1
Цветущая весна загомонила в воеводствах Киевском, Брацлавском и Волынском. Зашумела она талыми водами и грозами людского гнева. Катилась новая волна народных восстаний против панов. Весна рокотала грозной черноземной силой.
Не тешила старого воеводу эта весна. Тревожное эхо грозного голоса земли докатилось и до Острожского замка. Из мастерских, из шахт князя-воеводы дозорцы надсмотрщики приносили нерадостные вести. Посполитые и мастеровые князя, зимой прикованные снегами и морозами к своим домам и печкам, сейчас выбирались из своих жалких лачуг, соединялись с такими же горемыками и неудержимым вольным потоком разливались по степям и лесам, уходя из-под княжеской власти.
Поэт по природе, восьмидесятилетний, богатый опытом старый воевода Острожский похаживал по своей комнате в замке и размышлял: «Над воеводством тучею встает призрак нового возмущения. Боже праведный, как утихомирю его? Народная сила разрастается, как буйный куст терна, и никакие королевские приказы не сдержат ее, не повернут в русло воеводского порядка. Руке моей старческой не совладать с мечом, ногам моим натруженным не управиться со стременем на боевом степном коне. Сыновья… О, мерзкий апостол кровавого католичества Петр Скарга! Ты далеко зашел, многого достиг. Такого сына Ивана похитил у меня, сделав его католиком Янушем… Но у князя Василия-Константина есть еще голова на плечах и миллионы червонцев в подвалах. Меня считают двуличным, но бог даст мне силы действовать и впредь, как действовал полвека, на пользу и славу нашего рода. Я еще управлюсь и с восстанием на Украине. Управлюсь и со злейшим врагом страны, с католичеством, с натиском Петра Скарги и Замойского. Острожские должны получить… если не польскую корону, то… королевское положение у себя на Украине. Не себе, а единственному сыну Александру, единственной надежде православия и рода Острожских…»
Отец Демьян в эти дни обходил мастерские, побывал и в княжеских кузницах. Присматривался к кузнецам, прислушивался к их разговорам. По нескольку раз расспрашивал подозрительных, какой они веры, и заставил-таки белогрудковского кузнеца Матвея Шаулу зайти вечером в церковь исповедаться.
Кузнец весь день за работою раздумывал: пойти ли ему на исповедь к княжьему духовнику Демьяну или сегодня же порвать те путы, что связывают его и заставляют третий год мучиться в княжеских кузницах? В Белогрудке влачат свое существование и так же мучаются его жена и дети. А сколько еще таких за Белогрудкою? По дорогам на Бар и Брацлав народ собирается на восстание против панов.
— Весна!
Но на исповедь Шаула все-таки пошел, товарищей послушался. Отец Демьян уже ждал его, одиноко похаживая в церкви, даже сторожа и дьяка выгнал вон — не нужны свидетели при исповеди такого грешника… На попе был дешевенький подрясник из немецкой ткани, подаренный патриархом Иеремией.
Кузнец вошел в церковь с набожным видом, но вместо молитвы шептал про себя:
— Для чего он, патлатый, зовет? Неужели дознался? Что-то недоброе задумал этот апостольский сыщик…
— Во имя отца и сына… До поздней поры ждать себя заставляешь, брат. Богу долг первым ты бы должен был отдать, а потом уж свои… мирские дела… И духа святого…
— Аминь, — чуть слышно вымолвил кузнец, становясь на колени у аналоя.
Упоминание о «мирских делах» еще больше насторожило Шаулу. Снова взглянув на вспыхнувшие полные щеки попа, кузнец уловил в его глазах неприятный блеск злого умысла. Шаула склонил голову на свои два пальца, благочестиво простертые по кованому серебру библии. Поп спешил, зло бормотал молитву, похожую скорее на проклятье. Шаула почуял, что вызван на допрос.
— И душу свою, грехами земными отягченную… повторяй, раб божий, кажется, Матвей… раскрыть обещаю. Да простит мне господь милостивый и дева пречистая… Что ж ты молчишь?
Шаула не ответил. Наскучив слушать длинную молитву, он унесся мыслями в Белогрудку, вспомнил товарищей и гусарского сотника, который как-то ночью собрал их, кузнецов, и советовал добывать себе свободу собственными руками.
Поп встревожился, не получив ответа на свой вопрос, и примолк, соображая, как повести себя дальше, — он уже боялся кузнеца. Потом глубоко вздохнул, будто болея за душу грешника, и спросил выдававшим его робость чересчур елейным голосом:
— Грешен еси?
— Грешен, отче, — примирительно ответил кузнец, переставив колено, застывшее на каменном полу церкви.
У попа отлегло от сердца, — человек заговорил.
— Помилуй нас, боже, яко велика милость твоя. Молим тебя, услышь нас — помилуй… Грехи твои, Матвей, брат наш во Христе, боге нашем, грехи те мне известны от самого духа святого, яко же и премудростью от господа бога-отца сподобен бяше. Признавайся отцу духовному и брату своему старшему: творил ли ты неподобства бунтарские делом, словом или мыслью тайною, выполнял ли ты лукавства чьего- то наущения злого?..
— Не знаю, пан отче, про что умудрил вас дух святой, паки же удивляюсь намекам на неподобства бунтарские. О чем, бишь, вы, отец святой?
Поп еще больше осмелел. Повернул рукою голову исповедуемого, как горшок на плетне, пристально глянул в самые его зрачки:
— Молотком угрожал?
— Грешен, пан отче.
— Кому?
— Себе, своей грешной душе, да молодой жене: путается, думаю, с кем-нибудь, не вянуть же такому зелью в разлуке с мужем… Грехи наши, отче, тяжки, что и говорить, но мало мы понимаем в этом. Дернуло же меня провиниться перед паном дозорцем, вырубить в вольном, диком лесу два дубка…
— Не в тех грехах исповедуешься, брат Матвей, сугубо тем согрешая. К какому бунту ты подговаривал в кузнях? От кого воспринял наущение это дьявольское? Признавайся, раб божий, мы тут свои, украинцы… Известно ли всем, кто слушал эти наущения, какую кару примете вы за это от господа бога?..
Вдруг Демьян Наливайко умолк.
Догадки Матвея Шаулы оправдались. Он поднял на отца Демьяна глаза и, упершись обеими руками в кованое серебро нового острожского евангелия, медленно встал с колен. Потом заговорил, вперив каменный взор в попа:
— Пан отче! Веру христову принимал я как волю души моей. Того же, что вера становится и судьею мирских дел народа, не знал ни я, ни другие православные. О том, что говорено в кузнях, узнаю лишь сейчас от премудрости духа святого, такого доверчивого к вам. Для чего же и спрашиваете, да еще в храме божьем? Или хотите сделать меня отступником, предать мирское дело наущаете? Этого вам не удастся, напрасный труд. Ни слова о том не узнаете, отец духовный.
— Не узнаю?
— Нет, пан поп! Да и вам… мой христово-братский совет: не трогать кузнецов, не подслушивать, о чем говорит мир. Весна, пан поп: народ пробуждается, закипает гневом. Да умудрит вас тот же господа бога дух на мирное восприятие этой истины, тогда лучше себя чувствовать будете, вот что… Прощайте.
Поп был настолько ошарашен дерзким поведением православного, что у него отнялся язык. Он смотрел вслед уходившему кузнецу, мысленно открещиваясь от него, как от сатаны, и не мог найти слов, чтобы остановить его и как-нибудь пристойно закончить исповедь.
2
Острожский ждал ректора своей школы и мыслями был весь в предстоящей спокойной беседе с ним. Школа, с тех пор как ею стал руководить Иероним Смотрицкий, нисколько не волновала, а, наоборот, лишь радовала старого воеводу. Смотрицкий помогал старику и в работе по типографии. Беседа со Смотрицким, к которому он чувствовал доверие за полное единомыслие во взглядах на внешнюю и внутреннюю политику, была своеобразным отдыхом для князя, озабоченного смутами в стране.
Острожский ждал Смотрицкого, но в комнату вошел отец Демьян.
— А, отче Демьян! Это вы? — притворился приятно удивленным воевода, а по лицу его мелькнула тень недовольства: старик не любил, когда посетители врывались к нему непрошеными, в то время, как он ждал других.
— Да, это я, вельможный князь. Важные и страшные дела вынудили прийти и обеспокоить вашу милость.
Воевода сел в свое сафьяновое кресло. Верный помощник князя в печатании библии, поп Демьян чем далее, тем все смелей становился в своих советах князю.
— Справили? — меланхолически спросил князь.
— Службу божью, вельможный князь?
— Не посиделки же, пан отче. Службу божью, спрашиваю, справили в цеховой церкви за верхним мостком?
Отец Демьян понял, что воевода нервничает. Поп сел и сложил руки крестом, не как духовник перед своим исповедником, а как грешник перед духовником. Час его натиска на волю князя еще впереди.
— Ну? — не терпелось князю.
— Вельможный князь! Прошу спокойно и… внимательно выслушать меня. Гончары за речкой, кузнецы, чернь безродная опять готовятся устроить бунт. Всем стало известно, что Вишневецкий предательски убил в Черкассах Косинского.
— Ну и что же, пан отче: справьте им тризну по Косинском, а если хотят отомстить за него, пусть ищут Вишневецкого в Черкассах или в Лубнах.
— Не во-время шутить изволите, князь. Не Вишневецкого, а нас первых собираются грабить. С того времени, как скрылся брат Северин…
Острожский поднялся с кресла:
— Лучше бы вы позаботились, пан отче, о розысках сотника гусаров Северина Наливайко, чем выведывать, к каким бунтам готовится чернь. Известно об этом мне, новость уже устарела. А вот слыхали вы кое о чем не менее страшном, чем эти бунты повес? Скарга-Повенский прислал письмо: такую ли еще смуту затевает он этим униатством, действуя через сына моего Януша? Проповеди сего ксендза да авантюры канцлера Яна Замойского стали кровным делом моего родного сына и, может быть, его жены — этой новоявленной амазонки в славном роду князей Острожских… О, пан отче, это такой бунт, потушить который будет куда труднее, чем бунт несчастных хлопов.
Попа не так удивила угроза униатства, как равнодушие воеводы к смуте крестьян. Он встал со скамьи, на язык просились слова протеста. Ведь Брацлавское воеводство долгое время считалось самым спокойным среди воеводств, и это приписывалось стараниям и бдительности не только самого воеводы, ревнителя православия, но и предусмотрительности отца Демьяна.
— Поймите, отец Демьян, что хлопского бунта нам сейчас уже не потушить ни законами, ни мечом кровавым, как мы это сделали с Косинским. Потому что поднимается сила сырой земли. Вы моложе меня и саблю еще удержите в руке, но и она понадобится вам не против бунтарей, а… может быть, сообща и рядом с ними.
— Не понимаю, вельможный князь, не соображу: как это сообща с ними? Они поднимаются против своего господина, а я ему служу душой и разумом, кроме того, что охраняю законы церкви.
— Ваш разум, отче, как кусок кожи на огне, скрутился с испуга при одном слове «бунтари». Садитесь и слушайте.
Но поп не сел. Задетое самолюбие подстрекало его оставить князя и выйти вон. Уйти не только из этого патриархально-грозного покоя, а совсем из Острога, от рода Острожских. Разве нет у него друзей в Киевском старостате, во Львовском, у патриарха константинопольского? Но его удержало любопытство, желание узнать, что еще могло взбрести в голову старому воеводе. А голову эту, весьма еще способную на удачные выдумки, он знал.
Острожский будто и не заметил обиды попа. Заложив за спину руки, он ходил по комнате, широкоплечий, казалось, и не согбенный старостью. Откуда-то из угла оглянулся, — белая выхоленная борода его взметнулась, спрятанные под бровями глаза запылали гневом. Поп оставался уже не по своей воле, — его удерживал и этот гнев, и крайняя взволнованность старого князя.
— Бедняцкий бунт нужно поддержать, — воевода сказал это ровным и — по привычке десятки лет повелевать — властным голосом.
Демьян Наливайко пошатнулся и, будто кто бросил его, как мешок упал на скамью. А князь, никакого внимания на это не обратив, переждал с минуту и продолжал:
— Бунт нужно поддержать… но направить его на других и отвести от себя. Паны гетманы коронные, верно, и этот бедняцкий бунт назовут семейною ссорой. Они надеются, что мы на Украине сами Перегрызем друг другу глотки, а после того они возьмут нас голыми руками. Так нет же! Пусть ляхи на себе почувствуют этот бунт, на собственных поместьях и собственной шкуре… Не только не удерживайте людей от этого бунта, пан отче, а… возьмите на себя тайную проповедь…
— На бунт?
— На бунт, пан отче, на бунт хлопский против католичества, а не против украинских православных старост, — ведь мы будем тогда как бы вместе с ними, понимаете? Это нужно проделать умно, чтоб и нас в этом бунте не могли уличить. Полки бунтарей на наши средства снарядить, знамена дать, а затем… спровадить их за границы воеводства. Пусть там бунтуют. Пусть другие беспокоятся об этой «семейной ссоре» и позаботятся задушить бунт.
— Начинаю понимать, ясновельможный князь. В польских коронных землях не пожалеют послать против этого бунта и жолнеров, хотя бы для этого пришлось снять их с Молдавии. Умудрил вас господь бог. А у нас нет войск, чтобы подавить такой бунт, да к тому же… корона польская, не украинская.
— Правильно поняли, пан отче.
— Однако, вельможный князь, знамена мы им дадим, а что напишем на них? Свое имя? Распишемся в измене королевству? А еще и то известно, что если чернь подхватит жгучий девиз, то и уверует в него. Знамя без девиза — только тряпка, годная разве на онучи. Правда, девизы у них есть свои. Пока что я слышал в кузницах, что хлопы не хотят платить подушной подати, на угодья лесные и рыбачьи зарятся.
— Знаю… Так для чего же церковь в ваших руках, отче Демьян? Если бы я по-вашему понимал значение церкви и бога, то какой смысл было бы тратиться на новое евангелие, понятное человеку? Сам я разумею и латинскую письменность, духовники тоже. Велел бы всему крестьянству для успокоения души стать на колени и так в молитве да в голоде — на тот свет отправиться. Ведь там рай вечный… Вы служитель божий — это для души. А для тела — вы служитель воеводский. Мы с вами православные, а бунтари тоже православные. Используйте возмущение безродной черни и обратите ее силу против польской церкви, против католичества, — этим бунт принесет нам огромную пользу. Пообещайте им, не жалея, не только рай небесный, — это совсем дешево вам стоит, — пообещайте и кое-что земное из моих сундуков. И люд пойдет за нами, двинется из воеводства хоть к самому дьяволу в зубы… А если и наткнутся они где-то там на вооруженные полки пана Жолкевского, пусть им господь бог поможет… Ну, а дальше вы, верно, уж сами знаете, как действовать…
Воевода говорил, глядя себе под ноги. Казалось, что мысли эти пришли ему в голову давно, но что он растерял их и сейчас старательно подбирает, как напроказившая шалунья ожерелье, извлекает их из глубины сознания, как единственное спасение от страшной опасности, которой грозит бунт, и… как средство для грядущей борьбы против унии. Час тому назад воевода казался занятым только школою, только типографией, только Смотрицким и другими благопристойными делами управления воеводствами. Теперь же он расхаживал своей тяжелой походкой, словно подкрадывался к тысячам жизней, и повелевал:
— Предводителем станет у них не кто иной как сотник Северин Наливайко. Но нужно, чтоб не только сотник узнал про нашу на то волю и помощь. Нам все со временем пригодится, пан отче, на то мы хозяева.
— Северин? Значит, я должен обречь брата на верную смерть от поляков?
— Не брат он, а достойный гнева божьего раб. Пугаетесь, пан отче, уже в начале борьбы. Кровь отцовскую, а не жизнь мою и свою уважаете. К тому же сотник воин с головой, вывернется и от Жолкевского, не плачьте. Все равно на Сечь убежит.
Демьян склонил голову в знак согласия. Он вполне понял весь рискованный план воеводы и взвешивал в глубине души, какие же выгоды от этого плана получит он для себя.
— Теперь я все понимаю. Но где же мне найти Северина, где разыщу его? Князь Януш с Радзивиллом обидели брата…
— От этого не умирают. Злее будет. Собаку для того нарочно смолоду дразнят. Пообещайте брату, что Януш помирится с ним, если сотник подарит Янушу пушки и другое крепостное оружие.
— Опомнитесь, вельможный князь. Откуда может Северин достать пушки для мира с князем? Да и гнев Януша необычный: тут замешана его жена, красавица-чешка Середзянка.
