Наказание без преступления — страница 52 из 68

Отец Любы, сидящий рядом, работает механиком в органах безопасности. Пока его почему-то не увольняют. Вероятно, жаль терять незаменимого мастера по несгораемым сейфам, ключи от которых их хозяева ухитряются терять.

Оглянувшись через заднее окно на дорогу, он сообщает мне с чисто одесским юмором:

— За нами «хвост»! Эти босяки, которых уже три года боится весь город, имеют наглость надеяться, что их «эмка» способна угнаться за «бьюиком». Газани, а я помашу им ручкой.

Я так и сделал. Тесть засмеялся, снял потертую, мятую шляпу и, высунув наружу руку, помахал преследователям, которые сейчас же пропали в туче донбасской пыли.

В другой раз я подвел «босяков» под монастырь. Заехал в огороженный двор какой-то полузаброшенной шахты. Дальше ехать некуда. «Хвост», плохо знавший местность, увязался за мной и попал в тупик. Я уже развернулся, чтобы мчаться дальше, а они только-только миновали раскрытые ворота. Подъехав к ним, я остановился. Три здоровенных парня растерялись. Один полез под машину, делая вид, что рассматривает кардан, второй согнулся в три погибели между передним и задним сиденьями. Третий сделал вид, что его сразил сон.

Я вежливо поздоровался с молодыми людьми, сказал:

— Маленько подвел вас. Не хотел, честное слово. Так что извините.

И нажал на газ.


Труд шахтера во все времена был тяжелым, если не самым тяжелым. В сороковом году уголь уже не добывали обушком, хотя обушок все еще был нужен для подсобных работ. Не гоняли вагоны от забоя к стволу вручную. Мало осталось под землей лошадей и коногонов, отдельных забоев — так называемых печей. Появились врубовые машины, а кое-где и горные комбайны.

Десятки миллионов тонн угля добывал перед войной Донбасс. Но машины только подрубывали пласт, а разрушали его обушком и грузили на конвейер обыкновенными лопатами. Делали это так называемые навалоотбойщики, молодые, во цвете лет, наделенные недюжинной силой. За смену наваливали пять-шесть тонн, стоя чаще всего на коленях, сутулясь, вдыхая тонко измолотую угольную порошу, кашляя, выплевывая черную, густую мокроту. И в легкие, и в желудок, и в кишки проникает пороша. Семь потов сойдет, пока выдадут на-гора норму. Обнаженные до пояса, блестящие от горячего пота, они не песни поют, а матерятся, проклиная неполадки. Выработанное пространство забучивают породой вручную. Крепят вручную. Механизмы переносят вручную.

И механизаторам не легче. Часто приходится брать обушок, лопаты и вырубать зажатую под пластом машину. Много физических сил затрачивается, когда зарубываешься в кутке, в устье лавы. Потеем, как в парилке, когда отбрасываем штыб. К концу упряжки никаких сил не остается.

А ведь мне предстоит еще одна упряжка — за письменным столом. Нет, я не жалуюсь. Просто объясняю.

Покойный мой друг Антон Семенович Макаренко в любой ситуации утверждал: «Все, что с нами делается, — не к худшему, а к лучшему». Ох, милый человек!.. В тридцатых с нами происходило такое… Не воскреснут Бабель и Тухачевский, Блюхер и Кольцов, Мейерхольд и Орджоникидзе…

Кровавая или бескровная расправа, клевета в государственном масштабе, обрекание на бедность, нищету, унижение, бесправие, одиночество — это всё разновидности мести со стороны сильных мира сего тем, кто им чем-нибудь не угодил.

Эту месть я испытываю каждый день, каждый час. Бесшумный расстрел моей души. И тем не менее я живу, работаю и тем самым доказываю свою силу и право. Так будет и дальше, если даже мое положение еще ухудшится, хотя хуже, кажется, нельзя придумать.

Можно!

Приговорить к смерти и тем самым лишить возможности доказать жизнью и трудом, что я не человек в маске. Коммунист. Советский гражданин. Писатель. Частица великого народа.


Часа два сидел в коридоре обкома среди себе подобных, недостойных быть в партии большевиков, ждал вызова на бюро. Последняя инстанция. До сих пор, несмотря на то, что меня исключили на бюро райкома и горкома, я все еще числился коммунистом. Сегодня окончательно решится… Не верю даже в неминуемое.

Зал, где заседает бюро обкома, находится в конце коридора. Открывается дверь, выходит человек и суровым голосом называет мою фамилию.

Вхожу в зал с огромными окнами, за которыми море электрического света вечернего города Сталино. Огни большого Донбасса. Огни Родины, ставшей мачехой, судьей и палачом.

Несколько часов назад я добывал уголь. Брови мои и ресницы покрыты несмываемой порошей, и вокруг глаз черно. В костях ломота. Я еще наполовину там, в лаве, среди рабочей братвы. А вторая моя половина здесь. Персональное дело…

Взгляды всех прикованы к моему лицу. Разглядывают с превеликим любопытством. Да и как не быть любопытным, как не разглядывать?

Во взглядах недоброжелательность даже к моему внешнему виду. Не нравится, что явился на заседание бюро обкома с неотмытой порошей. Думают, хочу произвести впечатление. А ведь эту порошу ох как трудно отмыть.

