В конце фильма авторы, отдавая дань духу времени, нехотя разоблачают Огнерубова, тем самым пытаясь приспособиться к нашей советской действительности, затушевать подлинное вредное существо картины. Однако разоблачение Огнерубова в фильме не мотивировано — ни логикой драматургического действия, ни ситуациями фильма, ни жизненной правдой, являющейся спутницей подлинного искусства. Авторы, видимо, рассчитывали, что «благополучным концом» им удастся обмануть зрителя. Но и здесь авторы просчитались. Наш зритель вырос и в состоянии оценить по достоинству подобный фальшивый фильм.
Тем более странно, что некоторые газеты расценили фильм «Закон жизни» как «событие» в советской кинематографии. Так, например, газета «Кино» обнаружила в картине «искренность», «темперамент», «подлинную правдивость», «глубокое знание материала». Если бы редакция газеты «Кино» (как и руководящий ею Комитет по делам кинематографии) вдумчиво и добросовестно относилась к фильмам, выпускаемым на экран, разве она допустила бы расхваливание надуманного и вредного фильма, искажающего нашу действительность, клевещущего на советскую студенческую молодежь!
В конце концов, почему фильм называется «Закон жизни»? В чем состоит существо так называемого «закона жизни»? Как видно, содержание «закона жизни» сформулировано Огнерубовым: он имеет право беспорядочно любить, он имеет право менять девушек, он имеет право бросать их после того, как он использует их, так как «закон жизни» состоит в праве на наслаждение, переходящее в распущенность. По сути дела, авторы фильма должны были закончить фильм торжеством «закона жизни», торжеством философии Огнерубова. Но так как авторы фильма трусят перед нашим общественным мнением, то они отдали ему дань и кончили дело провалом Огнерубова и его «закона жизни». В этом основа фальши фильма. Почему же, повторяем, фильм называется «Законом жизни»? Ведь «закон жизни» должен быть высоко жизненным и непреодолимым. Не странно ли, что «закон жизни» авторов фильма оказался пустышкой, не имеющей никакой силы? Не ясно ли, что «закон жизни» авторов фильма ни на йоту не походит на действительный закон жизни? Это не закон жизни, а гнилая философия распущенности».
Подписи под статьей не было.
Медленно, строку за строкой, читал статью, впитывал каплю за каплей яд.
Вопиющая, бессовестная неправда! Все извращено, оклеветано. Я ненавижу Огнерубова, люблю Паромова. Это же ясно. Проповедую одну-единственную мораль — коммунистическую! Мне хотелось кричать, протестовать, жаловаться, доказывать правоту. Но я молча стоял перед газетой. Холодел, старел, терял силы. Рядом кто-то изумленно воскликнул:
— Ну и ну! Выдали!
Выбираюсь из толпы, иду по Крещатику. Шагаю все так же, с руками, сцепленными за спиной, с поднятой головой. Что делать? Куда податься? Все ясно, но мне чего-то еще недостает.
Тут же, на Крещатике, помещалась Всеукраинская контора по прокату фильмов. Я зашел к управляющему, показал удостоверение корреспондента «Правды», попросил объяснить действия расклейщика афиш. Управляющий плотно прикрыл дверь и доверительно рассказал следующее. Сегодня ночью сотрудники НКВД на мотоциклах разъезжали по кинотеатрам Киева: опечатывали коробки с кинолентой «Закон жизни». Фильм запрещен, признан антисоветским и подлежит немедленному изъятию. О статье в «Правде» он ничего не сказал, наверное, еще не знал о ней. Я поблагодарил управляющего и вышел на улицу.
Все прояснилось. Складывай руки, автор, закрывай глаза, отдавай богу душу!
Я вернулся в гостиницу, позавтракал в сумрачном пустом зале, поднялся в номер и стал ждать режиссера, собирающегося ставить фильм «Люди, перешагнувшие границу». Он явился, как всегда, вовремя, ровно в десять. Мы сразу приступили к делу. Работали над режиссерским сценарием три часа, очень плодотворно.
Потом я пошел провожать режиссера. И тут только я поведал ему, что «Закон жизни» запрещен, что в «Правде» напечатана разгромная статья. Режиссер подавленно смотрел на меня и ничего не говорил, не пытался задавать вопросы, ничуть не притворялся. Откровенно рассматривал автора сценария как обреченного.
Попрощавшись, я пошел своей дорогой. Мы не условились встретиться завтра в девять. Само собой понятно, что договорные отношения с Киевской киностудией будут разорваны.
Спустился на Крещатик, прошел мимо стенда с сегодняшней «Правдой», где все так же толпился народ, на почтамте заказал разговор с Макеевкой. Примерно через час меня соединили. Откликнулась Люба. Рада-радешенька, что я позвонил. Спешит сообщить, что соскучилась, что хочет прилететь в Киев.
Эх, Люба, Люба! Подвел я тебя, дружок. Выходила замуж за писателя, щедро обласканного государством, а теперь выясняется… Выдержишь ли все, что выпадет на твою долю? По твоим ли плечам неимоверная тяжесть?
Я молча выслушиваю ее ласковую скороговорку.
— Что с тобой? — встревожилась Люба. — Ты не хочешь, чтоб я приехала? Почему молчишь?
Рассказал о статье в «Правде». Говорил и удивлялся: до чего толково, вразумительно, кратко и ясно излагаю чудовищное, невероятное. Будто речь шла не обо мне, а о ком-то другом.
