Поселился в малолюдной гостинице «Ореанда», в номере с балконом, выходящим на бульвар и море. После уральских затяжных дождей, после первых морозов был ошеломлен и деревьями, по-летнему зелеными и пышными, и теплым морем, в котором еще купались, и высоким южным небом, густо засеянным ясными крупными звездами, и свежим, ароматным крымским воздухом. Весь вечер бродил вдоль моря, сидел на берегу, думал, мечтал о встрече с Горьким и не боялся никакого приговора.
Утром на городском почтамте заказал телефонный разговор с Тессели. Тут же, без промедления, соединили. Ответил суровый мужской голос:
— Басов у телефона.
Вот теперь я растерялся. Кто такой Басов? Что ему сказать?
— Вас слушают, — кричал на другом конце провода какой-то Басов. — Вы куда звоните? Кто нужен?
Заикаясь, говорю, что звоню на дачу Горького. Называю себя, говорю, что хочу видеть Алексея Максимовича, что приехал с Урала с рукописью романа.
— Ничего не слышу. Погромче, пожалуйста!
Странно: я хорошо слышу Басова, каждое слово различаю, а мой голос до него не доходит. Не знал я тогда, что у Басова это обычный прием в разговоре с людьми, жаждущими встретиться с Горьким. Что он не вправе был сам решить, принять ли меня. Не знал и того, что Басов был комендантом важного государственного объекта, головой отвечающим за жизнь и покой великого писателя.
Еще и еще, срывая голос, кричу в трубку, кто я такой и зачем приехал.
— Не слышу, — твердит Басов. — Позвоните часа через три, когда исправят телефонную линию, или лучше — завтра.
Утром, не позавтракав, отправляюсь на почтамт. Соединяют с Тессели, как и вчера, мгновенно. Сегодня Басов отчетливо разбирает каждое мое слово. Как только назвал себя, сразу прерывает:
— Да, да. Все ясно. Я доложил Алексею Максимовичу о вашем приезде, и он сказал: «Милости просим!». Вы знаете, как найти нас? Доезжайте до Байдарских ворот, потом спускайтесь вниз и на ближайшем перекрестке, у Фороса, сверните вправо — и вы приедете, куда надо. Когда упретесь в ворота, посигнальте, мы вас встретим. Если будут затруднения с машиной, мы пришлем свою. Ждем в любое время. Всего хорошего!
Я повесил трубку и готов пуститься в пляс. Горький ждет меня!
В гостинице заказываю машину. Подают длинный, открытый, с кожаными подушками, сияющий хромированными частями, с гончей собакой на радиаторе, заокеанский «линкольн». Бросаю на заднее сиденье чемодан, пальто, шапку, сажусь рядом с шофером.
Захотелось посмотреть на Ай-Петри. Полюбоваться с вершин морем. Я спросил шофера, можно ли это сделать.
— Пожалуйста! Заплатите сверх заказа, сколько положено, — и все в порядке.
Едем!
Ялта отдаляется, снижается, уменьшается, а море разрастается. Только отсюда, с высоты, видишь, какое оно большое, бескрайнее и синее-синее, почти черное.
Шофер, дядя Коля, вопросительно смотрит на меня: не пора ли поворачивать назад? Нет. Дальше! Вперед! Выше!
Теперь, вглядываясь в золотую пору моей жизни, я могу сказать, что дорога от Ялты к Тессели, через крымские горы, была дорогой больших надежд, дорогой самого полного счастья. Вот поэтому, вероятно, я и не спешил к Горькому. Может быть, я смутно чувствовал, догадывался, что поднимаюсь на вершину жизни, куда еще раз мне не попасть.
Во второй половине дня, сделав огромную петлю по крымской земле, через Бахчисарай, Севастополь, Байдарские ворота я попал в Тессели.
Колючая проволока забора. По ту сторону проволоки, в кустах стоит красноармеец с винтовкой. Он настороженно смотрит на интуристовскую машину, на ее пассажира.
Хватаю чемодан и решительно направляюсь к воротам.
— Здесь живет Алексей Максимович Горький?
— А вы кто?
Говорю, кто я, откуда и почему попал сюда.
— Я доложу коменданту о вашем прибытии. Подождите.
Он скрылся в глубине парка. Дядя Коля развернулся, но на всякий случай не уезжает.
Минут через десять отмыкают ворота. Дядя Коля машет мне рукой.
Мы идем по тенистой, щебенчатой, утрамбованной дороге и скоро выходим на освещенную солнцем, густо засыпанную морской галькой площадку, к большому, приземистому, в форме буквы «Г» дому. Он громадный и тихий, как будто пустой.
Меня вводят в белый флигелек, стоящий несколько в стороне от большого дома. Попадаю в какую-то канцелярию. Письменный стол у окна, в углу столик с телефонами. Графин с водой. Напротив стола диван с жестяной инвентарной биркой на проволочке. Два стула.
Из-за стола выходит светлоглазый человек в белой рубахе, сильно загорелый. Это и есть, как я догадываюсь, Басов.
После взаимных приветствий и расспросов, как я доехал и почему задержался, после неизбежного для таких случаев перекура Басов сообщает, что Горький сейчас отдыхает и что ему будет доложено о моем приезде потом, ближе к вечеру. Он ведет меня в заднюю комнату комендантского флигелька, показывает на солдатскую кровать и говорит:
— Располагайтесь, пожалуйста. Поживите пока здесь, а там видно будет.