Поперек широкого кабинета протянулся массивный стол, за которым сидят члены бюро обкома, вторично сменившие репрессированных партработников. Суровые, как и положено им быть, лица.

Меня усаживают в конце длинного стола, примыкающего перпендикулярно к главному. Напротив — пожилой человек в очках. Наклонившись ко мне, деловитым шепотом спрашивает:

— Партбилет при вас?

— Да, конечно.

Лезу в карман пиджака, достаю красную книжечку, но он энергичным жестом дает понять, что пока могу не расставаться с партбилетом.

Человек на подхвате. Работник из отдела учета. Ворон, ждущий, когда может схватить добычу.

Члены бюро обкома ничего плохого не могут сказать о моей жизни в Донбассе, если не вздумают плести небылицы. Скорее всего, просто повторят то, что напечатано в газете.

Начали с того, что предоставили мне слово. Решается вопрос моей жизни и смерти. И мне же велено как можно удобнее приладить к шее удавку, приготовленную на виселице. И я подчиняюсь. Оправдываю оказанное доверие. Говорю о встрече со Сталиным 9 сентября, о том, что он раскритиковал мои произведения.

Но я только расправил петлю, а голову в нее не засунул — предоставил это палачам. Пусть и они поработают. Употребив слово «раскритиковал», я все же не захотел вспомнить, что назван автором антисоветских произведений. Язык не повернулся. Да в этом и нужды не было. Все ведь было решено. Не здесь, а там, в Москве. Что бы, как бы я ни сказал, результат был бы один.

Обсудили, осудили, проголосовали. Формулировка кратчайшая: исключить за моральное разложение и как буржуазного перерожденца.

Ворон, сидящий напротив меня, захлопал крыльями, закаркал, протянул лапу. Я вложил в нее согретую моим сердцем, всей моей жизнью красную книжицу и вышел в коридор.

Лучше бы он глаза мне выклевал.

Исключенный!..

Малиновые фуражки возьмут меня под руки, посадят в машину, как только выйду из обкома. Долго ждали своего часа.


Не взяли. Решили оставить на длинном поводке.

Управляю врубовой машиной, подрубываю угольный пласт, погружен в работу, радуюсь угольному потоку, текущему по конвейеру вниз, на коренной штрек, но все равно чувствую — кто-то смотрит на меня и пытает: кто ты на самом деле — шахтер или человек в маске?


Сижу за столом в своей комнатушке, пишу страницу за страницей. Ночь. Тихо в общежитии, населенном молодым народом. Но все равно остро чувствую: кто-то стоит позади, заглядывает через мое плечо, вчитывается в каждую строчку, — так ли пишу, как Он указывает?


Иду по безлюдному штреку, от лавы к стволу. Одинокая моя шахтерская лампа еле-еле освещает узкоколейный путь и крепежные пары с верхняками, пахнущие живым деревом. Вдыхаю еле уловимый аромат таежной ели или сосны и чувствую, как по капле восстанавливаются силы, израсходованные в лаве на тяжелой работе. И все-таки, все-таки даже теперь прислушиваюсь и оглядываюсь: не крадется ли по моим следам какой-либо соглядатай? Вроде бы нет никого. Но я знаю, что он есть. Должен быть. Затаился где-то, ждет, когда пойду дальше. Пойду я, пойдёт и он.


Пора бы привыкнуть. Не умею ценить того, что посылает судьба. Сначала грозила расстрелом или годами тюрьмы, лагерей, потом сменила гнев на милость: оставила на свободе, позволила стать шахтером. Более чем великодушно обошлась со мной — и тем не менее недоволен. Неблагодарная свинья.


Во время перекура, когда вышел из строя мотор, приводящий в движение рештаки качающегося конвейера, мой напарник Максим ни с того ни с сего сказал:

— А война, как мы от нее ни отнекиваемся, со дня на день навалится и на нас. Немцы побьют греков и югославов — и начнется. Ох, плохо нам будет! Москву разрушат до основания. И сюда придут, в Донбасс. Нас с тобой заставят работать на Германию.

Понял я, что напарник заговорил о будущей войне и чудовищном поражении не случайно, не по собственному хотению, а по чужому велению. Кто-то хочет знать, разделяю ли я пораженческие прогнозы. Явная провокация!

— Ну чего ты не мычишь, не телишься? — толкает меня в бок подонок. — Прав я или не прав? Скажи. Ты ведь грамотей!

— Скажу… Доносить на тебя не буду… А воевать, если придется, будем на чужой земле и победим малой кровью.

Максим расхохотался. А я молчу. С этого часа с моим напарником, который казался мне хорошим парнем, больше и словом лишним не обмолвлюсь.


Уходя на работу, оставляю на столе записные книжки, блокноты, начерно написанные главы. На чужой взгляд — беспорядок, а на мой — идеальный порядок. Каждый клочок бумаги лежит на своем месте. Накрываю «письменный стол» старой развернутой газетой, поверх кладу лист бумаги с обращением к безвестным, но вполне реальным соглядатаям: «Не перепутайте грешное с праведным. Прочтите и положите все на свои места».


И потянулось день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем шахтерское житье. Шесть часов работы под землей в механизированной лаве. Шесть, а то и больше, — усидчивой работы за столом в крохотной комнатушке. Слова сами собой, кажется, льются из-под пера. Есть о чем рассказывать. Черновые заготовки для романа. Эскизы портретов шахтеров и шахтерок.