Беспрестанно радуюсь тому, что ты стала моей женой и другом.
Время от времени отрываюсь от писем и погружаюсь в работу над очерком.
Утро 10 июля.
Перечитываю твои письма; наслаждаюсь, отвечаю на все то, что тебя волнует.
Ты прекраснее, выше всех моих похвал. Любишь так нежно, преданно, бесконечно, как я и не смел мечтать. Душа твоя ясная-ясная.
Обидно на себя, что смею иногда терзаться сомнениями, наделяя тебя выдуманными, несуществующими «пороками», «великодушно» мирюсь с ними. Не всегда достаточно высоко ценил твою прелесть, не всегда чутко и вовремя улавливал движения твоей души. Обкрадывал себя и тебя. Иногда привыкал.
Много упущено. Жаль. Кто знает, суждено ли хоть в какой-то степени наверстать потерянное. Война никому не гарантирует жизнь.
Нет, нет, мы увидимся, наверстаем упущенное. Люблю тебя сегодня сильнее, чем вчера. Любовь моя крепнет с каждым часом. Мое хождение на «Пятачок» было удачным благодаря тебе. Суеверие? Нет, ты мой талисман, который делает меня бесстрашным, бессмертным.
В моих словах нет никакого преувеличения. Правда, часть бесстрашия надо отнести на счет моего писательского любопытства, но только часть. Вспоминаю все трудные минуты своей военной жизни… И всегда ты и Сашенька и моя любовь к вам охраняли меня во всех переделках.
Никто и никогда не убедит меня, что я жив благодаря случайностям, каких на фронте тьма-тьмущая, а не потому, что вы незримо оберегаете мужа и отца.
Вот почему я верю в то, что мы встретимся, вот почему спокойно вглядываюсь в свое туманное будущее.
Труд и вы, любимые, — вот мои неразлучные спутники солдатской жизни. Ах, Любонька, где ты только не побывала за эти месяцы со мной — в землянках, окопах, на тропинках, в болотах, под снарядами и пулеметными обстрелами, на минных полях.
Полдень 10 июля.
Ты пишешь: «Не тоскуй, любимый мой, без писем». Разве это возможно? Буду тосковать и выдумывать глупости.
Дальше: «Моя любовь к тебе неприкосновенна, чиста. И ты сам для меня на недосягаемой никому высоте. Никто не может сравниться с тобой».
Прочитал — и радостно, и больно, и стыдно стало от этого твоего чувства. Достоин ли я его в полной мере? За мое трудолюбие ты меня любишь, за мою горячую душу, за то, что люблю человека, воспеваю его, да? Но где книжки, где плоды? Знаю, ты скажешь, я не виноват. Нет, виноват и я, Любонька.
Оправдаю твою веру, отблагодарю тебя за Любовь, за Сашеньку и за все. Я никогда, родная моя, не постарею. Пока жив, во мне не погаснет огонь. Много, много я еще сделаю.
Вся редакция разбрелась по домашним гнездам, временным, в войну приобретенным, и постоянным. А я сижу в своей темнице и перешептываюсь с тобой.
Без даты.
Твой муж, милая женка, отстранен от всех фронтовых дел, выдворен из редакции и отправлен в ссылку. Не пугайся. Не в сибирскую тайгу, не к чертям на кулички — в Колыму. Всего-навсего в Озерки, живописный пригород Ленинграда, в пустующую дачу газеты «На страже Родины», стоящую на зеленом холме с видом на большое озеро, окруженное вековым лесом.
За какие грехи? За старые.
А как же недавнее ждановское помилование? Ликвидировано. Выяснилось, что оно было недостаточно высочайшим. Из Москвы не было указания. Изменить мою судьбу, сменив гнев на милость, может только ОН, единственный известный тебе человек — Отче наш.
Тебя, конечно, интересует, что же дальше? Если бы я знал! Если бы кто-то знал! С перепугу, впопыхах, раскаиваясь, что сделали доброе человеческое дело без родительского благословения, меня поскорее удалили на дачу. Неопределенно сказали: «Живи пока здесь. До выяснения». Что, где, как будут выяснять — не знаю. Да и кто знает! Одно совершенно ясно: отторгнут от переднего края фронта. Не имею права печататься в любой газете, даже многотиражке.
Вот так, Любонька. Столько страдали, столько терпели, так надеялись, радужные планы строили — и снова у разбитого корыта.
Что ж, начнем все сначала.
Милая, не отчаивайся, не думай, что я окончательно пал духом. По-прежнему с утра до вечера работаю над очерками и рассказами о ленинградских фронтовиках.
Верь не верь, а это так — работаю. Другого способа жить для меня нет и не будет.
До свидания, Любонька. Надеюсь, ты не дрогнешь даже теперь.
12 июля 1943 г.
На Курской дуге вспыхнула битва небывалого масштаба. Вот где мне сейчас надо быть, а я… Работаю и я на Победу. В то время, когда был прикомандирован к фронтовой газете, успел побывать на всех участках фронта, окольцовывающего Ленинград. Но написать обо всем, что видел, чему был свидетелем, что сам пережил, не успел. Напечатано в «На страже Родины» немало, но далеко не все, что задумано. Опять отчужден. Поразительно, как мы все послушны, покорны, как быстро и прочно усваиваем чужое мнение и превращаем его в свое. Откуда у нас такие способности? От обезьяны? От бога? От лукавого? Родились же мы совсем не такими.
Не то, не то говорю, что хотел. Возвращаюсь к сути сегодняшнего дела.