— О Середзянке и этой позорной для нашего рода связи ее с доверенным моим слугою давно я хотел поговорить с вами, пан отче. Когда хлоп взбунтуется сам — это одно дело, а когда к нему присоединится еще и жена его господина, то это уж не бунт, а расправа. Когда волчица на кого разозлится, того волки в клочья раздерут… Это золотко чешское принесет нашему роду, нашему великому делу не позор, а гибель, соединившись с таким воином, как сотник Наливайко. За честь сына я спокоен… но, пан отче, эта амазонка пришлась нам не ко двору. У сотника Наливайко она училась не только верховой езде, но и умению действовать саблей. Даже артиллерийскому делу обучена им. А сотник — артиллерист, сами знаете, на всю Европу. Саблей он орудует за трех рыцарей испанского королевского двора. Середзянке было чему научиться у сотника… Если это еще и не Барзо-Богата Красеньска вырастает на моей груди, то настоящая… Лукреция.
— Вельможный, мы уклонились от дела.
— Нет, пан отче, не уклонились. Пообещайте брату и Середзянку, даже каштелянство в каком-нибудь моем воеводском замке, но… все это потом.
— Да вы и в самом деле думаете, ваша милость, позволить Середзянке увлечься Северином?
Воевода резко перебил попа:
— Сюзанна, моя милая невесточка, должна умереть гораздо, раньше, чем это случится, и мира меж сыном князя-воеводы и предводителем бунтарей не будет. Она уйдет из нашего рода только в могилу, и позора не будет, успокойтесь. Об этой смерти позаботится мой дворовый маршалок за пиршественным обедом у ее свекра… А пушки, известно, не валяются под ногами, отрава тут не поможет. Воля господа бога устами служителей святой церкви должна воздействовать на бунтарей. Их полки выйдут за пределы Украины, получив от нас и кусок хлеба, и христово напутствие. А там… Вот император Рудольф австрийский терпит от султана неприятности, они воюют. Пусть ваш брат ведет туда свои полки бунтарей — в Валахию, в Молдавию, на турков. На самого сатану он поведет их, если умно ему пообещать даже Середзянку… И добудут они там и продовольствие, и пушки. Известно, польские гетманы не помилуют Наливайко за нападение на турок. Но это уже его дело, пусть выкручивается.
Воевода умолк и сел рядом с отцом Демьяном. Некоторое время, будто в склепе, в комнате стояла жуткая тишина. Затем поп медленно поднялся со скамьи и двинулся к дверям, не обронив больше ни слова. Воевода не останавливал его, только крикнул ему вслед, когда тот был уже в дверях:
— А не сделаете, как приказываю, или откроете кому-нибудь мои тайны — вас первого, как бунтаря и клеветника, прикажу посадить на кол…
— Вельможный…
— Как бунтаря! Не верю я, что не вы, пан отче, скрываете от меня брата и вместе с ним поднимаете против меня хлопов. Выведите Наливайко с бунтарями вон из Украины, и мое уважение к вам станет еще больше. Будьте же благоразумны! Не надейтесь на патриарха, — он уже покойник, не поможет. Вот извещение из Львова.
Демьян Наливайко как обернулся, так и застыл на пороге. После короткой паузы он молча вышел из покоев, как побитая, усмиренная собака. Лишь за дверьми вернулось к нему достоинство духовника. Медленно выправил склоненный стан, поднял голову. Он сразу все сообразил. Благодарность всепольского сейма воеводе Острожскому за подавление казачьих бунтов теперь выглядела как хитрый дипломатический ход короны польской, а угрозы Петра Скарги заставить Украину принять католическую веру указывают на первую ступень этих политиканских интриг. Но нарастающий грозный казачий бунт! Он сведет на-нет и все интриги короны, и двуличную мудрость воеводы. А в ожесточении и грозе этого бунта можно будет и отцу Демьяну вознестись над головою самого воеводы…
Любой ценой разыскать Северина! Он обречен на смерть, на то божья воля. Никто теперь не спасет Северина от гибели. Так почему бы его родному брату не обратить в свою пользу это неизбежное обстоятельство?
Столь истово, как сейчас, отец Демьян крестился лишь однажды в своей жизни — в день посвящения своего в попы. Перекрестился, будто локтем отмерил жизнь Северина, — лишнего ни на палец не отпустил, — и в ту же минуту отправился разыскивать сотника, бунтаря и брата Северина Наливайко.
3
С той ночи прошло немало времени. Демьян Наливайко вернулся из долгого путешествия по Брацлавскому воеводству. Добрую сотню попов вразумил, и проповедь народного восстания во имя веры христовой православной неожиданно для верующих зазвучала с церковных амвонов. Демьян разговаривал с крестьянами в селах, с рыбаками на ловлях, на озерах и речках… Разговаривал с бродячим людом в лесах и на степных дорогах.
В один прекрасный день, после полудня, попа на дороге в Бар остановили лесовики. Старший велел ему слезть с коня, отдать саблю и немецкий самопал.
— Куда путь держите, отче? — спросил он.
Отец Демьян старался притвориться спокойным, но это удавалось ему с трудом, — дрожали челюсти, слова звучали как у продрогшего нищего.
— Искал вас, братья, — ответил поп, не долго думая.
Повстанцы переглянулись.
— Нас искали?.. Советуем, пан отче, быть благоразумным и не врать. В какую сторону путь держали, спрашиваю?
— Это вы, пане Юрко Мазур? Значит, мне верно сказали? — спросил поп, немного осмелев, когда ему показалось, что он узнает в предводителе лесовиков сына гусятинского реестрового казака, у которого на краю села колодец с вкусной водой и соседка-молодица с красивыми бровями…
«Как бы не ошибиться», — тут же пожалел поп о вырвавшихся у него словах, но теперь уже поневоле продолжал:
— В соседней церкви мне любезно сообщили, что на этой самой дороге мне удастся встретить будущее рыцарство Украины с паном Мазуром во главе. Я священник Острожской замковой церкви и духовник нашего добрейшего князя Василия-Константина. Его мощь воевода наш, князь Острожский, всей душой поддерживает святое народное движение…
— Ого, ловко заливаете, батюшка!
— Вот мой вам крест, если вы христиане. Православная церковь терпит притеснения от латинцев, и, угнетая веру, польские попы угнетают и крестьянство украинское. Православный князь украинский пан Острожский сам в плену у ляхов и народу своему рад был бы облегчить жизнь, да не волен в этом. Королевские универсалы и приказы поддерживаются войсками и пушками, которые находятся в руках отступника от православной веры Станислава Жолкевского. Чтобы избавиться от грабительства, от короля польского, от унии церковной, нужно князьям украинским подняться и выставить свое войско, вооруженное саблей острой и артиллерией, порохом да свинцом…
Мазур долго присматривался к попу и, наконец, узнал в нем приезжего, заглянувшего во двор, чтоб напоить лошадей, и так приветливо беседовавшего с соседкой-молодицей. Приезжий не сказал, кто он, но, судя по большой свите, которая мчалась за ним на конях, это — птица из хищников. Мазур сначала не поверил словам попа, но Демьян так пылко говорил,
Так убедительно доказывал необходимость восстания и уверял в преданности самого воеводы бунту против короны и польских панов, что не поверить было трудно. Мазур отдал попу коня и саблю, а когда узнал, что поп — родной брат сотника Наливайко, почувствовал себя даже виноватым перед ним.
Однако на вопрос попа, где он может отыскать своего брата Северина Наливайко, Мазур сам ничего не ответил и прочим приказал не говорить. Поп понял, что Наливайко находится в Баре и руководит всем повстанческим движением на Брацлавщине, но что разыскать его удастся разве только благодаря счастливому случаю: повстанцы не окажут, а другие о том могут и совсем ничего не знать…
Побывав в Баре, наведавшись в Брацлав, отец Демьян через Хмельник и Константинов вернулся в Острог; душа еле держалась в его теле, изнуренном долгим путешествием верхом, а Северина ему так и не удалось разыскать. И в Баре, и в Брацлаве, и даже в Хмельнике попу говорили, что Наливайко «тут», но свидания с ним никто не решился устроить, даже за большую сумму, предложенную попом. Так и вернулся в Острог с единственным утешением, что совет старого воеводы он выполнил блестяще, с пользой и для воеводы и для… себя. Народное движение возглавлено людьми, убежденными в спешной необходимости выступить за пределы воеводства Острожского, добыть у турок или у валахов оружие и закалиться в боях, чтобы потом стать на защиту порядка на Украине. Какого порядка — об этом никому, даже себе не говорил отец Демьян.
4
Воевода устроил в замке весенний праздник. Наехали гости из воеводских земель и соседи, далекие и близкие. Прибыл сын Януш со своею женой, Сюзанной Середзянкой, дочерью старого Середзяна из Чехии. Она сердечно приветствовала свекра в его полу монастырских покоях. Ежегодно старик говел в Дубненском монастыре, сменяя барские наряды на одежду простолюдина. Два предыдущих года Сюзанна имела случай принимать свекра гостем у себя в Дубно. В этом же году распря с Косинским, потом чрезвычайный сейм и беспорядки в краю отвлекли старика. Великопостное говение в Дубне и свидание с невесткою не состоялись…
К латиниам-католикам не был расположен род Острожских. Своего сына Януша за измену православной церкви воевода чуть не проклял, не хотел на глаза пускать. Но потом рана застарела, и после смерти жены Острожский укротил свою ненависть и обиду, даже привык к католикам в своей родне, Сюзанну же принимал подчеркнуто любезно, был ласков с ней даже наедине. Женщина молодая и веселая, она независимо держала себя и в замке старого свекра.
Воевода Василий-Константин позвал к себе в покои верного своего маршалка поговорить о новом слуге, который должен был прислуживать невестке за столом. Несколько минут они оставались при закрытых дверях, после чего князь вышел к своим гостям совершенно спокойный. Не удивился, когда среди слуг и лакеев увидел несколько новых, не известных ему людей, — его придворный маршалок делал свое дело продуманно и осторожно…
Хозяин весел, рад гостям. Для каждого находилось у него слово привета и хозяйского уважения. Особое же внимание оказывал воевода своей невестке Сюзанне. Ей предназначалась самая широкая и любезная улыбка, к ней обращался он с самыми сердечными словами. Гостям-приятелям воевода высказывал отеческое восхищение невесткой: она и образована не хуже его сына Януша, она и приветлива, так что даже дочку Елизавету в этом превзошла.
— Мы забыли, господа, что она католичка в роду Острожских, — громко говорил он гостям при сыне и невестке.
Середзянка краснела от этих подчеркнутых комплиментов, а Елизавете Радзивилл казалось, что чешка перехватила до сих пор ей одной принадлежавшие дары щедрой отцовской ласки. Вся родовитая молодежь на празднике у воеводы стала добиваться внимания Сюзанны; с нею танцевали лучшие танцоры; о ней шептались признанные в краю кавалеры, победители самых холодных сердец известных красавиц. Даже новый слуга, заросший черной густой бородою, но вызывающе стройный и молодцеватый, даже и он не сводил глаз с обласканной хозяином Сюзанны.
И каждый в замке Острожского соглашался в душе, что не один лишь светский этикет заставлял людей любоваться прекрасною чешкой… Ее обворожительные голубые глаза и всегда невинно улыбающиеся благородные уста, ее скромное поведение в танцах заметно очаровывали гостей. Пусть род ее не такой знатный, но ведь сам канцлер Ян Замойский, приближая к себе и короне Януша Острожского, почтил своим посещением старого Середзяна в Чехии.
В начале торжественного обеда воевода одаривал гостей. Такой существовал в роду князей Острожских обычай, вывезенный еще из Литвы. Ежегодно один- два раза в замке-резиденции справлялся праздник, — чтобы отметить какое-нибудь событие в воеводстве. На празднике старший в роде раздавал гостям подарки. В этот раз праздник давался в честь славной победы войск Острожского над Косинским.
За большим столом слуги наполняли вином серебряные кубки гостей. Сюзанна сидела рядом с тестем, и воевода украдкой следил за слугой, который вместе с маршалком был в покоях воеводы. Только его глаз видел, как у этого слуги чуть заметно дрожали руки, когда он вытаскивал пробку из узорчатой фляги и, наливая вино, опустил в кубок с кончиков пальцев медленно действующий, но надежный яд…
— Мои уважаемые гости и любезное общество! — привлек воевода внимание гостей. — Дорогие мои соседи и родственники! Два года нашему покою угрожала опасность от бездельников и грабителей во главе со шляхтичем Косинским, которого коварно направляли против нас высокие коронные хитрецы-политики. Из-за этих разбойничьих бунтов ни поесть, ни отдохнуть, ни повеселиться в такой вот компании. Как в походе чувствовали себя. Но, наконец, мы избавлены от Косинского и нанесли поражение в первую очередь тем политикам… Меч в крепкой руке Острожских разрубил ухищрения охотников нападать на нас. Пусть простят меня дорогие гости, пребывающие в католической вере, — должен сказать, что и против унии, против натиска ксендзов и поляков, против всех панов-папистов мы выставим не только гусаров, но еще и многочисленное украинское войско. Ксендзы если и превосходят нас, то разве количеством кухарок, которых эти фарисеи держат у себя вместо жен. Наш край в великой тревоге. Ныне дело касается уже не поместий, а наших душ. Мастеровые из цехов, люд крестьянский поднимаются на защиту своего края. И никому даже коварнейшими методами веры католической не удастся уничтожить мощь земли украинской… Я помню вашу победу под Пяткою, — то был конец авантюры страшной и позорной… Особенно я благодарен княжичу Янушу, моему сыну, за эту победу. Тогда мы уже в сторону Кракова смотрели, удирать собирались. Такая же наша благодарность другому украинскому рыцарю, соседу нашему князю Вишневецкому: он мужественно покончил с этим богопротивным разбойником и авантюристом Косинским. Приветствую и благодарю прочих моих соседей и друзей-победителей, которые мечом своим помогли пресечь беспорядок в воеводствах. Будем надеяться… — воевода увидел, что Сюзанна взяла нежными пальчиками свой полный кубок. Еще более взволнованным, торжественным голосом он поспешно закончил тост объявлением, подарков — Дарю вам, соседи и родственники, своею милостью, чем бог одарил нас, недостойных. Тебе, князь Черкасский, Прилуку отдаю и грамоты Баториевы на нее, и да забудем недавнюю ссору на сейме, будем друзьями, как и раньше. Тебе, друг Якуб, возвращаю леса, которых отец твой лишился за долги… Мой маршалок прочитает вам всем про нашу милость. Тебе же, Сюзанночка, за ласку дочернюю дарю…
Сюзанна вспыхнула, взглянула на мужа через стол и подняла свой кубок, приветствуя гостей. Воевода на миг замер, надеясь, что невестка в наивной радости выпьет вино, не дослушав и его речи. Но Сюзанна, выжидая, опять опустила кубок на стол.
… — Дарю тебе село Белогрудки, которое лежит над рекою по соседству с пани Оборской. Велю построить там небольшой замок с покоями, чтобы моей невестке было где отдохнуть, а шумливая Горынь меж своих круч будет напевать ей колыбельную песню. Выпьем, господа, первую чару за любовь и красоту женщин, за их теплое слово…
Наклоняя свой тяжелый кубок, князь следил за невесткой. Словно отгоняя от себя какую-то пустую мысль, она улыбнулась и отважно поднесла отравленный напиток к губам.
В ту минуту, когда ее разгоревшиеся и улыбавшиеся губы, как цветок, разомкнулись, чтобы выпить приветливо предложенное вино, около Сюзанны очутился заросший бородою слуга, который до того лишь украдкой любовался красотою чешки. Молча, но властно взял у нее из рук кубок и, схватив другой рукою слугу, уже готового скрыться, протянул ему это вино:
— На, выпей сам, чтоб уверить любезную пани, что в вине нет отравы…
Сюзанна отшатнулась. Под одеждой у бородатого слуги она заметила ловко спрятанную саблю, а голос его прозвучал так властно, что скорее напоминал голос грозного начальника, чем слуги. Инстинктивно закрыла ладонью свои губы. Боялась ли она, чтобы отрава из рук слуги не попала все-таки ей, хотела ли скрыть имя того, чей голос она узнала в голосе неожиданного спасителя? Голос… Наливайко… Смеялся ли он или приказывал, пел ли, пояснял ли своей именитой ученице повадки степного казацкого коня — голос его всегда звучал для нее как ласка…
Гости мгновенно поставили кубки на стол. Невыразимое возбуждение вот-вот готово было прорваться гневом и паникой. Что это: дерзость слуги или действительно предупреждение несчастья?
А слуга тем временем успокаивал, отворачиваясь:
— Отрава, Панове, только в этом кубке. Кому желательно проверить, тот может попробовать из него.
Достоинства высокоуважаемой пани Сюзанны беспокоят одну… особу, подославшую сюда с отравою этого подкупленного ублюдка. Спокойно пейте из остальных кубков, — у хозяина прекрасные вина в дедовских подвалах…
В доказательство этого он выхватил из рук ближайшего гостя его кубок и залпом выпил до дна.