Мое деловитое, чересчур деловитое сообщение не ввергло Любу, как я ожидал, в бездну отчаяния. Закричала в трубку — повелительно, с величайшим убеждением:
— Немедленно лети в Москву! Пойди в ЦК. Напиши Сталину! Слышишь? Немедленно! Нельзя бездействовать ни одной минуты! Как могла «Правда» написать о тебе такое? Разве там не знают, какой ты писатель и человек?! Слышишь, что я говорю? Поезжай в Москву. Напиши Сталину! Он во всем разберется.
Она угадала мои мысли. Именно об этом я и думал, ожидая разговора. Да, я должен быть в Москве. Должен написать товарищу Сталину. Но — что написать? Боже, если ты существуешь, помоги найти нужные слова!
Взял в Интуристе машину и поехал на окраину Киева на киностудию. Зачем? Разве я не понимал, что со мной расторгнут договор, изгонят со студии? Очень хорошо понимал. Собственно, поэтому и поехал.
Но до сценарного отдела не дошел. Около проходной будки столкнулся с Александром Петровичем Довженко, легким, изящным, седоголовым, с лицом, бронзовым от загара.
Я восхищался Довженко давно. Его фильмом «Земля» я был потрясен. Дрожал от восторга, когда довженковский Василь возвращался домой по залитой лунным светом деревне, когда, переполненный жизнерадостностью, молодой силой, пускался в пляс. За минуту до своей гибели. Плакал, когда выстрел предателя сразил моего ровесника, моего брата. Когда его несли по украинским полям и подсолнухи поворачивали свои цветущие головы вслед Василю, прекрасному и в гробу, когда заволновалось, забушевало пшеничное поле вокруг Василя, когда ветка, полная яблок, прощаясь с мертвым, тронула его лицо. Я умирал и воскресал вместе со стариком садовником в довженковском саду. Я прикоснулся к прекрасному.
Сама судьба послала мне в такой тяжкий день Довженко!
Александр Петрович, разумеется, уже прочитал сегодняшнюю «Правду». Но ни словом не обмолвился. Обнял меня и, не отпуская, повел к себе, в корпус, именуемый довженковской студией. Попросил жену, Юлию Ипполитовну, и своих помощников принести угощение. Появилась полная корзинка яблок и большая банка меду. Яблоки из сада, который много лет назад посадил Довженко.
Мы ели яблоки и мед и говорили. Обо всем на свете, но только не о Киевской студии, не о кинофильмах, не о работе писателей и кинорежиссеров. Довженко говорил о садах Украины и Днепре, вспоминал детство, юность.
Никогда до этого я не видел Довженко таким добрым, ласковым, вдохновенным, как в тот день.
Когда пришла пора расстаться, провожал до ворот. Предчувствовал, что и с ним однажды расправятся, как со мной? Все под богом ходим. Так и случилось. За два года до конца войны Довженко постигла такая же судьба.
За что же расправился Сталин с Довженко, которого почитали во всем мире? Не понравился страстный антифашистский киносценарий «Украина в огне». Посчитал националистическим, антисоветским.
Довженко лишился права не только работать, но и жить в родном Киеве. Переехал в Москву, на Кутузовский проспект, где у него была квартира.
После войны я часто бывал у великого режиссера. Он бывал у меня. Мы стали друзьями. На моей «татре» уезжали далеко за город. Садились где-нибудь на обрывистом берегу реки в тени деревьев и беседовали. Часто говорили о Сталине. Пытались разобраться в происходящем.
Тяжелая болезнь сердца, вызванная жестокой расправой, безвременно свела Довженко в могилу. 25 ноября 1956 года он скоропостижно скончался. Из дома на Кутузовском проспекте выносили Александра Петровича в морозную, снежную ночь. Положили мертвого в кузов санитарной машины и увезли. Оледенелые ветви деревьев, казалось мне, склонились в его сторону, и сильнее выла вьюга, и метель мчалась в ту сторону, где скрылся Довженко.
Я долго стоял на ступеньках его подъезда и смотрел на то бесснежное место, откуда только что отчалила больничная машина, и вспоминал живой киевский сад, живого Довженко, пасеку Довженко, яблоки и мед Довженко, седую красивую его голову и все, что он говорил за годы нашей дружбы.
Но вернусь в год сороковой. В гостинице портье встревоженно помахал мне рукой:
— Вам правительственная телеграмма.
Я разорвал заклеенную телеграмму и прочитал:
«Секретарь Центрального Комитета товарищ Жданов предлагает вам явиться в ЦК. Кузнецов».
Помчался в агентство Аэрофлота. Билеты на сегодня и завтра проданы. Купил билет на послезавтра.
Ночью опять поговорил с Макеевкой, рассказал жене о вызове в Москву, к Жданову. Люба обрадовалась.
— Я уверена, — сказала она, — что твоя «Правда» получит нахлобучку. Все будет хорошо, вот увидишь!
Я не стал ее разубеждать.
На следующий день я случайно узнал, что статья «Фальшивый фильм» была написана по личному заданию Сталина правдистом, здравствующим и поныне. Писалась наспех, ночью и со специальным нарочным была послана в Кремль. Сталин кое-что вычеркнул, вторую половину заново переписал и отослал в редакцию. По его указанию статья была напечатана без подписи.