Так как писать я не бросил и не брошу, так как посылать рассказы и очерки мне фактически некуда, то я буду переправлять все, что выходит из-под моего пера, в Москву, тебе, где я не отлучен, где считают меня человеком, достойным доверия и любви.
15 июля 1943 г.
В самый разгар работы над очередным очерком о переднем крае нашего фронта внезапно обнаружил в себе затаившегося, сверхбдительного редактора: подозрительного, опасающегося, как бы чего не вышло, как бы не промахнуться, как бы попасть в господствующую струю, как бы невзначай не написать, о чем не принято и не велено писать, как бы не проявить чрезмерную самостоятельность, как бы обойти стороной трагическую правду жизни.
Ужасное открытие. Последствия избиения 9 сентября 1940 года? Перерождение правдолюбца в отступника от правды? Древний инстинкт самосохранения? Вынужденная сделка с совестью? Битие и угроза нового бития определяют сознание? Или то, другое и третье, четвертое и пятое, вместе взятое? Очень похоже. Если так, то это пострашнее исключений, отлучений и прочего.
Со стороны, особенно с твоей, виднее. Внимательно и придирчиво перечти все, что я тебе прислал. Если обнаружишь хотя бы тень, хотя бы намек на то, в чем я тебе признался, уничтожь все рукописи огнем и напиши только одно слово: «Сожгла». Не бойся за меня: выдержу и это.
Невдалеке от редакционной дачи, моей роскошной пересыльной тюрьмы для одинокого, с погонами и оружием арестанта, расположен полк ночных бомбардировщиков У-2. Туда сдал продаттестат, что дает мне право завтракать, обедать, ужинать в столовой для летного состава. Чудесные ребята летчики — все как один. И все хорошо относятся ко мне. И для всех остается тайной, что я фактически ссыльный лейтенант, а не полноправный корреспондент фронтовой газеты «На страже Родины», тем более не писатель, то есть не член Союза писателей. Не будешь же всем докладывать, что да как с тобой произошло осенью сорокового. Знай они обо мне правду, вернее, то, что иные считают правдой, я бы, разумеется, не был бы допущен к полету в тыл врага.
Полетел! Прозевали меня всегда зоркие особисты Смерша. Утешаю себя тем, что я их не подвел и не собирался подводить.
Посылаю очерк «На ночном бомбардировщике». Отнеси в «Красную звезду».
Без даты.
Если я себя и оговорил во вчерашнем письме, то и это пойдет на пользу. Уже, собственно, пошло. Сегодня пишу не так, как вчера. Все фронтовые события рассматриваю через призму правды жизни. Во всем, что переживаю на фронте, стараюсь докопаться до сути. Правду о передовой нередко скрывают: преувеличивают потери врага, в случае неудачи наступления ссылаются на сокрушительный огонь противника, на непреодолимые инженерные заграждения и укрепления, сообщают о собственных больших потерях с опозданием, чтобы получить харч и наркомовские сто граммов на мертвые души, иногда награждают не действительных героев, а тех, кто умеет угождать командиру роты, батальона, кто безоглядно бросает бойцов в пекло лобовой атаки. В общем, неправды, несправедливости хватает и там, где не должно ее быть прежде всего. Но ты резонно ответишь, что, если и напишу такую правду, кто же ее напечатает? Верно. Между писателем и читателем существует редактор. Редактор же, дескать, прекрасно знает, что нужно знать читателю, а чего не нужно.
Но и редактор не хозяин. Над ним существует большая иерархическая лестница.
Ты знаешь, что мое положение обязывало меня добывать материалы для своих очерков в самых опасных местах фронта, куда проникает далеко не всякий корреспондент. Я так и делал. Терять мне нечего — все давно пропало. Как говорится в народе: пан или пропал. Я должен написать исключительно интересные военные очерки, причем нисколько не похожие на лучшие очерки о Сталинграде Симонова и Гроссмана. Только в этом случае Ортенберг осмелится послать их самому и попросить разрешения напечатать в «Красной звезде». Требование жесточайшее, почти невыполнимое в условиях Ленинградского неподвижного фронта, где сейчас не происходит даже боев местного значения.
А на Курской дуге в эти дни разгорается битва, от которой зависит судьба Десны, Днепра, большей части Украины и, может быть, Белоруссии, Прибалтики. Внимание всей страны приковано к Курской дуге.
И все же я решил посоревноваться с военными корреспондентами, пишущими о сражении под Орлом, Прохоровной, Курском, Белгородом и на Харьковском направлении. Мой удел — не масштабность боев, а какая-нибудь драматическая история, особенный момент на переднем крае, яркий характер фронтовика. Материала достаточно, дело теперь за умением хорошо написать.
…Написал. Посылаю. Опять решительное слово за тобой, Любонька. Если понравится, перепечатай и отнеси в «Красную звезду». Название — «Искупление кровью». Почему-то уверен, что на этот раз дрогнет Ортенберг. Полсотни рукописей отклонил, а эту напечатает.
17 июля 1943 г.
Красное лето. Зенит тепла, солнечного света, буйного роста деревьев, трав, цветов, ясного неба. Озеро прогрето до дна — не остывает и ночью. Ты, Любонька, уже знала, что свершилось долгожданное, и ликовала, посылая мне в Озерки свои сердечные радиоволны, а я… я с утра приковал себя к письменному столу, доделывая очерк, вчера написанный начерно. Не отзывался на твои настойчивые сигналы, не предчувствовал, что гроза счастья уже разразилась над опальным ссыльным писателем. Вот тебе и хваленая моя чуткость и предвидение.