Воевода, наконец, овладел собою. Десятки пар глаз испытующе смотрели на него. Вот-вот выкрикнет кто- нибудь из гостей проклятье его дому и роду. Лучше умереть и этим доказать свою непричастность к отраве, чем отпустить гостей с мыслью о хозяине как о злодее, об убийце…
Трепетная рука воеводы поднялась вровень с белой головою.
— Позор! — крикнул князь, потрясая рукою. — В моем доме никто не посмел бы совершить убийство, да еще таким презренным образом. Это ложь!
Рука, как сабля, рубанула воздух и схватила кубок с ядом. Но возбуждение и груз восьми десятков лет, прожитых на беспокойной земле, обессилили воеводу. Голос держался, уста говорили, а плоть дрожала, расплескивая не князю приготовленный напиток. Наконец подогнулись и ноги, князь пошатнулся, и кубок выпал из рук на пол, покатился…
Но честь хозяина была спасена. Он якобы пришел в себя, освободившейся рукою провел по лбу, выдавил на губах улыбку и сокрушенно молвил:
— Старость — не радость…
А заросший бородою слуга, который прекрасно понимал состояние души хозяина, поклонился присутствовавшим, скрывая в низком поклоне ироническую улыбку, взял за плечо испуганного слугу, всыпавшего отраву, и направился с ним к выходу.
— Не убивайте его, прошу вас, — чуть слышно проронила Сюзанна, поднимая испуганные глаза на своего рыцаря, искусно скрывавшегося за приставной бородой.
Рука его не выпустила отравителя, но в глазах блеснуло колебание, он задержался на минуту в зале.
Сюзанна почувствовала, что он борется с собою, ждала победы и боялась ее. Да, это он… Тягостное молчание она прервала первыми пришедшими в голову словами, а глаза говорили другое:
— Такая ужасная… ошибка, пане… пане… Сюзанна не совладала со своим душевным волнением, склонила голову на руки и, как дитя, зарыдала. И кто из присутствовавших мог догадаться, что молодая супруга княжича Януша плачет не от испуга за свою юную жизнь и не от радости за свое спасение? Что только безнадежная, не разделенная любовь могла вызвать такие обильные слезы.
Наливайко — это был он — еще раз окинул взором окаменевших гостей, слегка вздохнул и вышел, уводя с собой несчастного слугу.
Острожский замок окутала глухая темень. Была та пора, когда все живое покорялось ночи и забывалось хотя бы на короткий миг в сладком, все покоряющем сне.
И вот в эту-то пору глубокой ночи заскрипели кованые двери Онуфриевой церкви. Раскрылась половина створчатой двери, чтобы пропустить человека, и снова закрылась за ним. Человек постоял возле дверей, проверил рукою, плотно ли они закрыты, и молчание ночи нарушил цокот казацких подков о каменную дорожку, шедшую от церкви к воротам.
За воротами казак опять постоял, раздумывая, и нырнул во тьму. У двора отца Демьяна он снова вынырнул, оглянулся на церковь и решительно пошел к дому. Поп не спал. Происшествие за праздничным ужином у воеводы не выходило у него из головы. Кто он, этот спаситель чешки? Неужели на самом деле Северин?
Дальше мысли становились туманными, беспорядочными. Поп уже перестал вздыхать на своем помятом ложе, — вот-вот заснет, — однако услышал сквозь сон, что во двор к нему кто-то зашел. Твердые шаги приближались к дому.
Когда раздался первый глухой стук в дубовую дверь, отец Демьян уже был возле нее.
— Во имя отца и сына, кто там?
— Аминь! Брат твой Северин, отче Демьян. Впусти- ка поговорить по-братски…
Демьян узнал голос. И удивительно: попа стал разбирать нервный смех. Он несдержанно и громко смеялся, впуская брата.
— Весело живется княжьим духовникам, — сухо промолвил Северин вместо приветствия.
Поп перестал смеяться. Дрожащими руками возился с огнивом и трутом, зажег огарок свечи. На брата смотрел со страхом и ждал чего-то недоброго.
— Что ж, брат Демьян, войну против короны поднимаешь или это сплетни ходят в народе про тебя?
Поп старался притвориться спокойным. Вглядываясь в небритое лицо брата, удивлялся, что на празднике у воеводы не узнал его. В ответ на вопрос запальчиво ответил:
— Понятно же, сплетни. В силах ли мы против короны подниматься с голыми руками?.. Однако откуда ты взялся, Северин? Вот диво-то! Садись и поведай, где был… Князя-воеводу весьма взволновало это приключение за обедом… О, успокойся, брат, я тоже уверен, что там была отрава… Кстати, воевода собственными устами объявил, что дарит тебе турецкую саблю, кованную золотом, и подтверждает подарок своей невестки, коня белокопытого. Он стоит в дубненских гусарских конюшнях… Да садись, ведь ты у брата находишься.
— У духовного наставника княжьего….
— И твоего тайного единомышленника, Северин. Ты бы исповедался. Который уже год без причастия ходишь, церковью пренебрегаешь.
— Уверяю тебя, брат, что и сейчас вот только из Онуфриевой церкви иду, выродка этого оставил там связанным и голым, ангелочкам на утеху.
— Не богохульствуй, Северин.
— Оставим это, отче Демьян, на другое время. Я слышал твои проповеди в Баре и в Хмельнике,
Люди со всей Брацлавщины сообщали мне, что движение крестьян поддерживает и православная церковь. Признайся, какую каверзу придумываешь на беду исстрадавшемуся люду?
— Никакой, Северин. Корона опять собирается строить крепости на Днепре, украинское казачество и славных мужей к рулю государственному не подпускает, реестры не увеличивает и жалованья не платит реестровикам. Как искренний ревнитель православия и нашего края, князь Василий-Константин стоит бок о бок со своим народом.
— На шее сидит, а не бок о бок стоит. Рассказывай о себе. А ты похвально заучил все жалобы нобилитованных. Как по-писанному шпаришь.
— Во гневе темном и злобе напрасной с братом говоришь, брат Северин. Твой поступок на ужине…
— Меня там все узнали? — как у подсудимого на допросе, спросил Наливайко.
Поп успокоительно замотал головой:
— О, нет, будь спокоен! Кроме Сюзанны и князя, никто, даже я. твой брат, не узнал тебя. Однако я уверен, что старый князь, если и не узнал, то озадачен, почему плакала красавица-чешка.
— Ну, ты оставь этот тон… — Наливайко встал со скамьи и отвернулся к окну. Лишь теперь поп заметил саблю под кунтушем.
— Вы ее все-таки отравите? — тихо спросил Наливайко, не поворачиваясь от окна.
Демьян подошел к брату, положил руку на его мужественное плечо. Наливайко не обернулся, ждал ответа, а может, забыв про свой вопрос, смотрел сквозь окно в темную ночную пустоту. Поп, наконец, заговорил голосом до тошноты сладким. Долго и докучливо говорил о славном украинском роде князей, о полковниках и казачьем рыцарстве. Говорил об украинской короне, о народе, который бунтует. Но когда глаза его встретились с глазами брата, медленно поворачивавшего голову от окна, поп вспомнил про его вопрос:
— Будь уверен… Сюзанна… если и умрет, то только своею смертью…
— Значит, все-таки отравите… Ну, давай, продолжай про народ. А жаль, она искренний человек…
— Мы благословляем это народное движение, потому что оно обещает грядущую славу нашему краю.
— Благословение ваше сытым сгодится. Нам нужны оружие, пушки, а не кропило.
— Все будет, брат Северин. Вон полковник Лобода с реестровиками на Джурджево пошел и уже вернулся в Сечь с громадною добычею и оружием.
— Ведь польские гетманы хлопочут о мире с турками?
— Очень хлопочут, но нам-то что до этого? То ведь польские гетманы, а не мы.
— Правильно, брат, но недипломатично. Ведь если затронешь турка — наткнешься на жолнеров Жолкевского, которые сейчас наводят порядки в Молдавии.
— Тю, какие пустяки волнуют тебя! Замойский опять напишет воеводе или в Сечь, что казаки беспокоят турка, — вот и все. В Сечи опять посмеются над этим, а Острожский ответит, что вольный люд казачьим хлебом пробавляется. Вернетесь вы с артиллерией, с порохом и оружием — как родные будете приняты в воеводстве. Князь тебе и грамоты королевские..
— Каштелянство, благородную супругу… — докончил Наливайко, и о-ба умолкли.
Северин постоял у окна, потом прошелся по тускло освещенной комнате, как человек, который решает судьбу целого края. Демьян съежился от этой реплики брата.
«Случайно вырвались у него эти слова иль прознал обо всем?» — настойчиво сверлила мысль.
Вдруг Наливайко остановился и, глядя в упор на брата, резко сказал:
— Как брата родного, а не как княжеского духовника спрашиваю: поможешь вооружить полки повстанцев или будешь петь только эти колыбельные песни про благословение?
— Крестом клянусь! Из казны воеводы будут выданы червонцы, а из моих рук — благословение и
Знамена. Только достань и передай Янушу десяток- полтора пушек, чтобы помириться вам и со временем соединить ваши военные силы для борьбы…
— Погоди, Демьян! Вашего Януша польская шляхта не отдаст ни за какие пушки и даже замки, напрасно стараетесь. Продажная шкура любого пана с Украины ценится только на рынках Кракова и Варшавы, а мы и за бесценок не захотим получить этого подлеца, не то что за пушки… Но верю твоим словам и обещаю, что на первых порах не трону воеводу. Твоя работа дает себя знать и среди повстанцев, — они стоят за немедленный поход по казачий хлеб за Тегинею. Но я все силы приложу, а не уйдут повстанцы с Украины. Отсюда начнем…
— Этим испортишь дело нашего родного края…
— Погоди, говорю! Кому ты врешь, отче? Ведь я знаю, что вы с князем норовите столкнуть меня с жолнерами гетмана Жолкевского. Придумано умно, что и говорить, но не пойдем мы с Украины и, пока там Жолкевский из Молдавии вернется, успеем кое кому подрезать крылья и выставить свое войско против гетмана. Нас поддержит Сечь, и тяжкое панское ярмо народ все-таки сбросит со своей шеи.
— Что ты мелешь? Опомнись, Северин!
— Так говорят люди, а не я. Вы замышляете разбить хлопское движение силами польской державы. Чужими руками жар загребаете, брат, мечтая об украинском королевстве. О, нет, на этот раз не Косинскому в руки попадет руководство этим движением! Об этом позабочусь я и без вас. Теперь я вполне понимаю свою тяжелую ошибку под Пяткою и во второй раз не совершу ее, не надейтесь с воеводою на это. Мир раскусит его благочестие, я этому помогу. Мы будем бить пана, какому бы распятию он ни молился и какими бы клятвами ни клялся перед людьми. Пан есть пан. Пан — это волк над стадом обманутых, измученных людей… Что же касается Криштофа Радзивилла, то ему я первому сверну рога, даже там, на Литве, его достану. В моей крови текут слезы наших людей, в моем сердце пылает огонь их гнева на пана-угнетателя. Берегись, брат, этого огня, испепелит он и тебя. Не поможет ни крест в руке, ни братская кровь в жилах…
— Северин! — умоляющим голосом отозвался поп, сбитый с толку полным раскрытием тайны княжеской беседы и страшной угрозой брата.
Наливайко не обратил внимания на эту мольбу.
— А если и случится на некоторое время неудача и силы наши не одолеют панского натиска, подадимся на север, к народу русскому, а уж с ним вместе наверняка доконаем панов, освободимся от их ярма и от бесчестья… Так что еще раз и в последний спрашиваю, как брата: поможете оружием или будете вредить восстанию? Откажись, брат, от княжеской затеи, не по пути нам с воеводами.
Северин Наливайко раскрыл полы кунтуша и взялся за эфес казацкой сабли. Это был уже не родной брат отца Демьяна, а вождь грозного народного восстания.
— Будет, будет. Однако ты должен убраться прочь из воеводства, иначе меня… посадят на кол эти можновладцы…
— И это знаю, отче. В ту ночь, когда ты сговаривался с воеводой, мой человек подслушал в покоях… Хоть у Сюзанны и панская кровь в жилах, но отец ее всегда жил в мире с казаками. Не хочу я смерти этой… женщины, полезной нашему делу в доме злейшего врага, католика Януша Острожского. За ее этакую, знаешь, смерть жесточайшим судьей буду я. И не придумывайте каких-то «шашней», как вы благочестиво выражались. У чешки молодость — как роскошный цветок, это верно. И выпить с него утреннюю росу — не позор, а честь для меня была бы… Но зря в супруги мне ее прочите, напрасный труд. Я найду себе девушку, какую-нибудь рыбачку… Да, собственно, она уже и есть. У нее и скрываюсь от вас. Не судите Сюзанну за меня, не подсудимая она Радзивилла, а судья ему… Да и мне не судьи вы в таких делах!..
Наливайко глубоко и тяжело вздохнул. Потом, будто пробудившись от минутного сна, спокойно заговорил:
— Ну, вот и весь разговор, да и утро подходит.
А болтовню про Сюзанну с воеводой оставьте… Того дурака из церкви выпусти и посоветуй ему не попадаться мне на глаза. Прощай, брат. Обещание оружия принимаю. Восстанием буду руководить я, а не воевода.
— Опомнись, брат! Мы ведь ни о чем еще не поговорили, у меня свои… свои…
Но Наливайко спешил оставить замок до наступления утра.
5
Брацлавщина зашумела, как потревоженный рой. Сперва, украдкой от «своих панов, люди сходились поговорить. Потом попадали в лес, а из него — в Бар, в Брацлав, а то и прямо тянулись в Острог. Заныли старые, еще дедовские раны, припомнились не оплаченные панами долги. По дороге в Острог объединялись в десятки и в сотни; охочие становились сотниками; более смелые раздобывали оружие, пробовали свои застоявшиеся силы. Тут одному каштеляну советовали добровольно выдать «седла, там другого принуждали поделиться оружием, а то и все отдать, какое у него сохранилось. По воеводствам пошел гулять слух, что сам старый князь собирает отряды вольного казачества. Никто толком не мог сказать, в какую войну ввязывается воевода, но молву подхватывали попы и старательно вбивали в голову повстанцам, что Острожский дает волю посполитым на казакование, чтобы потом записать всех в войско, в реестры.
В Белогрудке люди весь день шумели около хат и вечером собрались на гумне кузнеца Матвея. Шаула будто заранее узнал, что белогрудковцы сегодня соберутся у него во дворе. Два года не наведывался домой из княжеских кузниц, а сегодня появился, как первый аист с юга. Из уст в уста, от двора ко двору передавали неслыханную новость: наказанный дозорцами кузнец оставил княжьи кузницы и пришел домой. И никто его не трогает, княжьи дозорцы будто ничего не видят. Такого не помнят даже самые старые на селе.
— Что-то тут не так, ей-ей, тут недоброе что-то.
— А только и всего, что Матвей оставил кузницу и пришел домой.
— То-то и есть, что пришел. А кто его отпустил от воеводы?
— Должен бы кто-то отпустить. Посполитый по своей воле не мог бы уйти. А то давай, пожалуй, зайдем, спросим. Слух такой, что и другие ушли. В Остроге добровольное войско собирается: может, гляди, и леса не панские станут…
На гумно вышел Матвей Шаула, окруженный десятком селян более молодого возраста. Вышел без шапки, как дружка на свадьбе. Местами выгоревшая от солнца и жара кузницы отцовская свитка не застегнута и поясом кармазиновым не подпоясана. Верхняя замасленная пуговица из сыромятной кожи держалась только на одном ремешке и моталась, как переспелая ягодка.
После стремительного ливня, во дворе на дорожках стояли лужи грязной воды, под ногами разбрызгивалась хлюпкая земля. Матвей оглядывал свои сморщенные постолы и стряхивал с них налипшую грязь. Соседи на гумне приумолкли.
— Так вот и есть: то мы были княжеские, воеводству подушную, поземельную отрабатывали день и ночь, а теперь отдали нас католичке.
— Как это отдали? Выходит, значит, что мы скот безрогий?
Матвей рассмеялся.
— Хуже скота стали. Мы стали теперь собственностью, все равно, что кисет или истик. За несколько дубков, которые нужны были, чтобы поправить хату, я уже два года отрабатываю, а неволе моей и конца не видно. А кто слышал, что лесок понад Горынью панский? И дед мой не знал этого, и отец удивился бы, что сын его Матвей панским кузнецом стал за два дубка из этого леса. Был лес наш, крестьянский, а отошел к пану. Пан король грамоту написал — и все. Какое божеское или человеческое право имеют эти польские короли торговали мною, человеком живые люди, мы, — только потому, что не паны, что работаем в поте лица, — мы, выходит, пересчитаны, как караси в рыбацкой корзине.
