Накануне — страница 17 из 42

— Ну, сейчас в этом деле некогда разбираться. А разбираться придется…

— На завод ее, к нам, с кем-нибудь из наших отправить, — глухо сказал Иван. На Маришу, с минуты той, как Василий сказал о Куклине, он не поднял глаз. И это было до рези сердечной, до несказанности больно. — Пусть до времени в караульной запрут.

Марина схватила Наташу за руку. Сквозь перчатку Наташа почувствовала холод Маришиных пальцев.

— Нет… не надо!.. Я сама… Я сама ее приведу… ручаюсь… Я знаю, наверное знаю, она ни при чем. Слышите, товарищи, ручаюсь!

Еще раз пристально оглянул Наташу Василий.

— Что ж… Ручайтесь и дальше, — сказал он, слегка поведя плечом. Идемте, товарищи; наши уже двинулись.

Глава 27Две и одна

День, яркий, посумрачнел. Черными казались знамена. И кругом, по шеренге, товарищи хмуро глядели на всхлипывающую беззвучно Наташу, на бледное Маришино лицо. Словно стенка встала. Не поверить, а — так. Первый раз за все время, а ведь год уже, нет, больше даже, как она в организации, первый раз посмотрели на нее товарищи недобрым глазом. Даже Иван. Точно и на нее легла от Наташи, от подозрения, от страшного слова, черная, смертная тень. «Точно»? Нет. Легла.

Должна была лечь. Если б не с нею, с другим кем-нибудь из товарищей случилось, — и она, наверно, — конечно! — так же, как Иван, как комитетские… Но не могла же она сказать, не заступиться, когда она наверное знает: не Наташа.

Или — не надо было?

— Марина…

Марина ответила быстрым шепотом, не глядя, не повернув головы:

— Не говори. Не могу. Я знаю, что не ты… Но надо же всем не мне, доказать, что он ошибся, Никита.

Голос, сдавленный, срывом, дошел, заставив Марину еще тесней, до боли, сжать зубы.

— Он не ошибся… Но я… случайно, на улице… Только перевязать… Раненый… Так много крови. Он бы умер.

— Ну, и умер бы, — жестко сказала Марина — Тебе и сейчас даже все равно — кто?

Наташа опустила голову ниже. Все равно. Конечно. Для врача все люди равны в страдании. Иначе она думать не может, не может чувствовать иначе. А они не хотят понять: Мариша, Никита этот, — все, что были у Арсенала. Она — по человечеству, а они за это: "полицейская милосердная"…

Она не ответила и опять заплакала тихо.

И мыслей нет. Впереди поют. Вышли на Невский. Слева, от Знаменской, частая донеслась стрельба. Наташа подняла голову. Ясно в памяти: Троицкая площадь, треск залпов, бегущие люди — и трупы, трупы на мерзлых, прикрытых белым камнях… Лечь — так. Все равно, какая жизнь теперь… когда как… клейменая… Несправедливо, пусть, все равно, не легче от этого…

Под выстрелы. И грудь раскрыть: пусть убьют. Тогда и Марина заплачет, поймет, что не она, а Наташа, покойная, была права.

Она остановилась, прислушиваясь к выстрелам, и двинулась прочь из ряда. Но Марина — точно мысли прочла. Пальцы сжали руку.

— Не смей. Тебе нельзя быть убитой.

Передние прибавили шагу. Выше, вызовом, вздымаются над головами знамена. Миновали Аничков мост. Дворец. Театр. Дыбится над белою колоннадой застылая, как памятник над могилой, квадрига. «Маскарад»… Как давно, давно это было…

Уже потянулись по левую руку в два яруса торговые, за аркадой, ряды Гостиного двора, зажелтела нелепая, черной развилкой кверху, каланча над Городской думой, когда встречу айвазовской, передовой колонне простучал прерывистый залп. И тотчас вздрогом колыхнуло, попятило, раскидало ряды, кто-то крикнул, кто-то бросился в сторону, побежал… Залп опять…

Людская волна хлестнула обратно. Грузный, огромный, в ватной шапке, с разбегу толкнул Наташу в грудь грудью, сбил на мостовую, перешагнул. На секунду Наташа потеряла сознание, но очнулась тотчас от дикой боли в придавленной, левой ноге. Еще раз рванул воздух залп. Наташа припала к земле, к мостовой. Рядом свалился рабочий, без вскрика. Она еще крепче прижалась к мерзлым торцам щекой. Крепко, до судороги. Мысль одна только прорезалась, как в тумане, — Маришин приказ: "Нельзя быть убитой".

Когда она поднялась, кругом, по улице, было безлюдно и тихо. Вдали, у здания Думы, стояли цепью солдаты, в папахах, в башлыках, перекрещенных через грудь. К часовне, рядом с Гостиным, такие же солдаты по двое несли недвижные, волочившиеся руками по земле тела. Там и сям, раскидав ноги и головы, ничком, навзничь, скрючась на боку, лежали еще трупы.

"Марина?.."

Наташа, шатаясь, пошла к часовне. Солдаты загородили дорогу:

— Куда? Нельзя, барышня.

Она пробормотала.

— Мне посмотреть только… Я с подругой была…

Подошедший офицер ответил галантно и мрачно:

— Женщин… там нет. Среди раненых, по-моему, не было тоже. А пропустить не могу. Потрудитесь идти. Здесь нельзя.

Застучали копыта. Офицер обернулся, перехватил ножны шашки левой рукой и гаркнул неистово:

— Смиррно!

С Михайловской подходила на полной рыси группа всадников. Впереди генерал, в бакенбардах, в серой барашковой шапке, закрещенной по суконному днищу золотым галунным крестом. Он слегка наклонился к гриве.

