Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К° — страница 61 из 92

Администрация лагеря, выполняя предписания свыше, считала, что изнурительная физическая работа наилучшим образом дополняет рвения пропагандистов, внушавших пленным идеологию фашизма.

Под вечер команда возвращалась в лагерь. Семенивший рядом с Деверевым военнопленный, которому тот помогал при погрузке железнодорожной платформы, тихо спросил:

— Давно с той стороны?

— Да нет, недавно.

— Как там?

— Ничего. Все нормально.

— Погоны стали носить?

— Есть приказ. Повседневные золотые. Возвращаются к старому, а когда-то срывали... А ты давно здесь?

— Как Власов предал.

— Тише, — настороженно прошептал Деверев.

Пленный с воспаленными слезящимися глазами и впалой грудью понимающе посмотрел на него и даже хотел пожать ему руку.

— Рядом со мной вчера освободилось место. Умер тут один капитан, командир роты, — уже на территории лагеря доверчиво сказал он.

— А можно? — войдя в роль, прикидывался Деверев.

— Спроси у блокфюрера и ложись.

Из-за брезгливости ему не хотелось ложиться на место умершего капитана, но упускать благоволившего к нему пленного он не хотел. Так оказался Деверев на нарах рядом с Кангиным Юрием, капитаном-связистом, дни которого были сочтены. У него давно уже кровоточила язва желудка, но он все еще на что-то надеялся, ловил каждое сочувственное, доброе слово и этим пока что жил. А Деверев уже навис над ним, как ворон над своей добычей.

Атмосфера в лагере была напряженной и тревожной. Это чувствовалось даже в притихшем бараке по едва уловимому шепоту. Каждый из тех, кто лежал на нарах, должен был решить: пойдет он на курсы агентов-пропагандистов, разместившихся вблизи Берлина, в Дабендорфе, или нет. Того, кто откажется, ждала изощренная кара за непослушание.

Девереву не терпелось перейти к делу. Посочувствовав капитану и как будто прикидывая, чем можно ему помочь в лагере с такой болезнью (которую тот скрывал, чтобы не отправили преждевременно в крематорий), он спросил:

— А что если тебе записаться добровольцем в РОА?

— Что?! — удивился Кангин. — К Власову?

— Чудак, — поспешил успокоить его Деверев. — Я к тому, что, может, там тебя подлечат. А так можно и загнуться.

— А сам ты как решаешь? — уставился на него красными глазами Кангин.

— Да у меня пока не горит, но надо бы с кем-то потолковать. А с кем? Никого не знаю. А ты подумай, посоветуйся, — навязчиво внушал свою мысль провокатор. Он надеялся через Кангина выйти на людей, которые вели работу среди солагерников, агитируя ни в коем случае не соглашаться с направлением на учебу в школу пропагандистов или на службу в РОА. Среди них ему очень хотелось обнаружить большевистских комиссаров и доложить фон Мейснеру.

Капитан нахмурился, и сколько ни пытался Деверев как-то сгладить свою поспешность, он не проронил ни слова.

На следующий день Кангин сообщил об этом разговоре тем, кто решительно отказался от службы во власовских подразделениях. Ему посоветовали продолжить диалоги с Деверевым, показать свое колебание, порасспросить, кто он такой.

— Целый день думал над твоим советом, — сказал Кангин перед отбоем, когда они были вдвоем с Деверевым.

— И что надумал?

— Трудно решиться на такое. Болезнь вот заставляет, а мне говорят: крепись и не вздумай дурака валять.

— Правильно говорят, но не учитывают твое безвыходное положение. Мне тоже надо бы с кем-то поговорить.

Еще несколько дней Деверев всячески добивался у Кангина, кто эти люди, просил свести его с ними, прислушивался к каждому разговору, но ничего не услышал такого, о чем можно было бы сообщить фон Мейснеру.

Однажды ночью, когда в бараке установилась тишина, нарушаемая только храпом и тяжелыми вздохами тех, кого сон не брал, Деверева кто-то потянул за ноги и за руки на пол, предупредив на самое ухо, чтобы он не вздумал кричать, и тут же на всякий случай рот его заткнули тряпкой.

С побитой физиономией принимал его фон Мейснер, которому он подробно рассказал о случившемся, напирая на то, что пострадал за Великую Германию. Подыгрывая своему шефу, Деверев утверждал, что в лагере действуют политруки, не позволяющие военнопленным записываться добровольцами в РОА. В подтверждение своих слов он поворачивался то одной, то другой стороной, показывая синяки и кровоподтеки на лице. Немец остановил его жестом, поморщился и спросил:

— Вы можете назвать этих комиссаров?

— В бараке было темно...

— Ну тогда о чем они говорили?

— Ничего не успел расслышать. Били же!

Фон Мейснер считал избиение агента неслыханной дерзостью комиссаров и хотел с ними немедленно расправиться, но Деверев называл только капитана Кангина, свалив на него организацию расправы над ним.

По приказу фон Мейснера Кангин был немедленно переведен в карцер. Через несколько дней его, еле живого, повесили как большевистского комиссара на устрашение всем военнопленным, отказывавшимся идти на службу к предателю.

После этого Деверева освободили из лагеря, приписали к запасному батальону РОА, дислоцировавшемуся в Эстонии, а поселили в поселке, в общежитии абверкоманды.