— Отходим?..
— Отходим во владение пани Середзянки. Хоть она и чешка, а не полячка, но панское ярмо одинаково натирает шею нашему брату. Воевода подарил нас вместе с землею, со скотом, с собаками, и будьте уверены, король напишет грамоту и на это.
— А жена Януша, — вмешался ктитор из церковной часовни на селе, — ксендзов навезет и нашу православную, прародительскую веру заменит верой панской, католической.
Раздались возмущенные голоса:
— Не позволим! Не будут они торговать нашим телом, нашими душами! До каких пор будем терпеть такое?..
— Чертей им три короба в печенки!
Белогрудцы заволновались. Кое-кто переломил о колено дубовую палку и, махая в воздухе обоими обломками, грозился, выкрикивая слова протеста, ненависти к панам, слова призыва к освободительному бунту.
— Пани забавляется с красавчиками, а нам расплачиваться за это распутство? Дождались…
— Кожу сдирают с живых!
— То-то же, люди добрые, — отозвался Шаула, — так откликнемся на восстание народное против всякой панской напасти. Добровольное войско казачьим зовется, своих полковников, гетманов выберем.
— Ив реестры впишут?.
— Сами себя впишем. Только это будет не та нобилитация королевская, которая, вписав в реестры, перекрестила нашего брата в задрыпанных панков…
— Верно говорит Матвей.
Селяне слушали кузнеца как благовестника нового, взлелеянного в мечтах времени. Вместо тяжкого, подневольного житья — вольное казакование. Каждый, как умел и понимал, рисовал себе новую жизнь без пана. Кое у кого из крестьян появились сабли за поясом, а один забрал даже ружье у Воеводского дозорца. Идти казаковать решили немедленно, сегодня же.
Стало вечереть, когда ко двору кузнеца подъехал толстый, приземистый всадник. Пока он сидел на коне и заглядывал во двор, будто соображая, куда он приехал, казалось, что его посадили на седло, как ребенка, и пустили по дороге. Шел конь, пока шел, а теперь стал. Но вдруг это чучело ловко соскочило с коня и направилось во двор. Матвей оглянулся и узнал попа Демьяна.
Из гумна суетливо метнулось несколько трусливых поселян. Матвей остановил их и вышел навстречу попу.
— Благословите, отче… Проведать семью приехал, два года не виделся с детьми, с соседями.
— Господь бог да благословит тебя, брат. Похвально сделал, что семью и соседей проведал. Не был ли здесь, часом, сотник Наливайко среди вас?
— Сотник Наливайко? Не был отче, вот и соседи скажут.
Не случайным показалось Матвею это появление попа у него на дворе. Но приехал он один. Только не вздумал бы он заночевать. Впрочем, в Белогрудке есть и сольтисы, и дозорец. У них дома лучше, чем у кузнеца.
Крестьяне снова стали сходиться в кружок. Отец Демьян в дом не пошел. Важно оглядев двор, стал присматриваться к людям. Некоторые прятали сабли, пятясь за спины других. Но поп успел заметить вооруженных, тихонько улыбнулся кому-то в толпе. Шла молчаливая борьба: кто первый заговорит? Шаула не выдержал:
— Слыхали мы, отче, что воеводство собирает охочий люд в военный поход куда-то. Не скажете ли миру правду об этом? Народ бурлит, закипает…
— Напротив, в покои замка доходят слухи, что народ балует бунтарством, на вооруженный обоз княжеских людей собирается напасть. Ради этого-то и приехал я к вам — узнать истину.
— Не слышали об этом.
И вновь замолчали. Поп почувствовал, что теперь самое время ему начинать. Еще ближе подошел к толпе, разгладил толстые усы. Как вдруг за воротами тихо заржал конь, — толпа повернулась к улице. У ворот на полном ходу остановился всадник в жупане старшины. Мгновенье пораздумав, он с решительным видом соскочил с седла. Немного подальше от поповского коня набросил ременные поводья на кол плетня и направился во двор. Ему навстречу двинулся удивленный отец Демьян.
— Я так и полагал, что ты, Северин, будешь здесь. Люди, как видишь, готовы.
— Вижу, брат, что я недооценил твое проворство. Это хорошо, что народ понимает необходимость не защищаться, а нападать…
И смело вошел в круг крестьян, учтиво поклонился на все стороны, заговорил:
— Добрый вечер, земляки! Воеводский духовник, верно, здорово вас напугал. Перестанем пугаться, пусть нас боятся паны и их духовники. Отец Демьян похвалялся навестить вас с доброй вестью о помощи восставшим оружием и продовольствием или деньгами на это. Верно ведь, отче?
— Аминь, братья мои… Старый воевода готовится в великий путь христовый, гроб для этого готовит. Прожил он долгий век на благо украинского народа. Но он хочет сделать еще больше добра этому народу. Князь приказал, елико возможно, помогать крестьянам, буде они отправятся в казачий поход, — сам когда-то казаковал. Приказал раскрыть подвалы замка и выдать оружие на две тысячи посполитых, сделав их казаками, как сами того желают… Приехал я сказать вам, чтобы вы не обращали внимания на королевских старост и каштелянов. Если кто-нибудь из них окажет сопротивление, то не говорить ему о воле князя, а немедленно оповестить нас об этом в Острог. Вооружившись, выступайте, говорите миру и о послушании князю-воеводе, и о нашей победной казачьей славе. Войт брацлавский обязан не препятствовать вам и будет правой рукою воеводы и вашим преданнейшим другом… Вот так… И с богом, славное казачество украинское! Пожалейте только земли своего родного воеводства. Германский император Рудольф нанимает славное рыцарство для войны с турками, с татарами погаными. Казачья честь да будет нашим повседневным благословением…
— Стой, отче! — крикнул Наливайко. — Люди поднимают восстание не ради императора Рудольфа, а ради себя…
— Так ведь, братия христова, — еще громче выкрикнул поп, — не на православную же веру вы поднимаете этот справедливый бунт?
— Нет, отче! — воскликнуло несколько голосов из толпы.
— Сам бог да руководит вашей волей, а не мы, во грехах бренных рожденные… Пойдете ли вы или не пойдете к императору Рудольфу, а хлеб казачий и оружие должны же вы у турка неверного, а не у меня, служителя православия, раздобыть…
— Это обман!..
Но голос Наливайко уже потонул в возгласах и шуме возбужденной толпы. Агенты отца Демьяна ловко делали свое дело. Наливайко понял, что и в Белогрудку он тоже опоздал. Матвей Шаула еще в Остроге намекнул ему, что боевой закал восставший народ должен приобрести на стороне, на головах неверных сабли отточить… Эти настроения восторжествовали и здесь.
Северин Наливайко должен был уступить. На горевшие отвагой лица будущих казаков смотрел, как влюбленный на девушку, и думал:
«Пусть снаряжаются в казакование. Со своими несколькими верными сотнями я нагоню их и в походе Убеждением или силою привлеку их к себе и поведу на Украину. Шаулу полковником сделаю, а брату… брату придется устроить суд Каина. Такие перейдут от проповеди к сабле, и тогда я окажусь в положении Косинского под Пяткою…»
Почти незаметно вышел из толпы, сел на коня и галопом сорвался с места. Белогрудковцы, словно по приказу, разом обернулись и долгим взглядом провожали сотника Наливайко в просторы степей.
6
Невеселый ехал Станислав Жолкевский в Замостье. На границах Валахии он оставил свои войска, с которыми не знал что и делать дальше. Защищать валахов от турок он мог, даже сохраняя жизненно необходимый для Польши мир с султаном. Позволить же туркам вторгнуться в Валахию, а там в Семиградье — значило бы утратить эти края и оставить мечту об окончательном подчинении их польской короне.
Не от чего было польному гетману быть веселым. Всегда верный своему принципу: «На сейме бывать обязательно нужно, а жить, может быть, и не нужно», он побывал лишь на Андреевском инквизиционном сеймике, а на всепольский Варшавский сейм так и не попал из-за неотложных военных дел.
События на Украине начинали разгораться, как разгорается костер, угрожающий катастрофическим пожаром. Через оказию Жолкевский узнал, что на Варшавском сейме много говорили об Украине. Украина, размышлял польный гетман, должна была бы рассматриваться на этом сейме как кресы Речи Посполитой и… гетманом этих крес следовало бы стать ему, Станиславу Жолкевскому… Столетия проходят в бесплодных дипломатических попытках превратить Украину в окраину Польши. Князь Острожский перестает быть надежным человеком, опорой короны. На смену Острожским, Вишневецким, Гулевичам и другим появляются какие-то Микошинские с Низу, Лободы — дворянские гетманы реестрового мужичья… Но и они только пласты талого снега, под которым кипит водоворотом половодье казачьего движения…
— Подарят нам ветер в решете эти рыцари непосвященные… Появился еще Наливайко, пся крев! — вслух закончил гетман свои размышления, подъезжая к новой резиденции Замойского.
Оглянув с холма Замостье, Станислав Жолкевский поймал себя на том, что завидует. Да, он завидовал своему шурину Замойскому! А почему б и ему не превратить свое родовое местечко Винники в такую же неприступную крепость и не назвать ее, скажем, Жолкзы?..
Когда в лучах вечернего солнца заблестел купол новой академии Замойского, Жолкевского охватило желание хоть каким-нибудь пустяком унизить друга — законного супруга прекраснейшей из польских женщин, молодой и нежной Барбары…
Позвал жолнера:.
— Скажи, что это блестит в Замостье?.
— Ничего не знаю, вельможный гетман. Может быть, костел?
— То-то, дурень, костел… Академию граф Замойский открывает для польской шляхты… Будет, говорит, знать обо мне польский шляхтич и посполитый, академия им обо мне расскажет. Вот тебе, Ян, я уже рассказал жолнеру… Нет, ты академию хоть камышом покрой, а жалованье жолнеру выплати. Народ обманывать надо, а не обманутый он бунтует, стремится стать равным шляхтичу. Дай ему пощупать металл, сделай так, чтобы не ты ему, а он тебе должен был…
В Замостье въехали, когда на горизонте угасли последние лучи июльского солнца. Дневной зной поднимался вверх, уступая свежим вечерним порывам ветра.
Замойский на этот раз не вышел встречать друга. Жолкевский сам прошел к нему в кабинет, как привык делать это в течение десятков лет своей верной службы этому прославленному мужу Польши. Не сдержал хромоты на левую ногу, отчего одна шпора резко забренчала в деловой атмосфере домашнего кабинета канцлера.
Поздоровались, будто вчера только расстались. А прошло с последней встречи в Андрееве, в посольской избе, добрых девять недель.
— Меня интересует, Ян, Варшавский сейм. Верно ли, что православный выскочка, воевода из Черкасс, князь Вишневецкий докладывал Польше об Украине? Великая Польша не нашла более достойного.
Замойский не сразу настроил себя на дружескую беседу. Невесело ему, хотя причины его печали другие. Не повезло ему и с этой женой. Подозрения… догадки… а тут еще и женские капризы… Вдруг ей захотелось проведать пани Середзянку в Дубно. В этом как будто бы и нет ничего предосудительного для его графского достоинства, — ведь Середзянка теперь супруга князя Януша. Сюзанна была подругой Барбары по краковской школе, куда из Чехии привез ее старый Середзян. Но чешка она, не кровная полька. Хотя и это «бы ничего… Но почему в Дубно? Ну… вызови ее к себе в гости, прими ее одну, без… этой езды на гусарских конях…
У Барбары, по мнению Яна, странные, далеко не патриотические взгляды на украинское казачество. Когда же сойдутся две женщины в окружении этих… казаков, то они могут много чего наговорить друг другу и третьему, чье имя одинаково угрожает чести и Януша Острожского, и Яна Замойского. Опять молва пошла по Украине об этом удачливом на женские привязанности красавчике, гусарском сотнике Наливайко.
«Не верю я, что он и в самом деле неприступен для светских дам и что какой-то рыбачкой лишь увлечен. Да и откуда Барбара знает об этом…»
В голову Яна Замойского прокрадывались нехорошие — подозрения. И приятные воспоминания Барбары о путешествии прошлой осенью к родителям вместе с сотником, и частые расспросы о нем, наконец эта трепетно-счастливая беременность ее с той осени, а теперь еще скоропалительное желание поехать в Дубно — все это, как ночные кошмары, мучило седоголового канцлера Замойского.
Сегодня Ян был суров с женой и не только отказал ей в поездке в Дубно, но и намекнул на свои антипатии к этому сотнику.
Теперь совесть терзала его за грубость с молодой и действительно одинокой в этом Замостье графиней. Ведь брал он ее не по любви, он собирался ехать за границы Речи Посполитой и жениться на чужестранке. Но по политическим мотивам ему оказалось необходимым породниться со своим подканцлером Тарновским, — с некоторого времени подканцлер стал пользоваться особым благоволением короля Сигизмунда. И судьба Барбары была принесена в жертву дипломатическому браку.
Тревожил канцлера этот король. Кто мутит Сигизмунду его крохотную королевскую голову, канцлер не знал. Но что он не доверяет ни канцлеру, ни польному гетману и ненавидит их — это несомненно. Король теперь почти равнодушен к советам Замойского, и духовник Петр Скарга решает, который из них полезнее государству. «Швед» не мог не знать, что Ян Замойский правил этим государством в продолжение всего царствования короля Стефана Батория, что за это время страна прославилась несколькими победными войнами и расширила свое влияние на восточные окраины. Знал король о государственном уме и победах канцлера, но не мог простить ему активного сопротивления браку короля…
«Короли!.. — думал иногда Ян Замойский. — Единственная, и то сомнительная, капля крови Ягеллоной держит вас на троне. Только за нее, за эту каплю крови знаменитых поляков, я готов отдать все самое дорогое для меня, но… не Сигизмунду оценить это…»
Вот какие сердечные волнения и тревоги честолюбия отягчали голову канцлера, когда его навестил Станислав Жолкевский.
— Дела, пан Стась, такие дела…
— Уж не случилось ли чего с академией? — не скрывая дружеской иронии, спросил гетман.
Замойский. удивленно взглянул на него.
— Ты, Стась, обижаешься на меня?
— Сохрани бог, с какой стати?
— Так при чем же тут академия? — Замойский достал из ящика стола солидный пергамент. — Вот тебе и об академии — сам Маласпина, папский нунций, пишет: «Со слов уважаемого блюстителя православия, Адама Пацея…», — ну, он еще не знает, что Адама Пацея мы снова православным сделали в интересах унии… — «узнали мы и папа Климентий я новой академии вашей и о капелланском отделе в ней. Сам папа обещает почтить благословением этот новый источник света христова…» Слышишь, пан Стась? Климентий восьмой! Однако есть дела гораздо более тревожные. Об Украине сам вот спрашиваешь вместо слова привета другу.
Жолкевскому стало неловко, но он постарался не показывать виду, не уронить достоинства известного уже в то время в Польше полководца Жолковского.
— Прости мне, пожалуйста, мою запальчивость, мой пан Ян…
— Оставим об этом. Только приехал я с сейма, как уже должен с посольством в Австрию выехать… Сигизмунда к шведам снарядили на сейме, да еще как снарядили! — выкладывал Замойский новости одну за другой.
— Слышал, что снарядили его. Отец короля на тот свет отправился, говорят?
— Двести тысяч злотых Великая Польша дала на эту поездку да сто тысяч Литва дает… Как будто мы злоты из казачьего гумна, как полову, загребаем. Глинский выскочил с предложением о двухстах тысячах, и сейм… промолчал. А это ведь то же самое, что согласие.
— Триста тысяч! А жолнеры вот-вот бунт устроят, не получая коронного жалования. Не сегодня — завтра нобилитованные казаки объединятся с чернью… Украина начинает походить на подросшего пасынка: понемногу вытягивается и выходит из послушания отчиму.
— Поэтическое сравнение, достойное Яна Кохановокого, но никак не патриотическое, пан Стась. Эти украинские хлопы и на пасынков не похожи. Только в ярмо запречь, в работу и в молитву эту обезумевшую чернь, тогда она успокоится. Благородные же реформы наши ведут только к развращению польского быдла, а украинскому дают лишний повод вырваться из-под нашей власти, из-под владычества польского. Что пану шляхтичу здорово, то хлопу — болячка зависти и смерть, пан Стась…
— Эту горькую истину вполне разделяю, любезный пан Ян, — возбужденно подхватил Жолкевский.
Замойский вышел из-за стола:
— Вы желаете знать, пан Станислав, что происходило на сейме? Наша шляхта одурела от своеволия, живя на кресах среди казачества. Вишневецкий вторым королем считает себя на Днепре, в Черкассах. Он вообразил своим глупым умом, что Критшоф Косинский был действительно врагом Речи Посполитой, мало того — даже наемником московских бояр. Заманил его в корчму и пьяного зарезал, как кабана. Заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет.