В комнатушке прохладно, полутемно и по-казенному неуютно. Кроме узкой кровати, покрытой грубым солдатским одеялом, и табуретки, здесь ничего нет. Хочется удрать на свет, на свежий воздух.
Из моей комнатушки нельзя попасть на улицу, не пройдя через канцелярию коменданта. Увидев меня, Николай Васильевич удивленно восклицает:
— Уже отдохнули?
Я кажусь на диван, напротив Басова, и начинаю пытать, как живет-поживает Алексей Максимович, как его здоровье, как он работает.
Басов охотно отвечает на все вопросы. Здоровье Алексея Максимовича неважное. Настроение тоже ниже среднего.
Спрашиваю: так, может, мне не беспокоить Горького, уехать?
— Поживите, подождите, пока Алексей Максимович наберется сил, воспрянет духом. Два дня назад он был мрачнее тучи, плохо ел и плохо спал. А вчера повеселел и даже гулять просился у Липы. Липа, Олимпиада, — это ангел-хранитель, домашний врач Горького с дипломом фельдшерицы. Сиделка, няня.
И дальше Басов рассказывает, что вместе с Горьким здесь и внучки Дарья и Марфа с воспитательницей, друг Алексея Максимовича Ракицкий, по домашнему прозвищу Соловей, и художник Павел Корин с женой. День в доме начинается рано, с восьми утра. В девять все обитатели собираются в столовой. Завтракают и расходятся кто куда. Алексей Максимович обычно идет в свой кабинет и не показывается до самого обеда. После обеда отдыхает до пяти, до чая. Потом, если хорошо себя чувствует, отправляется в карьер рубить камень или гуляет в парке. Ужинает в семь.
Познакомив гостя с распорядком дня, Николай Васильевич особо предупреждает: вечером, выходя из дома, надо соблюдать осторожность, остерегаться. Я переспросил, чего именно должен остерегаться? Николай Васильевич объяснил: «Понимаете, сторожевые собачки вас могут покусать, если вы случайно, гуляя, наткнетесь на них». Предупреждение Басова я принял, что называется, к сведению. Ни в первый день, ни в последующие с наступлением темноты не покидал дома.
Пока Алексей Максимович отдыхает, я, в сопровождении Басова, отправляюсь в парк. Пологий скат, щедро обогреваемый солнцем, густо зарос редчайшими даже для Крыма, как объясняет мне Басов, деревьями. Спрашиваю Николая Васильевича, откуда он, как попал в Тессели. Басов не очень разговорчив, но все-таки кое-что рассказывает. Мастеровой. Солдат. Чекист.
Выглядит Басов очень моложаво. Не верится, что он вступил в партию за два года до первой русской революции. Старый большевик с молодым лицом.
От дома к морю, к бухте, ведет гравийная, хорошо утрамбованная тропинка. Бухта — самая тихая и теплая на южном побережье Крыма. Северный ветер, дующий с вершин Яйлы, сюда почти не доходит. Здесь не хуже, чем в Сорренто.
Николай Васильевич уходит по каким-то хозяйственным делам, а я остаюсь на берегу моря. Синее оно, мраморно гладкое, манит к себе. Впереди, слева, справа, куда ни посмотришь, — блеск горячего солнца, тишина, безлюдье. Один на один с морем. Проходит час, а я все ныряю, плаваю.
Возвращается Басов. Стоит наверху, на обрыве.
— Ну, как водичка, хороша? Вволю накупались или еще будете?.. Алексей Максимович спрашивал вас. Пойдемте.
Натягиваю на мокрое тело одежду и поднимаюсь наверх. Прежде чем идти в основной, большой дом, захожу во флигель, достаю из чемодана рукопись. Хочу показаться на глаза Горькому со своим новым детищем. Как бы там ни было, пригоже оно или уродливо, а все-таки родилось. И не без прямой помощи Алексея Максимовича. Все время, пока работал, я чувствовал на себе его пристальный, теплый и добрый взгляд. Как же мне теперь не волноваться? То ли сделал, что ждет от меня Горький? Так ли? Не обманул ли его надежды? Не напрасно ли он вознес меня с трибуны Первого съезда писателей?
Перед дверью, ведущей в большой дом, останавливаюсь, чтобы перевести дыхание. Рукопись расползается во все стороны, вот-вот рассыплется по листочку. Прижимаю к груди, беру в охапку, иду вслед за Басовым. Стучимся в высокую дверь и попадаем в рабочий кабинет Горького.
Три венецианских окна кабинета обращены в прохладу парка. У глухой стены большой диван под полотняным чехлом. Каменная, отделанная мрамором ниша. Большой стол, заваленный рукописями и книгами, придвинут боком к четвертому окну, самому светлому, полному солнца, цветущих поздних роз и блеска моря. Все это я разглядел потом, когда несколько пришел в себя, освоился с обстановкой.
Даже в просторной и высокой комнате Горький кажется великаном. Сутулится, неуверенно держит голову, но все равно громадный. Он в темно-сером мешковатом пиджаке и синей полотняной рубашке. Стоит у края стола, слегка опираясь о него ладонью, и внимательно, тревожно-печальными глазами вглядывается в молодого писателя.
Прошло два месяца с тех пор, как я видел его в последний раз в Колонном зале на заключительном заседании учредительного съезда писателей, а как он сильно изменился. Шея высохла, истончилась, схвачена дряблыми и крупными складками. Лицо стало еще более серым, рыхлым, и глубже прорезались на нем старые, каменные морщины. Поредели и повисли усы. Доконал его съезд.