В кабинет заглянул капитан Мотовилов и прервал меня на самом интересном месте. Как всегда, Серафим Ефимович был в радужном настроении, полон энергии и мыслей. Как-то ему удавалось постоянно находиться в такой форме.

— А где же начальство? — спросил он, показывая на стул Георгия Семеновича.

— Заболел.

— Что с ним?

— Очевидно, грипп.

Мотовилов уселся за стол, взял попавшуюся под руки ученическую линейку, которой пользовался Георгий Семенович, и стал изгибать ее так, словно испытывал на прочность. Потом полистал лежавшую на моем столе книгу рассказов Конан Дойла о Шерлоке Холмсе, которую я принес, чтобы возвратить Георгию Семеновичу. Капитан не торопился уходить, намереваясь со мной поговорить, но, видимо, не знал, с чего начать. Я же, занимаясь своим делом, никакого повода к разговору не давал.

— Читаешь? — спросил он, откладывая книгу.

— Прочитал.

— Предпочитаю Агату Кристи. Читал?

Я знал, что Серафим Ефимович — начитанный человек, но никак не ожидал услышать от него об Агате Кристи. Видимо, он преднамеренно хотел удивить собеседника малознакомым автором и этим показать некую изысканность своего вкуса. Я же слышал об этой писательнице мельком, ее детективных романов не читал, поэтому спросил:

— Кто она? Что-то слышал, но ничего не читал.

— Могу дать. Зачитаешься.

— Не хочу. Не люблю детективов и не читаю принципиально.

— А это что? Не детектив? — указал он на Конан Дойла.

— Это совсем другое дело. Дойл умный писатель. У его знаменитого сыщика есть чему поучиться и сегодня.

— Например?

— Например, логическому построению версии, поразительной наблюдательности, культуре расследования, сбору улик... Достаточно?

— А говоришь — не любишь детективов.

— Не люблю. Детектив — забавная игрушка, и то — пока новая. Быстро надоедает, а потом ее без сожаления выбрасывают и тут же забывают.

Мотовилов слушал, улыбался моим нарочито резким суждениям, предназначавшимся только для него, крутил головой, не хотел соглашаться. Снова возвращался к Агате Кристи, сочинения которой ему очень нравились. А я удивлялся, откуда он ее выкопал, ведь книг Агаты Кристи у нас издавалось немного.

— Вкусы во многом зависят от воспитания, от того, что было заложено в детстве, — перешел Серафим Ефимович к обобщениям.

— Значит, вас с детства готовили к восприятию детективов Агаты Кристи?

— Может, это не совсем так, но меня в детстве приучили к чтению. Отец у меня учитель, человек строгих правил, воспитывал нас, можно сказать, классически, по всем правилам педагогической науки. И сейчас все еще присматривает за опрятностью и чистотой костюма. Строгость — это, пожалуй, главное, что воспитывает в детстве характер.

Изысканность этих рассуждений, насыщенность их книжным языком все больше раздражали меня. Я понял, что Серафим Ефимович ожидал моих заключений на этот счет. Его почему-то интересовало мое мнение.

— Мой отец — кузнец, в детстве предоставлял мне полную свободу действий. Всегда говорил: «Делай все, что считаешь нужным». Весной, когда дома не сиделось, собирая меня на улицу, не только не запрещал лезть в лужи и вымерять, насколько они глубоки, но даже советовал обязательно их обследовать, а зимой покувыркаться в снегу.

Я ничего тут не прибавлял, именно так меня воспитывали. Случалось, приходил весь по уши в грязи или в снегу, мокрый. Отец ни разу не ругал, а от души смеялся, приговаривая: «Вот это я понимаю! Действуй так и дальше». — «Чему учишь?» — сердилась мать. «Ничего не понимаешь», — замечал отец. Из книг отец признавал только Горького и Демьяна Бедного и мне советовал их читать, но никогда не заставлял, а пересказывал то, что прочитал сам, и этим вызывал у меня интерес к чтению.

Мотовилов встал, подумал и неожиданно спросил:

— Не хочешь перейти в мое отделение? С Львом Михайловичем я договорюсь.

— Нет, Серафим Ефимович, не хочу.

— Почему?

— Разное у нас с вами воспитание. Не сработаемся.

— Да, то, что заложено в детстве, сказывается всю жизнь, — согласился Мотовилов и вышел из кабинета, как мне показалось, нисколько не огорченный моим отказом.

Позвонил Георгий Семенович из дому, поинтересовался, не дочитал ли материалы.

— Читаю, осталось немного.

— Не торопись, — услышал я простуженный голос. — И одевайся потеплее, погода гриппозная.

32

Ко второй половине 1944 года все свидетельствовало о приближении неминуемого краха фашистской Германии, а вместе с ним и конца второй мировой войны. Гитлеровская военная машина еще прокручивалась, хотя и с серьезными перебоями, но вот-вот должна была развалиться под ударами Советской Армии. Об этом думали генералы и офицеры вермахта, организовавшие покушение на Гитлера, ефрейторы и фельдфебели, фюреры всех степеней и свора предателей и пособников, бежавших с оккупантами на территорию рейха. Все они заметались, как крысы на тонущем корабле, в поисках щели в огненном кольце, плотно охватившем третью империю.