— Ну, а теперь? Неужели не понимает он политического вреда этого убийства?
— Разумеется, с нашей помощью понял, притворяется испуганным, просил помощи у сейма. Знаю от Януша Острожского (я рекомендую его королю в качестве краковского каштеляна), что Криштофа убили по наущению старого воеводы, который догадывался о нашей причастности к бунту Косинского. Помнишь, верно, его намеки: «Знать, по наущению чьему-то…» Однако же мы посоветовались с гнезненским и краковским делегатами и дипломатично выразили воеводе благодарность за подавление бунта Косинского. Это произвело блестящее впечатление: Вишневецкий два дня не разговаривал с Острожским и отвел свою свиту на западную сторону Варшавы, где поместились люди литовских воевод. Но спустя некоторое время Вишневецкий обратился к королю с просьбой помирить его с брацлавским воеводою. А король наш в тонкой политике не разбирается и к тому же во всем действует мне наперекор…
Замойский увлекся и вновь горячо переживал недавние дела в сейме, долго и детально рассказывал о варшавских событиях. Смерть шведского короля, отца Сигизмунда, произошла до созыва сейма. Но на сейме об этом говорили только до тех пор, пока не отправили осиротевшего короля Речи Посполитой на похороны отца. И лишь потом встали жгучие государственные вопросы. Со всех сторон Украины идут недобрые вести о казаках. Григорий Лобода с несколькими сотнями низовиков и реестровиков орудует на кресах.
— Мы сильно ошиблись, считая, что расколем Украину, переименовав реестром тысячи казаков в шляхту. Из этого произошла, пан Стась, только новая беда. Нобилитованные украинские казаки, помимо всего, теперь считают себя обиженными из-за жалованья, из-за одежды. Вместе с прочей чернью они выходят из повиновения старостам и воеводе. Своевольные казаки собираются в группы, в сотни, бунтовщиками себя провозглашают и свое недовольство уже проявляют в самовольных действиях… А корни всего этого гораздо глубже, пан Стась.
— Украина смекнула, что становится провинцией польского королевства?
— Не Украина смекнула, Станислав, а наши же наместники, и первый из них — воевода Острожский. Старику умирать пора, а он короны захотел.
— А народ?
— Народ — голь, повесы. Если бы наша государственная канцелярия была свободна от разных жалоб шляхтичей, если бы у нас было больше времени и возможности заниматься своими кресами, дело обстояло б иначе. Иезуиты пророчат за грехи кары божии и короля дважды и трижды на день в костел водят. Ему некогда самому решать государственные дела. Скарга готов проклясть всю молодую Речь Посполитую и заодно с диссидентами чернит всех подряд, — того и гляди, жди бунта и в самой Великой Польше. Во имя Иисуса этот иезуит послал бы на костер вместе с диссидентами половину Польши. А у нас ведь немало православных и среди знатной шляхты.
Жолкевскому показалось, что Ян намекает и на него. Станислав Жолкевский на глазах у людей был католиком, но тайно, через доверенных лиц, поддерживал православную церковь и наедине молился богу схизмы. Это, однако, не мешало ему уничтожать огнем и мечом людей православной веры. От отца он унаследовал выгодную науку: «Молись, как твоя душа принимает, а крестись, как пан король желает.,»
— Какие же постановления вынес сейм относительно украинских дел?
— А опять то же самое: расставить войска по Днепру, строить крепости вплоть до самой Сечи. Разрешено уничтожать украинских бунтарей без суда, военной расправой. Этот закон намного облегчит управиться с Украиной, под него можно подвести все.
— С самыми лучшими законами и с самыми суровыми постановлениями, Ян, трудно помочь государству в управлении восточными кресами, потому что они — порождение дьявола…
— Что я слышу? Пан Станислав Жолкевский в панике от одних слухов о своевольничании черни на Украине! Эти дьяволы ловко орудуют граблей, а не саблей. Наибольшее зло от них в том, что турка, как собаку, дразнят и могут вызвать вторжение орд в нашу страну. Нам с тобою, Стась, только великие дела могут вернуть королевскую милость и доверие. Какого же лучшего случая искать тебе, полководцу? Нарочито выждать, чтоб это быдло побольше навредило короне, шляхту немного бы потрепало, чтоб король почувствовал надобность в тебе, Станислав, а потом и ударить… Припомни мое слово: сам король назовет спасителем и тебя — гетмана на поле битвы — и меня — гетмана коронного и организатора этого спасения страны…
— С надеждой на Иисуса Христа попробуем в добром здравии… Наливайко помнишь, Ян?
— Наливайко? Красавца-дипломата от Острожского? Не забивал себе голову, пан Стась, такими пустяками. А в чем дело?
— Это не пустяки. Наливайко, возможно, с граблями не будет знать, что делать, за какой конец руками взяться, но такого мастера на саблях драться во всей Европе не сыскать!.. Благодаря хитрым уловкам киевский воевода выпроводил несколько многочисленных отрядов бунтарей за пределы воеводства. Гетманом этих войск хоть и объявил он какого-то Шаулу, но Наливайко не сходит с уст у этих бунтарей. Кажется, они пойдут на службу к императору Рудольфу воевать против турок.
— Это достоверно известно или только слух>
И при чем тут Наливайко?
— Совершенно достоверно, сведения из надежных источников. А Наливайко с несколькими сотнями преданных ему людей спокойнейшим образом отправился вдогонку Шауле, прослышав, видно, что его имя поднимает народ. Наливайко — настоящий воин, Ян, страшный воин! Если он желает только позабавиться казакованием, то, верно, на Сечь подастся, помирится с Низом — и все. Но чую я, что эта буйная голова преследует далеко идущие политические цели украинского бунта…
Замойский и без того едва сдерживал свое нервное отношение к разным слухам об Украине. А при имени Наливайко, да еще в таком невольно-хвалебном тоне, в каком говорил о нем Жолкевский, лицо его исказилось, и он обрушился на гетмана:.
— Почему же я об этом ничего не знаю, пан гетман? Януш Острожский на-днях был — и ни слова. Или, может быть, то заговор против меня и среди моих ближайших друзей, пан Станислав?..
В комнате стемнело. Канцлер был этому рад, — тьма скрывала его неожиданную ярость. К счастью, в комнату вошла графиня Барбара. Граф замолчал на полуслове, а Жолкевский вскочил и кинулся на встречу хозяйке.
Пани Замойская, верно, слышала последние слова взволнованного графа, но, как будто ничего не случилось, оживленно воскликнула:
— Матерь божья! Пан Станислав гостит у нас в доме, а я не знаю. Стыдись, Янек! Прячешь от меня такого гостя. Не ревнуешь ли?
Мужчины поспешили выразить свое удовольствие от появления графини..
— Наверное, ругаетесь про себя, господа, но это
не поможет. Не подать ли света? Девушки! Подайте панам свечки.
— Как чувствуете себя, вельможная пани Барбара? — льстиво, как всегда, обратился к графине
Жолкевский и торжественно-нежно припал губами к двум пальчикам графини.
Внесли свет.
— Благодарение господу богу, чувствую себя хорошо. Кажется, я прервала дипломатическую беседу? Прошу простить мое невежество в этих делах.
— О, пожалуйста, вельможная пани! С разрешения пана канцлера я передам вам одно… письмо.
— Мне письмо? Вельможный гетман затрудняет себя обязанностями курьера? Или это только для меня?
— Только для вас, любезная пани Барбара. Это письмо отобрано у казака в прикордонной полосе. Наливайко, если милостивая пани не забыла этого гусарского сотника…
Графиня едва сдержалась, чтобы не стиснуть рукою взволнованное неожиданностью сердце. С гордым видом невинности оглянулась на мужа. Что Жолкевский издевается, мстит ей — это она вполне сознавала. Недавняя размолвка с мужем, его неприкрытые упреки этим гусаром припомнились ей вновь во всей их оскорбительности. Тем тяжелее было это сносить, что ей-то хорошо известно было высокое понятие Наливайко о чести.
— Такого славного рыцаря забыть? Плохо же вы, пан гетман, цените память женщины, — дерзко ответила графиня. — Столько времени о поэзии Торквато и Кохановского дружески спорили, когда он сопровождал меня в Стобниц! — уже спокойнее закончила графиня.
Жолкевский не ждал такого мужественного отпора. Ничего не говоря, передал письмо графине. В этом первом бою она победила, даже Ян заметил это. Но гетман готовил другую атаку, — белоголовой не устоять против него. Передавая письмо, он рассчитывал обескуражить гордую пташку и потом, как сообщник, скрыть от Замойского ее преступления — связь молодой женщины со «славным» казаком. Присутствие Замойского делало умысел гетмана особенно острым оружием в руках ловкого ловеласа.
Но Барбара смело взяла письмо, мельком бросила взгляд на него, молниеносно решив, Как вести себя дальше, совершенно спокойно передала письмо графу.
— Предполагаю, Янек, что в этом письме сотник пишет о государственных делах и только из конспирации посылает его через меня.
Замойский не ожидал такого оборота и в замешательстве принял письмо из рук графини. В голове закружилось:
«Стареешь, Ян, перед собственной женой растерялся… Если, как говорит мудрость веков, первая жена от бога, вторая — от людей, а третья — от дьявола, то от кого же эта?»
Кого больше ненавидит он в эту минуту? Наливайко, весьма вероятного любовника его жены, или лучшего своего друга и единомышленника Станислава Жолкевского? Жалобы жены, доносы старого Тарновского, появление этого подозрительного письма… Как не нужны они поседевшему в летах Яну, законному и родовитому мужу молодой и заносчиво-гордой польской дворянки! Старость, пан канцлер..
Жолкевский видел только колебания 3амойского, на них-то он и надеялся. Зная своего друга и патрона, его высокие понятия о вежливости, его светские манеры, Жолкевский, умышленно при нем отдавая письмо, чтобы тем (больнее задеть графиню, был в то же время уверен, что письма, не ему адресованного, граф читать не станет.
— Не разрешите ли мне, вельможная пани Барбара? — вкрадчиво проговорил Жолкевский, потянувшись за письмом к руке удивленного Замойского.
Граф опомнился. Вызывающая фамильярность его друга задела и даже оскорбила гордого шляхтича. Барбара же и тут выдержала до конца, согласно кивнула головой и направилась к выходу. Канцлер остановил жену:
— Поскольку, золотко, — это письмо написано тебе… Позволь нам не вмешиваться в твои личные дела и этого письма не читать.
Молча взяла письмо, чуть заметно улыбнулась, и, без малейшего колебания разорвав его на-двое, бросила на пол. Ошеломленный Жолкевский в тот же миг нагнулся и порывисто сгреб оба куска в горсть. Графиня резко остановилась, властно, не скрывая женского презрения, взяла из рук гетмана обрывки письма и поспешно вышла.
Оправдывать свою жену или похвастать ею перед своим неосмотрительным другом, чтобы подчеркнуть неприкосновенность того, что принадлежит ему, Яну?.. Молчание в эту минуту угрожало их многолетней привязанности. Это почувствовали оба.
— Наливайко дошел уже до Валахии, где с двумя тысячами грабителей орудует Шаула. В походе повесы всех народностей охотно пристают к ним. Там, кроме украинцев, есть русские и поляки, и даже евреи на равных правах…
— Где ты, Стась, раздобыл это письмо? Впрочем, неважно. Скажи лучше, как же случилось, что Язловецкий пропустил наливайковцев в этот поход? Да и ты с войском возвращался на границы несколько раз и сейчас там стоишь, пан гетман. Император Рудольф даже нас, поляков, перехитрил, и казачьи войска, наилучшие войска нашего времени, выходит, залучает себе нам во вред…
— Граблями они хорошо владеют…
— Не до шуток теперь, пан гетман. Нужно спешно отправиться в Молдавию, иначе вся многолетняя работа пропадет в несколько недель.
— Говорят, император хочет завербовать все Запорожье, свыше десяти тысяч воинов. Языки передавали, что Рудольф собирается отправить послов на Низ.
— Каждую минуту, пан гетман, вы преподносите новости, от которых голова кругом идет. От Януша я получил весною совершенно утешительные донесения… Его жену, эту ненавистную чешку, нужно было бы использовать. Она едет к отцу в Прагу гостить…
— Сюзанна скоропостижно умерла в Дубно по возвращении из гостей у свекра. Януш из себя выходит, но врачи Острожского заверили его, что это случилось от недозрелых вишен, которые так любила покойница..
Графиня Барбара припала глазами к составленным кускам письма. И она посылала доверенного человека с письмом к сотнику. Утешения гордости и юному женскому сердцу искала молодая пани в той переписке. Была уверена, что это и есть ответ на призыв одинокой женщины, графини, без памяти влюбленной в гусарского сотника из Украины… Но письмо было от Лашки Оборской. Только на маленьком клочке кириллицею было выведено несколько учтивых слов:
«Многоуважаемой пани казацкое спасибо за внимание. Посланец пани Оборской, который должен был доставить это письмо, с честью погиб в военном деле. Вместо него посылаю своего казака. Мое вам почтение и пожелание долгих лет.
Сотник Северин Наливайко, по милости князей Острожских старшой украинских казаков».
Барбара смяла бумажку и приложила руку к забившемуся сердцу. Потом поднесла к свечке и сожгла эту вязь каменно-холодных слов. Когда же услышала шаги, поспешно растерла в ладонях сухие васильки и заполнила ароматом итальянских духов комнату, где перед этим разнесся запах горелого.
Замойский, помедлив около дверей в покои жены, все-таки решил зайти к ней. Смешанное чувство вины и ревнивого любопытства гнали графа к жене. Она сидела за столом, мертвенно-бледная и отчужденная. Пред глазами были разложены куски разорванного письма. Как над покойником, склонилась над ним Барбара — и никакого внимания мужу. Графа пронизал холод этой ненависти.
Тем сильнее потянуло его к этой женщине: сказать ей слово утешения, вымолить прощение и хотя бы каплю ласки. Бросил взгляд на разорванное письмо. Воспитанница Оборской, паненка Лашка, с глубокой печалью в словах, но спокойным почерком извещала Барбару о смерти общей подруги Сюзанны Середзянки. Граф застыл на месте.
7
Но у Жолкевского было еще одно письмо, действительно от Северина Наливайко к канцлеру Речи Посполитой Польской. Жолнеры Жолкевского перехватили посланца Наливайко и, отобрав почту, в оковах отправили его в темницу одного из краковских монастырей, принадлежавшего иезуитскому ордену. А письмо это Жолкевский пока удержал у себя.
И по уходе от Замойского Жолкевский еще долго находился под впечатлением неудачи своей интриги с письмом Лашки к графине. Он надеялся, что толерантный Замойский уничтожит письмо, не читая, и графиня не получит его. Случилось же иначе.
А впрочем, прочитала ли пани Барбара в письме своей подруги о какой-то вежливой благодарности сотника Наливайко или нет, — своего Жолкевский добился. Граф еще более возревновал свой цветочек к степному красавцу, а этого и надо Станиславу Жолкевскому.
«Казацкое спасибо… почтение…» Шельма, мерзавец. Никто вам не поверит, что то путешествие ночами наедине и затянувшийся визит в Стобнице были только невинными проявлениями вежливости..»
Пробужденная злоба и страсть смешивались с завистью и терзали гетмана. Он вскочил со старинной кушетки — память от деда Яна Феликса — и, как ужаленный, заметался по комнате.
«А, дьявол! Проклятье чести… Отчего она мне так полюбилась? «Казацкое спасибо за внимание…. почтение..» Мерзавец, учен и ты на чужих женах, целомудренным притворяешься. Но на этом я тебя и поймаю… Уважу, пся крев, позором на краковском плацу… Назло этому цветочку… если не пожелает добровольно подарить мне свою молодость… Сама красоту к моим ногам сложишь, как Иродиада голову Предтечи…»
Иногда ему становилось жаль. своего старшего друга Яна Замойского. Счастье перестало ему улыбаться с тех пор, как в семье появилась эта жена. А как улыбалось когда-то!
На этой свадьбе Замойского с Барбарой Жолкевский уже не ехал в виде Дианы, в зеленом уборе, среди четырнадцати нимф, как это было на свадьбе Яна с Гржижельдою Баториевной. Тогда Станислав был почти юношей. Не слава гетмана, не война, а молодость ему тогда служила. А теперь? Только псом дворовым еще больше прислужился Яну, да… жены Яна не одинаково ценят его услуги. Гржижельда на втором месяце после свадьбы улыбалась Жолкевскому наедине и клятву верности мужу топила в поцелуях и краденых ласках. А Барбара не скрывает своего отвращения к Яну и на домогательства и любовь Жолкевского таким презрением отвечает, что кровь стынет в жилах.
