эти идеалы.

— С тобой трудно говорить, — покачал он головой.

— Почему?

— У тебя большой лоб.

Амурский потянулся к книгам на тумбочке у кровати, полистал их и положил на место.

— Стихами интересуешься? А я думал, Достоевского штудируешь...

— Почему Достоевского?

— Вашему брату надо Достоевского читать. Он тоже, говорят, всю жизнь человека искал. В каждой мрази — непременно Человека. И тоже — с большой буквы.

Я знал, что Амурский читал все, что попадалось ему под руку. Он не раз ставил меня в тупик тем, что как бы между прочим спрашивал: «Читал?» Приходилось иногда отвечать, что, к сожалению, не читал. Если же я отвечал утвердительно, Амурский начинал рассуждать об авторе, о прочитанном, проверяя таким образом собеседника.

Приоткрыв дверь, сестра напомнила Амурскому, что пора уходить. Он еще несколько минут посидел около меня, пожелал быстрейшего выздоровления, тяжело поднялся и ушел, грузный, большой.

21

Вернувшись из госпиталя, я с удовольствием прочитал ответ из Льгова на наш запрос. В нем сообщалось, что в одном из дальних хуторов, именовавшемся Ржавец, километрах в семидесяти от ближайшей железнодорожной станции, проживает Кальной Никита Миронович, недавно пришедший из плена.

Начальник отделения без меня доложил ответ подполковнику Кухарскому, а тот — выше, и Дед после беседы с Георгием Семеновичем разрешил командировку. Правда, потребовал еще представить ему план моих действий и круг вопросов, подлежавших выяснению на месте. После разного рода согласований я выехал в Льгов, а оттуда на хутор, о котором никто из местных сотрудников ничего не знал и даже не представлял, как туда можно добраться. Попутная грузовая автомашина — самый надежный вид транспорта — и на этот раз выручила меня. Из Льгова с базара возвращались домой колхозники. У них я навел справки о дальнем хуторе Ржавец. Автомашина шла до райцентра, а от него километров пятнадцать, а то и все двадцать до хутора.

— Може, попадется у райзо какая-нибудь попутная коняка, — посочувствовал мне старичок, сидевший на своей пустой, перевернутой вверх дном корзине.

— Откуда там коняка? — сказала женщина. — На Ржавци осталось два быка. До войны люди там жили хорошо. Лучше, чем в селе. А теперь там пусто та уныло, хоть плачь.

— А не будэ, так пешим, — добавил старичок.

Расстояние меня нисколько не пугало. Ходить пешком мне не привыкать, и за совет я поблагодарил попутчиков. Они робко поинтересовались, к кому и по какому делу я туда еду, высказывали свои догадки. Как только я объяснил, что еду проведать дальнего родственника, который вернулся с войны очень больным, послышались сочувственные вздохи, и больше уже меня не расспрашивали, кто я такой.

От районного центра мне удалось подъехать на телеге с громыхавшими на ней пустыми бидонами из-под молока. Бойкая молодая колхозница всю дорогу рассказывала разные сельские новости. Сама она в войну находилась в партизанском отряде и исколесила вдоль и поперек брянские леса.

— Врать не буду, — сказала она, — хоть и поваром воевала, а все одно с автоматом за спиной. Ни шагу без него. И сейчас, кажется, все висит на плече.

От нее я узнал, что на хуторе во время оккупации было два полицейских и староста. Ходили они с винтовками и носили на рукавах повязки. Полицейских арестовали и судили, а староста где-то еще скрывается. Предупреждала, чтобы я не оставался там ночевать, так как хутор стоит на отшибе и крайние хаты упираются в лес.

С бывшей партизанкой я доехал до большого села. Зашел в сельский Совет и представился секретарю, у которого на гимнастерке были нашиты красная и желтая полоски — свидетельства ранений. Под столом я увидел только один сапог. Рядом стояли костыли. Я расспросил у него, как пройти мне до хутора.

— Километров пять-шесть, не больше. Подвезти не на чем, товарищ капитан, — сожалел секретарь. — Придется пешком.

К проселку, по которому я шел на хутор, справа и слева примыкало ржаное поле. Рожь была высокая, но редкая. Почти у самого хутора ее косили «на зеленку» мужчины и женщины. Когда я поравнялся с ними и поздоровался, они меня какое-то время молча разглядывали, а потом одна женщина, прикрыв ладонью глаза от солнца, спросила:

— Чей же ты будешь?

Пришлось объяснить, что приехал я издалека по делам к одному хуторянину.

Никиту я застал дома. Он сидел на завалинке в телогрейке и шапке, с палкой в руках. На ногах были шерстяные носки и галоши. После ночного дождика земля курилась легким туманом, который, чуть поднявшись, сразу же рассеивался. Передо мною сидел изможденный человек с впалыми щеками без единой кровинки на лице. Когда я с ним поздоровался, он посмотрел на меня безразлично потухшими глазами, а потом тихо прохрипел;

— Здрасте.

И сразу же надолго закашлялся. Из раскрытого окна выглянула озабоченная старушка в белом платочке. Я ждал, пока пройдет кашель, и обдумывал, что же мне делать. Хотелось сразу уйти, не заводить никаких разговоров, не задавать никаких вопросов.

— Туберкулез у меня, — успокоившись, объяснил Никита. — Открытая форма. Так что вы особо не подходите ко мне. Детвору подальше гоню от себя. Жить осталось недолго. Так что пока кашляю и ковыляю, спрашивайте, товарищ капитан, если что нужно. Все скажу.