— Здорово, павловцы! Спасибо за службу!

— Рады стараться, ваше пре-вос-хо-ди-тель-ство!

Солдаты прокричали старательно, четко и дружно. Офицер, рука к козырьку, подбежал уже к самому стремени. Вытянулся в струну. Докладывает, наверно.

Наташа повернулась и пошла по пустой улице. Теперь куда? Где теперь разыщешь Марину?

Домой? Даже подумать страшно…

В сквере, перед Александринским театром, было пусто, как и на всей улице. Запорошенная давним, уже спекшимся снегом, стояла, топырясь складками мантии, бронзовая императрица. Наташа села на скамейку. Холода она не чувствовала. И как вообще можно чувствовать, когда случилось что-то непоправимое.

Глава 28Четвертая рота

Генерал принял рапорт, крикнул еще раз: "Молодцы, братцы!" — и уехал в сторону Адмиралтейства курц-галопом.

— Вольно!

Солдаты рассыпались кучками, закурили. От крайнего фланга, у самой панели, отделился солдат, дошел до угла набережной — точно разминая ноги походкой и быстро завернул на Михайловскую. Остановился, прислушался, проверяя, не заметил ли кто, нет ли оклика, и, пригибаясь головой и плечами, как на перебежке под вражьим огнем, побежал вдоль улицы. За подъездом гостиницы оглянулся, свернул влево, мимо театра, в проулок, вышел на канал, подтянулся, вскинул ружье уставным приемом на плечо и замаршировал тщательно, как на смотру, к видневшимся вдали зданиям конюшенного ведомства.

Дневальный у ворот кивнул, пропустил, не спрашивая: по шагу видно служебно идет солдат. Притом — павловец, свой же, только не той роты, что расквартирована временно здесь, в царских конюшнях. В собственных Павловского полка казармах, что на Марсовом поле, переполнение: батальон особенно усиленного состава, по военно-запасному штату, шесть тысяч человек. Четвертой роте пришлось отвести отдельное помещение.

По двору кучками, торопясь, шли к манежу солдаты. Кто-то окликнул.

— Ау! Ивасенко? К батальонному пакет, что ли? Во-он туда, во флигель, только что прошел.

— Здорово, Машков, — отозвался пришедший. — Это у вас что же за сбор?

— Да вроде как на сходку… Писарь, видишь ты, проболтался: в канцелярии ротной бумага получена, чтоб, как только рабочие бунт кончат, без промедления роту на фронт… А мы ж все — эвакуированные для городской караульной службы, нам в окопы обратно не полагается… Ну, ребята, ясное дело, растревожились. Опять же — события… Ты с чем к нам?

Ивасенко, не отвечая, пошел к манежу. Ворота настежь, гудят солдатские голоса: народу — тысяча будет, не менее. Растерянный стоял в сторонке, к выходу поближе, фельдфебель. Ивасенко окликнул его насмешливо:

— Господин фельдфебель, что ж это у вас митинг не по форме? Надо председателя выбрать.

— Митинг! — огрызнулся фельдфебель. — Еще чего! Где ты митинги у солдат видал? Устав знаешь?

Ивасенко рассмеялся.

— Ты б еще на псалтырь кивнул! Какое в уставе о солдате понятие: не выпячивай брюха да не относи зада. А митинги я на фронте, в Риге, видал, в 249-м когда служил, до переводу.

— Не ври! — оборвал фельдфебель. — Будут на фронте такое терпеть.

— На фронте? — Ивасенко нарочно повысил голос, и тотчас на слово «фронт» потянулись к нему ближайшие солдатские кучки. — Там, безусловно, снарядами кроют и жрать нечего, но в смысле солдатского обращения с здешним не сравнить, как свободно. Начальство там в струне ходит. Знает: ежели что, в первом же бою — пуля в спину.

Солдаты кругом захохотали. Фельдфебель возмущенно подтянул портупею шашки.

— Непотребно выражаешься… За такие слова, знаешь, чего будет.

— А ну, чего? — вызывающе сказал Ивасенко. — Расскажи, я послушаю.

— Буду я с тобой волыниться! — фельдфебель повел плечами с особым достоинством и медленно повернулся к выходу. В воротах он обернулся и добавил многозначительно: — С тобой другие поговорят.

Солдаты вкруг Ивасенко примолкли. Они хмуро смотрели вслед фельдфебелю.

— Донесет, — вполголоса сказал кто-то. — Действительно: очень уж вольно ты говоришь.

— Заговоришь! — отрывисто сказал Ивасенко. — Это что же за жизнь… Мало того, что морду бьют, еще и в народ стрелять заставляют… Утром нынче за Знаменской чего волынцы наделали. Убитых, говорят, подводами возили.

Кругом недалеко стало тихо.

— Ну, то волынцы, — потупясь, казал один из ближних. — Наши павловцы стрелять не станут.

Ивасенко будто только этого и ждал. Он крикнул на весь манеж:

— Не станут? Стреляют уже… наши! У Гостинного двора семнадцать человек положили, раненые не в счет. При мне генерал приезжал, особую благодарность говорил, царским именем.

— Наши стреляют?!

Манеж всколыхнулся. Ивасенко подсадили на ящик. Со двора бежали еще и еще солдаты — дошел, наверно, и туда вскрик.

— Говори, Ивасенко!

Ивасенко начал. В руках и в голосе дрожь, и от того, что так дрожью дрожал, зыбясь над тысячною толпой, рослый, черноусый, бравый солдат, жутью стали наливаться глаза.