Ян Замойский свое от жизни взял. Коронное канцлерство, гетманство, богатство, слава, академия и… четыре законных жены, одна другой моложе!..
«Ну, держись, мерзавец Наливайко!»
Гетман, прихрамывая, зашагал по комнате. Потом достал из подола кунтуша письмо Наливайко к коронному гетману Замойскому и при свете свечей снова перечитал его:
«Вашей мощи, коронному гетману и прославленному мужу панства Речи Посполитой, наше письмо.
Осмеливаюсь уведомить вашу милость, что ваш покорный слуга, сотник Наливайко, оставил пана княжича Януша и доверенным слугою воевод Острожских не есть уже. Узнали мы, что нашему краю, а также и короне польской угрожает вторжение бусурман, а поэтому и решили, что не время нам свои казачьи руки и рыцарскую отвагу держать на затворе и в безделье. С разрешения пана нашего собрали мы крупный отряд и отдаемся вашей гетманской милости и руководству. Просим, если будет ваша панская милость, дать указание, в какой стороне лучше нам стать вооруженным, на какого врага, а также разрешения останавливаться на постой у богатого панства, где бы мы и продовольствие могли доставать, пока в том будет нужда.
На границах Речи Посполитой Северин Наливайко своею собственной рукой. 27 дня сего месяца, года господа 159…»
Жолкевский сложил письмо, намереваясь порвать его.
Но потом раздумал, подошел к своей воинской походной суме и сложенное вдвое письмо осторожно просунул меж своими бумагами.
— «С разрешения пана нашего…» Посмотрим, кто этот пан такой — пригодится… — проговорил сквозь зубы и улегся спать.
В окнах загорались лучи летнего рассвета.
8
Турки давали себя чувствовать балканским государствам. Ежегодные набеги мартольозов и постоянная угроза общего нашествия заставляли народы — молдаван, валахов, семиградцев — дрожать от страха перед разорением, которое причиняли проходившие через их земли войска враждующих сторон.
Растянется по стране бесконечный обоз как будто и не врагов, а просто войск: мусульмане ли идут на христиан, возвращаются ли христиане из похода на мусульман — и те и другие показывают свою силу на достоянии тех, по чьей земле проходили. Военный поход ломает все условности писанных законов. «Какой болван, — говорили в войсках, — возвращается из похода без доброй добычи?..»
И брали. Брали, не справляясь, у кого берут, у врага или у союзника. Когда через поселения шли христиане, они не упускали из виду иноверцев. От православных доставалось магометанам, евреям, католикам. Католики не спускали православным, евреям и опять же магометанам. А магометане истребляли всех, кто был не их веры. И жажда наживы господствовала в этих набегах над всеми другими соображениями не оплачиваемых своими господами воинов.
Император австро-венгерский Рудольф II давно стремился мечом и кровью разрешить восточный вопрос. Рассчитывать на помощь государств-соседей нечего было. Король Генрих IV французский был благодарен султану за помощь против Испании и незаметно отстранился от восточных дел. Королева Англии Елизавета одинаково недолюбливала как Габсбургов, так и турок. Но когда взвесила, что ей было выгоднее в ту минуту, то отправила посла к туркам и подписала с ними мирное соглашение. Только к Речи Посполитой не обратился Рудольф. Молдавия, Валахия, Семиградье — такие же лакомые кусочки и для Польши. Коронный гетман Ян Замойский старательно и на удивление ловко и последовательно выполняет давнишние планы Батория, — это Рудольф хорошо знает и понимает. К тому же рана, нанесенная поражением, которое потерпел брат Максимилиан под Бычиною, еще свежа, кровоточит, — может ли Рудольф пренебречь всем этим и обратиться к Польше за помощью? Поляки и в короли себе выбрали шведа по совету турка, назло короне императора…
Рудольф мобилизовал все свои силы, но их ведь горсть, этих сил. Нужно было приискивать немедленную подмогу.
Единственная помощь могла прийти из Рима. Папа Климентий VIII откликнулся. Не столько войском — Рим не разбрасывался по пустякам, — сколько христовым благословением расстарался наместник божий на земле. Магометанство под боком у Ватикана казалось дерзким вызовом.
Наиловчайшего нунция Комулея послал папа за Дунай, за Днестр, чтобы благословить резню меж людей. Благо их так много расплодилось, наперекор холере и другому промыслу божию…
Рудольф отправил послов в Москву и еще раз в Париж; тайно, как сватов к несовершеннолетней девушке, заслал послов и к запорожцам.
Турки не стали дожидаться, когда к Рудольфу подойдет подмога, и двинулись в Венгрию через Дунай. Султан удачно закончил войну с персами и, получив вкус к резне и несметной добыче, искал поля, где бы еще приложить свою хищную руку. Господари молдавание и семиградские вот-вот отдадутся под руку императора. И пошел Синан-паша войною на Балканы.
В помощь отрядам Синан-паши султан выслал самого командира янычаров Агу, чего никогда еще не было в истории турецких походов и войн. Войска эти шли ордою, жгли села, убивали мужчин и забирали женщин и девушек. Вот одну из них ведет какой-то сытый турок привязанною к возу. А то гонит их, как стадо овец, и девичьи косы, средь бела дня расплетенные, мечутся по ветру…
Над Каменцем всплывало полуденное солнце, и ветки верб поникли, дремля под зноем. В этот час мещане Каменца, верные прадедовским обычаям, садились обедать. Пустели улицы, затихала торговля и безлюдели корчмы.
Но в тот день не сели мещане обедать, не оставили улиц. Через город проходили необычные войска в свитках, пешие и конные. Проходили тихо, вежливо здоровались с мещанами и направлялись к широкой площади у костела.
— Наливайко!.. — передавалась из уст в уста неизвестно какими путями проникшая весть, сопровождая спокойный марш усталых казаков.
С другой стороны города, из-за реки, с луга, тоже входили такие же войска, только гораздо более шумливые. Гул несся по улицам, где они появлялись, и от этого будто душней становился полуденный воздух.
Казаки дружелюбно заговаривали с мещанами, а то и заходили или заезжали во дворы, прошенные и непрошеные. Где хохот, а где и крепкая брань провожала их со двора.
Шаула и Панчоха ехали впереди, за ними — еще несколько старшин этого войска.
— Объединиться с Наливайко нам, Панчоха, надо непременно, это верно. Однако и забот новых сколько это повлечет за собой!
— Каких, Матвей?
Шаула помолчал, оглянулся на других старшин.
— Нам нужно выбрать гетмана нашего войска… — ответил Шаула, и слышно было по тону, что не это его беспокоит.
— Гетмана? Это пустое… Зовемся мы наливайковцами, чего же еще тут думать, его и выберем, пусть правит.
— То все верно!.. Однако Северин против казакования. Догонял он нас потому, что не послушали его в Брацлавщине. Потому и соединиться хочет. А мы ведь босы, у многих палки в руках вместо сабель и ружей… А тут еще и послы эти, будь они прокляты… Скажи-ка сотникам — пусть уймут шум. Срам, как ошалел народ.,
Свой отряд, несколько сотен конных и пеших казаков, Наливайко поставил полукругом на площади под вербами. Сам с Юрко Мазуром и прочими старшинами выехал навстречу Шауле. На средине площади съехались.
Наливайко первый соскочил с коня и повел его в поводу. Шаула поступил так же. Кони заржали неожиданно и дружно, и это как бы явилось сигналом: Юрко Мазур пришпорил коня и помчался навстречу старшинам войска Шаулы.
— Панчоха, чорт кудлатый, здоров! — крикнул Мазур, выхватив саблю и размахивая ею, словно бросался на врага.
Наливайковы сотни вынеслись вскачь из-под верб, и площадь задрожала от громкого привета. С обеих сторон казаки неслись в круг, приветствуя земляков, опознавая соседей.
Наливайко обнял Матвея Шаулу, прижал к груди, потом поднял, как ребенка, и понес к старшинам, которые, спешившись, здоровались друг с другом.
— Здоров, брат Матвей!.. — сказал он, поставив Шаулу на землю так, что оба закряхтели.
Общий хохот и дружные возгласы приветствовали эту встречу.
Наливайко и Шаула посмотрели друг другу в глаза, улыбнулись и опять сошлись — на этот раз для того, чтобы трижды дружески расцеловаться.
На средину площади выкатили несколько возов. Матвей Шаула первый влез на воз и крикнул в толпу казаков:
— Панове казаки! Наш уговор про объединение, как того желало почтенное казачество, состоялся еще там, на лугу, через послов. Теперь хоть бы кто и хотел разъединяться… — Шаула выразительно показал рукою на войско.
— Не нужно!
— Не буду, не буду… Так вот, нам надо выбрать гетмана этих украинских войск…
Наливайко уже стоял рядом с Шаулой и покрыл его слова своим сильным голосом:
— Не гетмана, а старшого предлагаю выбрать.
— Старшого! Наливайко!..
Из круга старшин вышел Панчоха и вскарабкался на тот же воз. Сабля у него болталась на архидиаконском поясе с насечкой из серебряных ангелочков и крестов. Весь он был длинный и гибкий, за что и прозвали его Панчохою, а в пронзительном взгляде было что-то от голодного волка: упорство и злоба. Он поднял вверх саблю, повесил на нее свою шапку, и толпа казаков поняла это. Шум стал стихать.
— Войско это наше, украинское, народное! Мы назвали себя наливайковцами еще с Острога, с Брацлава, с Хмельника. Кого же, как не Северина Наливайко, и выбрать нам своим старшим?
— Наливайко! Наливайко!
Панчоха опять помахал шапкою на сабле:
— Но пусть поклянется старшой, что он не будет действовать не советуясь и с нами, старшинами, и с вами, казаками. Нас пришли приглашать на дело послы королевские, послы наместничьи и прочая сволочь. А мы босы, безоружны. Пусть наш старшой тоже смекнет тем послам боевое казацкое слово сказать, чтоб оно им уши жгло, а нам пользу принесло. Так ли я говорю?
— Так, Панчошечка, так! Давай…
— Наливайко!
Наливайко снял свою смушковую шапку, наискось перетянутую красной китайкой, и помахал ею, призывая к тишине:
— Братья-товарищи мои, воины-побратимы! Клянусь, никуда не поведу вас без вашей воли, но признаюсь перед тобою, честной народ, что моя мечта — Украина, ее свобода и счастье. Восстали мы против пана, против его дозорцев, против ярма на наших трудовых шеях. Об этом я буду заботиться… Никто не останется бос, и в бой за свободу выступим не с палками. Вот моя клятва. Пойдете за мною — поведу.
— Веди-и! Пойдем!
— Оружия!
Под невообразимый крик Наливайко трижды медленно поклонился казакам. Поклонился на восток трижды, повернулся на запад — кланялся, на север и юг — кланялся. Потом приказал старшинам поставить войска на квартиры, а самим собраться в замке, чтобы не было у них невысказанных друг другу мыслей. Послам велел передать, что завтра в кругу на той же площади будет всем дан казачий ответ.
Свыше трех тысяч батраков, ремесленников и сельской бедноты сошлись на другой день в круг решать свою дальнейшую судьбу. Большая часть молчала, но каждый думал про себя, а кое-кто шепотом спрашивал у товарища, куда повернет Наливайко, забрав казацкие войска в свои руки, как хотел того еще в Баре. Они собрались в полки с земель украинских, с земель польских и чешских, из Московии и Литвы. Но что-то неладное было в их походе. Шли, чтобы саблей добыть себе клочок незаконно захваченной у них паном земли. А по наущению княжеского духовника и других попов очутились на польских границах. Собирались идти на панов, а почему-то обходили их, перепуганных, и получали оружие из рук замковых каштелянов, как принимают подачку переросшие щедривники. Шли казаковать, а где же это казакование? Изо дня в день ждали какого-то достойного начала своего дела. Шумели, решали — брожение усиливалось, а начала все еще не было. Что-то неладно в их походе, и поэтому так радостно встречена была весть о том, что Наливайко нагоняет их, чтоб объединить свои силы с Шаулою.
Наливайко ясно представлял себе, к каким пагубным последствиям может привести бездеятельность повстанческих отрядов.
«Повернуть, обязательно повернуть на Украину, — думал Северин, идя на круг. — Пройтись по заросшим мохом «замочкам» панства и потребовать у шляхты ответа, по каким божеским или человеческим законам они превратили трудовой люд в своих вечных батраков. До чорта этих панов развелось на матери-земле: воеводы, каштеляны, старосты, пидчаши, поповское племя, владельцы имений. Законы королевские, привилегии королевские и божьи, грамоты — все для них. Сам бог им, как корчма торговцу, на откуп отдан. Одни стоят за схизму, другие за католичество, а самые хитрые — унию придумали на народную голову. И все за то, чтоб ярмо на шею трудовому люду получше приладить. А верх возьмет тот, в чьих руках не дрогнет оружие, чья сила будет святее. За народом сила… Ошибаешься, отче брат, со своим воеводой. Посмотрим, кто кого перехитрит. Напороть народ на коронное войско вам не удастся. Буду врать короне, письмами засыплю глаза гетманам, почтительными грамотами усыплю бдительность королей… И сам бог им не поможет…»
На площади шумел круг. Пешие смешивались со всадниками, мелькали разных цветов шапки, жупаны, знамена. Где-то у самого костела гудел рожок, разжигая воинственные настроения.
Из группы молодых старшин навстречу Наливайко вышел Матвей Шаула. Он разумно согласился на положение полковника, руководил почти третью войска. Сам почитая Северина как старшего брата, Шаула и войску внушил уважение и любовь к Наливайко.
— Задумываешься, Северин, как девка перед мясоедом? Может быть, раскаиваешься? Народ в дело просится.
— Дело не за горами, Матвей. Бить есть кого, было бы чем. А у кого нет оружия, пусть не идет в бой — говорит народная мудрость. Собрались люди?
— Собрались, тебя ждем… — Шауле понравились слова Наливайко про оружие. — А бить, правда, есть кого, давно не битый пан не знает, что такое боль, и с нашего брата шкуру за мое почтение сдирает. Так и просится его толстая шея под топор. Понимаю, Северин, какой вред нашему делу я нанес, не послушав тебя еще в Белогрудке… Зато теперь пальцем помани их — разнесут…
Стали чаще встречаться казаки в разнообразнейшей одежде. Среди порыжевших или грязно-серых свиток из сурового сукна лишь изредка попадался мещанский потертый и мятый жупан. Кое-где промелькнет жолнерская мазурка беглеца из королевских полков Жолкевского. Разрезные с красной подбивкой рукава и сафьяновые сапоги такого жолнера будто глумятся над одеждой остальных казаков. На деле же люди, одетые в эти пышные наряды, нередко убегали из войск Жолкевского и были преданны делу восстания.
— В числе послов сегодня какая-то птица высокого полета залетела к нам в круг, — вспомнил Шаула, выходя на площадь.
— Может быть, семиградяне? Несколько раз они присылали и мне просьбу.
— Нет, другие, издалека прибыли. Какой-то знатный ксендз с казачком, знающим наш язык. С ними же прибыл и наш браток, как будто запорожский старшина, а звать его Станислав, собственно Остап… Остап Хлопицкий.
— Хлопицкий? О таком проходимце я и раньше слышал. Кажется, он и у Стефана выполнял какие-то тайные поручения. А к нам он с чем же?
— Чорт его знает! Горилку пить звал кое-кого. Твой Лейба из нашего куреня пронюхал как-то, что это приехал торгаш живыми казацкими душами, хочет запродать нас, не купленных, немцу Рудольфу…
— Вот как? Молодец Лейба! Предлагаю назначить его старшим в разведку. Непременно возьми…
А Хлопицкого я хорошо припоминаю, Лейба не ошибся. Этот Остап — из лукавых Остапов украинской земли… Значит, он тут? А ксендз зачем с ним? Компания, что ни говори, странная. Спасибо, что предупредил.
В середине круга стояли десятка два старшин. Полковник Сасько будто хвастал своим щегольским запорожским жупаном. Мазур же почтительно ощупывал кованое серебро и золото на сабле и на поясе. Еще с Брацлавщины на боку у всех висели длинные, кривые казацкие сабли, хотя кое-кому и не к чему было как следует их прицепить, — болтались на сыромятном ремне, а то и на пряди скрученной пеньки. Издали группа старшин выделялась осанкой и походкой, вблизи же видно было, что у старшин, кроме Сасько и еще двух-трех, одетых в турецкие жупаны, пестрели, как и у бойцов-казаков, заплаты на одежде, на сапогах.
Справа стояли, сбившись в кучку, человек десять приезжих. И одеждою, и оружием они отличались не только от рядовых казаков, но и от старшин, даже от Сасько и Наливайко. Все, кроме Хлопицкого, одетые в черные кунтуши, они больше похожи были на монахов иезуитского ордена, чем на воинов или дипломатов. Из-под длинных кунтушей тяжело свисали к земле широкие мечи. Высоко сложив руки на животах, словно на молитве перед причастием, они внимательно. следили за казацкими старшинами, не глядя друг на друга и лишь изредка обмениваясь отдельными словами. Увидев Наливайко с Шаулою, чужестранцы пришли в движение, опустили руки с животов и расступились, чтобы дать проход своему главе. Тихий ветер слегка развевал его чуб, подстриженный горшочком. Белый, тщательно разглаженный воротничок поверх черной одежды да поза покорности воле божьей — все это скорее подходило бы манерной послушнице из обители святой Франчески. Правая рука придерживала на груди дорогое распятье из слоновой кости, елейные губы вот-вот «Veni Creator» пропоют, а левая рука важно опиралась под одеждой на тяжелый меч.
То был Комулей, нунций папы Климентия Восьмого.
Словно отгоняя надоедливые мысли, нунций, оставив на миг длинный меч, быстро провел рукою по лбу. Бескровное лицо, если и вправду оно зеркало души, не сумело скрыть ни лукавства, ни дьявольского упорства. Но — и только. Оно разоблачало лишь характер человека, а не мысли его и намерения. Служитель Ватикана старался излучать исхудалым лицом божье милосердие, доброту и любовь, — папа знал, кого послать к украинцам. Если родовитый кардинал Сфорца, ища острых, волнующих переживаний, мог с жадностью резать на куски невинное тело Беатриче, то Комулей, казалось, упал бы в обморок, увидев раздавленную им козявку. Лицо его скрывало мысли даже наедине с самим собою. Только ему праведный Альдобрандини мог доверить тайны интриг своей запутанной внешней политики.
— Казацкое движение против турок — это нож в сердце хитрецам-политикам короны польской, — на прощанье поучал папа Комулея. — И нужно во что бы то ни стало бросить казаков на магометан, скрыв наши намерения в христовом распятье и в сердце. Пока мир управляется не только из Рима… мы должны терпеливо разрушать его покой и прибирать к рукам…
Такой ханжеской печатью, наложенной папой, и застыло пергаментное лицо нунция, когда он подходил к группе старшин в круге украинского войска. Наливайко даже не улыбнулся, встретив и разгадав острый взгляд нунция. Комулей хотел смягчить старшого, распустив свои губы до предела «христовой улыбки в страстях». Но лицо от этого не стало более веселым.
— Благословенье папское да прольется на вас… — произнес Комулей на славянском языке заученную фразу.
— И то дело, святой отец. Наблагословлялись у своих попов, так что тошно даже, а ваше благословение впервые слышим. С какими новостями к нам, отче? По благословению и выговору чувствую, что не только ради этого вы пожаловали в такую даль.
Комулея спасло незнание языка, хотя на открытом лице Наливайко он читал богохульство и пренебрежение. Но он — нунций… По прежнему торжественно продолжал, пользуясь переводом казачка:
— И слава христианская, мечом добытая, да не породит гордыни у мужей, предводительствующих этим казацким походом против врагов христианской веры…
Наливайко начинала надоедать долгая процедура двойного пересказа напыщенной и пустой речи прелата.
— Значит, вы от самого папы? А мы вас за императорских приняли, — прервал Северин Наливайко эту речь.
— Мы императорские, — быстро вмешался Хлопицкий, но умолк: нунций окинул его уничтожающим взглядом, которым окончательно ронял посольское звание переметчика.
— Я посол святого престола. Наисвятейший на земле отец Климентий Восьмой, прослышав про вашу приверженность к религии и высокое понятие о ней, о вашем сочувствии политическим видам будущего монарха мира императора Рудольфа…
— Правду говоря, не ожидали мы такой широкой славы про наши религиозные склонности. Приветствуем. высокого гостя… — Наливайко при этих словах медленно снял шапку.
Его черный, кудрями-кольцами завихренный чуб на том месте, где бы должен был извиваться только оселедец сечевика, убедил Комулея в закоснелом безбожии этого человека. Но, вместо того чтобы ужаснуться этой своей уверенности, Комулей еще лукавее улыбнулся, стянув к глазам сноп морщинок с пергаментного лица.
«Отступился от бога и казачьих обычаев», — думал тем временем Хлопицкий.
Самому ему ничего не стоило отступиться даже от самого себя. Сколько раз Хлопицкий менял веру, подданство, имя, иногда одновременно выполняя шпионские поручения двух враждовавших меж собой государей. Вслух Хлопицкий произнес:
— Чистые сердцем христиане всегда скромны, как вот и вы, пан старшой. Отцу Клименту и императорскому рыцарству известна не только ваша испытанная храбрость, но и не меньшая преданность вере христианской.
Наливайко перевел глаза на Хлопицкого и с таким видом выслушал его, что старшины и казаки неудержимо захохотали. Хлопицкий умолк, съежился и скрылся в толпе.
Но нунций гнул свою линию. Наконец Наливайко прервал его.
— Если в самом деле для мира так необходимо истребить мусульман, то с этого и начнем, святой отец…
Представителя папы не смутила резкость старшого. Святой трон, говорил нунций, совсем не интересуется, предполагают ли славные казаки напасть на басурман немедленно или немного погодя. Не интересуется также, запорожцы ли они, черкассцы или просто из Украины. Выступят ли они только с собственными силами или привлекут в свои ряды добровольцев из валахов и молдаван, тоже безразлично Ватикану. Лишь бы выступили, лишь бы напали на турок и задержали продвижение Синан-паши до тех пор, пока к императору не подоспеет помощь из других стран. А может, славное казачество и мингрелов, и татар перекопских подстрекнет к бунту против своих ханов да против турок… Отвага казачья известна всему христианскому миру, и тактике нападения не станет учить их грешный раб и служитель престола божьего, папский нунций. Папа полностью одобряет намерение казаков, если в самом деле такое намерение существует, напасть на Монкастро и этим путем проследовать вдоль берега Черного моря. Даже малоопытному воину понятно, что именно такой план действий сулит и громадную добычу, и несомненную победу над турками…
Старшины прекрасно поняли подоплеку этих хитро замаскированных советов папы.
— А как предполагает святой трон подкрепить свою жажду покарать басурман за то, что они су- шествуют наперекор вере христовой? Одними молитвами поможете или и более существенным образом, например оружием? — спросил Наливайко.
— Наисвятейший Климент Восьмой против крови…
— Своей?
— Мы против пролития людской крови… Но когда в опасности христианские земли, когда их бесчестят язычники…
— То?
— Ни коней, ни пушек, известно, папа дать не может. Мы боремся крестом и святым словом…
— Это оружие против чертей и паненок, святой отец.
— Саблей и свинцом оно куда сподручней, — добавил и Шаула.
Нунцию дословно перевели обе фразы, и он впервые занервничал, забегал глазами по лицам старшин, оглянулся на Хлопицкого. Но губы продолжали говорить в том же ранее взятом тоне:
— В святой булле к казачеству папа о храбрости вашей высказал высокое мнение и благословение посылает.
— А может быть, хоть немного и денег вдобавок к благословению даст? Сами уже оружие закупим, лишь бы деньги, — опять перебил Наливайко нунция.
Теперь Комулей улыбнулся искренне:
«Какая гениальная прозорливость у папы! Прежде всего, говорит, казаки о деньгах побеспокоятся…»
— Когда святой отец узнает, что вы поднялись и добились в войне значительного успеха, то и он, и весь престол изъявит вам свое благоволение, о деньгах позаботится. Деньги — это мертвая вещь, взял и дал. А христианское дело на Балканах…
— Скажи прямо, иезуит: жить людям лучше станет от того, что мы турков побьем у Черного моря? — спросил Панчоха, пронизывая нунция своим волчьим взглядом.,
— Вы вольные рыцари земли, — ответил нунций, лукавя. Веки его глаз задрожали, когда он заметил на Панчохе ременный, кованный крестами пояс монаха. — Воля духовная есть наивысшее благо для человека. К сожалению, в Риме не знали о таком печальном положении вашего войска…
— Для нас еще хватит…
— Папа может потратиться только на совершенно верное для блага веры и церкви дело. О деньгах позаботимся, а благословение сейчас дадим, — приподнятым тоном выговорил нунций одним духом, чтобы дерзкие казаки опять не прервали его.
— Невелика беда, если бы немного и опоздали с благословением, отче.
В толпе захохотали в ответ на эту насмешку Наливайко. Нунций обиделся, но из круга не ушел, как это сделали некоторые из его свиты.
«Малодушные дипломаты», — подумал нунций оглядываясь.
— У доброго брата нет оснований оказывать непочтение папской булле.
Сбоку выскочил Хлопицкий:
— К тому же, это мнение только старшого, а не всего войска…
Но Наливайко, считая законченными переговоры с папскими послами, обратился к кругу и коротко рассказал о нанимателях из Рима, от самого папы. Комулей стоял один, даже без казачка-переводчика. Хлопицкий потихоньку отступал под неприязненными взглядами Наливайко и старшин.
— Друзья и братья! — говорил Наливайко. — Взвесьте все. Вооружение нам нужно, никто нам его за спасибо не даст, его нужно взять силой. Нанявшись к папе, мы должны будем пускать кровь туркам, как это делают запорожцы под начальством Лободы или Язловецкого. Идти к папе в наемники, согласиться на предложения Рудольфа или, может быть, сговориться с Синан-пашой и помочь ему побить этих «святых» союзников? Если с этого начнем… боюсь, что и дальше станем позорить себя. Сегодня против турка на деньги Рима или за знамена и булавы Рудольфа, а завтра за привилегии польской короны — против всех. Король Сигизмунд Ваза уже объявил, что «Москва — главный враг шляхты Речи Посполитой»… Слыхали? Подумайте. Мое мнение таково: этот святой муж своими хитроумными предложениями так и просится казаку на грешный кулак. Однако кто же из них лучше, — таких послов нам придется выслушать еще несколько. Лучше всего было бы выбрать кусок голой земли где-нибудь под Тегиною или Очаковом, — есть там хорошие земли, — расселиться и заняться каждому тем, к чему он способен: кому земледелием, кому плотничать, кому ковать или шкуры мять, а может быть, найдутся и такие, что и детей письму научить сумели бы… Но разве дадут нам покой паны? Пока они существуют, мы вынуждены будем воевать. Вот и выбирайте, с кем и против кого в первую очередь выступим. Я поклялся вам и согласен буду на все, лишь бы потом мы могли вернуться на Украину более сильными и делать то, что должен делать наш брат, порабощенный панами…
К месту, где держал речь Наливайко, сходились казаки. Взлезали на воз, говорили. Говорили старшины и казаки, говорили на разных языках, кто на каком умел. Чахлый казачок переводил эти речи, Хлопицкий и еще один из свиты Комулея бросали нунцию отдельные фразы, а тот поневоле все более отступал от круга, оттесняемый казаками. Хлопицкий оставил Комулея и исчез в толпе.
Вечером круг угомонился. Комулей давно выехал во Львов, проклиная жару и казаков. Хлопицкого при Комулее не стало, да и среди казаков его уже не было. Таинственно исчез Остап Хлопицкий.
Вдруг стало известно, что не всех послов выпроводили, явились еще одни наниматели. Соседи семиградцы тоже прислали попа с делегацией просить украинское казачество к себе на службу.
— Не за монахов ли они нас принимают? Если не ксендз, то поп, а то и вовсе прелат папского престола… Молись — не хочу.
— Бездельники они, эти церковные праведники, вот их и посылают.
— За дураков, что ли, нас принимают, крестом хотят заманить. А- куда-то все же надо идти нам, не стоять же в этом Каменце.
Послов пропустили к возу. Казаки снова стали напирать.
Деловитый семиградский поп начал с молитвы, но когда заметил, что даже шапку мало кто снял с головы, торопливо прогнусавил конец молитвы и приступил к делу. Они, говорил он, христиане, как и казаки, и нуждаются в военной помощи. А у кого им просить эту помощь против турецкого паши, как не у своих же христианских народов, родственно связанных с Семиградьем?
— Ведь Семиградье — это та страна, что дала вам покойного короля Польши Стефана Батория.
— Сердечно тронуты и благодарны за такое одолжение, но короля вы дали все же польской шляхте, а не нам, — любезно ответил Северин Наливайко, поневоле склоняясь к мысли, что воевать им против Синан-паши неминуемо придется, — так складываются дела.
Поп поспешил согласиться со словами старшого.
— Однако за короля Стефана сам украинский воевода князь Острожский голос подавал, а с ним и черкасский староста Вишневецкий и прочие старосты из украинского круга.
— Про нас там забыли! — крикнул Панчоха.
Наливайко, чтоб ускорить неизбежное и прекратить надоевшие за день переговоры с попами, сказал прямо:
— Наши полки, уважаемые господа, бедны оружием. Дадите его нам? Ежели против турчина воевать, так нужны, кроме сабель, и самопалы, и лошади хорошие, и пушки, да и порохом следует запастись.
— Стоит ли об этом говорить славным воинам? — необдуманно перебил его семиградский посол. — Ведь до Семиградья вам нужно пройти по нескольким странам, через города и замки… Такой ли уж это большой труд, или впервые добрым рыцарям добывать оружие, а полкам обогащаться?
— Так вы нас на грабеж подбиваете?
— Законы сильнейшего никогда еще судебного наказания не признавали. Военная сила и победа — это не грабеж, а святой закон земли. Спокон веков таковы рыцарские обычаи.
В круге замолчали. Даже рядовые казаки были удивлены таким откровенным советом семиградцев. Наливайко, усмехнувшись, благоразумно согласился:
— Разве что обычаи… А если таковы обычаи, то… мы им перечить не станем. Почему бы нам и в самом деле, дорогие братья, не согласиться на этих освященных веками условиях?
— Оружие каждому нужно, чего там…
— Да и голы мы, приодеться бы следовало.
Наливайко припомнил Шауле его уговор с князем
Острожским, и оба многозначительно улыбнулись. Для мировой с Янушем безотлагательно нужны были двадцать четыре пушки. Почему бы их не достать у таких щедрых родственников, как эти послы?
На следующее утро казаки дали согласие семиградцам двинуться им на помощь. С тем и отправили послов. А вечером из-под Каменца выступили полки Шаулы, конница Сасько и Мазура и другие отряды. С малочисленной артиллерией двинулся ночью на Семиградье и старшой украинского повстанческого войска Северин Наливайко.
9
Встревоженный вернулся Станислав Жолкевский к своим войскам на границе. Куда склониться, кого поддержать? Допустим, пока жив Замойский, за ним не пропадешь. А если случится, что Ян не устоит против короля, что Микола Жебржидовский потерпит поражение, — что тогда? Конечно, гетману Жолкевскому никогда не поздно перейти на сторону короля. Сигизмунд умом не силен. Ему ли разобраться в тонкостях политической игры, в которой так искушен уже опытный воин Жолкевский? А за поддержку ко- родя в критическую минуту (понятно, если сила будет на стороне короля, — выбрать такую минуту не требует особого искусства!), за такую поддержку кто бы пожалел дать Станиславу коронное гетманство, а может быть и канцлерство…
— Чудное, пан Янек, затеваешь, — уже вслух продолжал он думать. — То ты за Сигизмунда Вазу легкомысленно становишься под пули и сабли эрцгерцога Максимилиана, а то противоречишь королю даже в мелочах, касающихся устава веры и брака… Чудачество, пан канцлер… сбивчивая политика.
В штабе на Буге Жолкевскому спешно доложили про каких-то подозрительных людей, которые шатаются по дорогам прикордонья.
— Кто ж это установил, что они подозрительные?
— Хорунжий узнал среди них одного из низовых старшин…
Жолкевский принужденно усмехнулся, махнул рукою.
— Да вы, пан полковник, стареете, низовых изменников пугаетесь. Ведь и Наливайко, этот лотр Острожских, где-то тут за Буг прошел. Сколько всякого народа тут шатается! Бездельники…
— С разрешения пана гетмана позволю себе напомнить..
— А что напоминать? Если зверь страшный, его убивают. Вас я оставил здесь начальником, пан полковник, вы и должны были выяснить.
— Позволю себе напомнить Станислава Хлопицкого.
Жолкевский резко обернулся и окинул низкорослую фигуру полковника недоверчивым взглядом.
— Хлопицкий? Здесь (вертелся Хлопицкий? Изменник, который службу Баторию предал за турецкое золото, а теперь перешел в подданство к Рудольфу.
— Это вам лучше известно, пан гетман. Но я рад, что вам удалось вспомнить Хлопицкого. Именно его с каким-то немцем и евреем хорунжий встретил в Прилуках.
«Нет сомнения, это шпион Рудольфа. Пронюхал, что корона отправляет свои кварцяные войска на помощь молдавскому господарю. Выходит, известны Рудольфу планы Замойского превратить всю Валахию в покорные кресы короны польской. Так, так! Шпионы императора почти в штабе коронных войск…»
— Почему ж не поймали? Где тот бездарный вояка, что видел и не…
— Еще не поздно, ваша мощь. Хорунжий встретил их вчера и только что сам прибыл с этим донесением Если пожелаете…
— Пожелаю!.. Немедленно прикажите схватить и… чтоб никому ни слова об этом.
— В точности исполню, ваша мощь. Скоро люди вернутся с арестованными.
Жолкевский сгоряча хотел было разжаловать нерасторопного хорунжего. Но стоит ли? Не оберешься стыда, если, эти шпионы вдруг окажутся самыми обыкновенными бродягами. Разве мало таких бродяг встретил сам гетман на своем пути в Польшу и обратно? Даже в селах, почти на глазах у гетмана, они дерзко собираются и. говорят все, что взбредет им в их хлопские головы. Этот Наливайко окончательно развратил раба-посполитого. Старосты доносят из городов, что Украина начинена не только слухами, но и вооруженными отрядами. Восстают против своих панов-помещиков с именем Наливайко на устах. Приднепровский Кампанелла!.. Бросил клич: бей пана! И охотников сколько хочешь. Грабят наши имения, уничтожают грамоты на привилегии, угрожают шляхте равенством…
— Равенство, пся крев…
В тот же день осмотрел новые окопы, съездил на Буг, где нашли тайный брод. Проезжая дубовый лес, он то и дело оглядывался совсем не как хозяин, будто не он, Жолкевский, ловит, будто сам должен прятаться, чтоб не быть пойманным из-за кустов. Столетние дубы превращались в смельчака Наливайко, а гибкие березы, казалось, смеялись гетману вслед, тая за собой грозные для гетманского счастья тайны.
Медленным летним вечером Жолкевский вернулся в штаб и заметил необычайное оживление среди охраны. К воротам были привязаны оседланные кони.
От них несло привычным для воина запахом конского пота. В дверях Жолкевский столкнулся с полковником.
— Ну, какие новости? — спросил гетман, будто только что вспомнил об утреннем разговоре.
— Привели всех троих, ваша милость.
— Хлопицкий?
— Только что привели. Видел только иудея.
Гетман, обойдя полковника, вошел в хату, где уже мигали каганцы.
В воображении гетмана возникло лисье лицо запорожского пройдохи, которому фортуна так улыбалась в жизни. От скрытой радости стиснуло дыхание. Хлопицкий в руках Станислава Жолкевского может принести куда более ощутимые блага, чем на воле. Если даже король или Замойский и поскупятся заплатить за этот улов, то уж сам Хлопицкий или рассудительный император Рудольф не задумается тряхнуть мошной.
На скамье в ряд сидели трое. Тот, что поместился под самыми образами, был моложе всех; другие двое годились ему чуть ли не в отцы.
Юноша сидел, уставив глаза в землю, словно там собирался увидеть свою судьбу. На нем была дорогая, как у барского слуги, одежда, но помятая и запачканная, сафьяновые сапоги. Из-под расстегнутого кунтуша с полинялым воротником красного плиса выглядывала белая сорочка, разодранная вдоль пазухи. На шее краснел след от волосяного татарского аркана, на котором парня привели в штаб.
Два его соседа были одеты в заплатанную крестьянскую одежду. «Переоделись», — подумал Жолкевский. Оба смело, совсем без тревоги и даже вызывающе посмотрели, когда в дверь вошел гетман.
Хлопицкого среди них не было, сердце екнуло. Перед ним — дешевый, никчемный товар. Жолкевский больше по инерции, чем из любопытства, подошел к младшему.
— Кто? — гаркнул, не соразмерив голос, хотя на язык просился другой вопрос: «Почему ты не Хлопицкий пся крев?».
Гетмана точила злоба: поймать этакого слизняка вместо Хлопицкого! А парню показалось, что свирепый гетман вот-вот раздавит его, как жабу в болоте. Жолкевский заметил, как задвигались у парня связанные руки, и невольно схватился за саблю.
— Кто ты, спрашиваю?
— Вашей вельможности арестант, проше пана. Прикажете ножку поцеловать, вельможный?..
Парень поднял на Жолкевского глаза, и гетман, узнав его, отскочил как ужаленный:
— Га? Слуга Замойского? На границе?! Что это значит, пся крев?
Парень вызывающе смотрел в глаза свирепому гетману и только в ответ на его оскорбительную брань встал со скамьи. Жолкевский отступил за стол, оглянулся на полковника, на хорунжего, забрызганного грязью и мокрого от пота. Хорунжий, выступив на выручку гетмана, пояснил:
— Поймали под Прилукою, ясновельможный пан гетман. Письмо нашли при нем, вот оно.
Жолкевский взял письмо. Парень шагнул к гетману и совершенно спокойно попросил:
— Прикажите, милостивый пан гетман, развязать мне руки. Ведь я дал слово не отдавать этого письма, а у связанного и дурак вырвет…
— Что?!
Хорунжий толкнул парня на скамью, за что и получил одобрительный взгляд гетмана. Гетман теперь был даже доволен своей сдержанностью: этот хорунжий вовсе не заслуживает разжалования и бесчестья. Совсем миролюбиво сказал:
— Чужестранцы ваши оказались обыкновенными хлопами.
— Верно, ваша милость… Однако осмелюсь доложить, что и чужестранцы действительно были. Они сбежали на Низ. А эти двое при парне назвали себя литовскими крестьянами. На деле же узнали мы другими путями, что один из них еврей, ваша милость, а другой схизмат из валахов.
— А этот? Поляк?..
— Поляк, ваша милость.
— Не может поляк быть вместе с православным и иудеем! Как ты смел, подлец? — с новым приступом злобы крикнул Жолкевский, бледнея.
Еврей заступился за парня:
— Ой, мне даже страшно смотреть на вашу вельможную милость! Искренно признаюсь. Про пана гетмана, такого рыцаря, клянусь добродетелями Авраамовой Сарры, весь свет говорит, что тайно исповедуете схизму, а служите католичеству как сановник. У меня, бедного еврея, была такая верная собачка..
— Молчать, жид негодный! Выведите его немедленно и всыпьте пока что сорок пареных… за язык… Ну, а ты, предатель панской чести, расскажи, куда шел, кто послал тебя?
— Он виделся с чужестранцами, ваша мощь.
— Ты виделся с… этим… Хлопицким? Что это за свиданья такие у слуги коронного канцлера со шпиками враждебного нам государства? Тебя сам граф посылал к ним или как?
— Сам заскучал, давно не виделся с тем паном.
— Врешь!
— А если вру, для чего спрашивать? Ясновельможный пан гетман и сам знает, какой интерес я имею к чужестранцам. Помните бычинское дело…
— Замолчи! Рехнулся ты, что ли?.. Я ведь вижу, письмо от графини Барбары. Рассказывай правду о чужестранцах, а о письме я тебя потом расспрошу.
— Начинайте с письма, ясновельможный… Дело ясное, не то, что какие-то чужестранцы в воображении пана офицера… Минуточку, пан гетман, пусть будут они и чужестранцы. Все расскажу. С ними я встретился случайно. Иду бродом, а они навстречу… Спросил того, кого ваша милость Хлопицким называет, не вязко ли в осоке… Все четверо на конях, между собой по-немецки чешут, даже этот Хлопицкий, что у вас, ясновельможный пан, на дипломатических переговорах бывал и пану гетману однажды молодую паненку приволок…
— Не болтай, хлоп! О чем они говорили меж собой?
— Прощения прошу, вельможный. Как конь не исправит всадника, а слуга — глупого пана, так и меня беда…
— Замолчи, шельма… О чем говорили меж собой чужестранцы?
— Об этом пан Мотель-Хацкель скажет… К Белой путь держали, про Сечь вспоминали…
Жолкевский оглянулся на дверь, куда перед тем вывели пленного еврея. Неопределенно махнул рукой и сел за стол, вскрывая письмо, отобранное у юноши.
— Неприлично, вельможный пан, читать письма, не вашей милости писанные. Пан гетман, как руководитель, маршалов, должен быть чистым, как кристалл…
— А! Пан хлоп получил у графини светское воспитание… Как кристалл! К кому, спрашиваю, это письмо от пани графини? Ты мне головой ответишь…
Приветливая, шутливая улыбка исчезла с лица парня. Спокойным голосом он ответил:
— Понапрасну из-за пустяков гневаться изволите, вельможный пан. Письмо к шурину своему я нес от сестры моей Ядвиги, которая пану гетману в покоях графа прислуживала…
— Опять врешь, сто чертей? Рука графини…
— Ясно же, ведь сестра моя совсем безграмотная…
Жолкевский на какой-то миг поверил парню, еще раз посмотрел на письмо. Потом с новой злобой подступил к связанному слуге Замойских:
— Предатель поганый! Тут написано рукою графини не к шурину твоему, а к Наливайко, к Наливайко, висельник!.. Запереть их! За этим особенно следите.
И махнул рукой, чтоб оставили одного в комнате.
До рассвета не спал Жолкевский, прочтя письмо графини к Наливайко. То было письмо молодой женщины к человеку, которого она желала бы назвать и только из скромности не называла другом. Она умоляла Наливайко не губить себя, предостерегала от смертельных врагов среди высокопоставленной шляхты и предлагала свою помощь, хотя бы это стоило ей чести или даже жизни.
Письмо Барбары настолько поразило гетмана, что лишило его силы даже гневаться. Было очевидно, что Барбара Замойская не пожалеет ни чести мужа и рода, ни интересов государства ради этого украинца. Что новейшие учения и советы Морджеевского — зло для образованной шляхты, гетман окончательно убедился теперь на примере Барбары, отец которой так увлекался и Реем, и Морджеевским. В этой женщине бушевала горячая кровь, а не холодный расчет польки. Расчетливо поступил он, Жолкевский, став поляком, — ценою веры отцов получил гетманскую булаву, добыл и друга — канцлера коронного, женившись на его сестре. А Барбара под ноги лютейшего врага шляхты спокойно кладет честь этой шляхты, как ненужный хлам.
— Воистину — молодость, природа, страсть!
Жолкевский чувствовал власть этой женщины над собой. Он готов был у ног ее, как мальчишка, вымаливать в слезах ласку. Графиня — не загнанная серна, не бессильная жертва казачьих побед. Барбара — женщина, которая выше всего уважала и ценила свою молодость. Угрозами или грубыми интригами только вспугнешь эту птичку из гнездышка. Она завязывает сношения с Наливайко, настойчиво, одного за другим посылает к нему гонцов и советами об осторожности, приглашениями и обещаниями помощи на королевской службе старается приблизить его к себе, сделать дворянином, выдвинуть в полководцы государства.
Гетман взглянул на изорванную бумагу и пожалел, что погорячился. С этим письмом он мог бы сделать гораздо больше, чем с предыдущим. Ведь в этом письме графиня предстает не только неверной женой, но и изменницей шляхте, даже короне.
Долго еще Жолкевский сидел над столом, задумавшись. И, наконец, решил наказать графиню: впредь будет осторожнее с ним, гетманом. И начал писать к Яну Замойскому:
Бросил перо, с силой оперся на стол сцепленными руками и так замер надолго. Казалось, что заснул. Но когда под утро на дворе зашумели, гетман поднял голову и воспаленными от бессонницы глазами посмотрел в окна, потом на начатое письмо. Схватил его, разодрал и кинул на пол.
«Не-ет, ласковая птичка… Это оружие я использую в иной стратегии. Ты обнимешь меня с пылом, с каким не обнимала и Гржижельда Баториевна, и уста твои будут шептать мне если и не слова любви, то мольбу — не выдать твоей измены…»
Через час после этого передал джуре такое письмо к Замойскому:
«.. честь имею известить вам, что Хлопицкий, которого еще при Батории велено было казнить, на- днях проехал через Прилуки в сопровождении каких- то чужестранцев. Судя по языку и одежде, уверен, что это люди Рудольфа II и что направляются они на Низ. Подумав, прибегаю к разуму В.М., что делать с ними. Считаю, что шляхте короны польской западный вопрос выгоднее и кровно роднее, чем московский, и проискам Рудольфа препятствий не чинил бы. А будет на то воля В.М., так и буду чинить, слуга коронный.
Многоуважаемой графине Барбаре прошу передать рыцарское спасибо за ее любезный привет мне через слуг-гонцов вашей милости».
Приказав не тревожить себя, лег спать тут же на голой скамье и быстро заснул, как дитя после купели.
10
За конюшнею, в сумраке, голоса невнятно бубнили и глохли в предрассветной сырости.
—.. Ничего тебе не стоит к графине вернуться.
—.. Ничего-ничего… И воробей говорит «ничего- ничего», а полна крыша голопуциков. Нельзя мне к графине, я к Наливайко направляюсь, пай Жолнер, — внушал в темноте сдержанный голос.
— К Наливайко? Верно… К нему идут все, когда другие дорожки им заказаны… Наливайко скоро будет на Быстрице…
— Весьма благодарен вам, пан жолнер, но я платил вам за свободу, а не за адрес… А как же с валахом и с тем, другим?
Жолнер молча прошелся вдоль конюшни и опять вернулся к кустарнику:
— Жидовин за паном гетманом числится, ему сорок горячих всыпали пока что, а потом, верно, смерть… Да и к лицу ли нам, полякам, хлопотать за еврея? Пан поляк, и я поляк.
— Душа-то у него, пан жолнер, такая же человеческая. За меня человек страдает… К тому ж я уплатил пану жолнеру чистоганом за троих, а не за одного.
— Однако он жидовин… Нет! Если хотите, пан, удирайте один. А нет… откажусь от всего твоего золота, ничего не слышал, не видел, возвращайся в конюшню…
— Ну, нет, пан!..
Парень неожиданно подскочил к жолнеру, метким ударом кулака сбил его с ног и надавил коленом на горло.
— Белоголовой к тайнам, а жолнеру к товариществу не доверяй ключа… Вы — враг и к золоту жадны.
…И в одно прекрасное утро, когда солнце поднималось над головою, трое беглецов пробирались над берегом Быстрицы. По этому пути несколько дней тому назад Наливайко прошел в Семиградье. Высокие горы и дремучие, непролазные леса спасли беглецов от погони свирепого Жолкевского.
Беглецы торопились.
На разведку всегда посылали Мотеля. Владея несколькими языками, он лучше других справлялся с этим делом. Молва о Наливайко не умолкала В Кормах, на скотных базарах; именем Наливайко угрожали, о нем спорили.
Третьего дня Мотель и его спутники напали на точный след, — два дня как Наливайко прошел тут с артиллерией.
Беглецы еще прибавили ходу, шли даже днем, обходя села и хутора. И вот однажды утром их остановили вооруженные люди.
— Кто такие? — спросили неизвестные.
— Мы?.. Наливайковцы! — не подумав, ответил за троих «царапин» из валахов.
— Наливайковцы? Таких будто не было.
— Пусть меня господь бог накажет, если не к нему убегаем.
— К богу?
— К Наливайко.
— Это другое дело. Если к нам направляетесь, да еще с добрыми намерениями — не возражаем, люди нам нужны.
Наливайко не совсем доверчиво отнесся к тройке беглецов: слишком чудная компания: поляк — панский слуга, еврей и царапин. Но они так горячо говорили о своей ненависти к панам и так искренне о желании попасть в войска Наливайко, что, в конце концов, Наливайко разрешил им остаться.
Что ни день, что ни шаг — жизнь отодвигала Северина Наливайко все дальше и дальше от выполнения замыслов, которые впервые зародились в нем еще тогда, когда он скрывался у деда-рыбака и его внучки от князя Януша. Оказывается, что неволя людская — не только брацлавское и волынское зло, оно общее для всех стран, существует за всеми государственными границами. Стонет украинский бедняк в когтях пана. В рабочий скот превратили паны валахского царапина, польского посполитого, боярского холопа в Московии. Выходит, мир — это люди, а правят ими короли, магнаты и церкви. И порядок этот нужно свалить, где б он ни был, в каком бы государстве ни существовал, какому бы богу ни кадил фимиам… Но пока что — оружия, оружия!
Вечером трех беглецов привели на допрос:
— Вот ты, парень, будто с добрыми помыслами за Быстрину попал. Нам так просто, на слово, верить не приходится. За сотни миль таскается человек, поляк или украинец, а кто его знает — любовь ли братскую нам несет или нож за пазухой. Может, шпионит за нами…
— Ваша милость…
— Не ваша милость, а… пан старшой, — поправил Наливайко Бронека, пристально всматриваясь в пленников, особенно в царапина, будто силясь разгадать их скрытые мысли. Повернулся к тем двум, остановил свой выбор на еврее: — В таких летах, как ваши, уже не стоит лгать. Расскажите мне, что толкнуло вас в наш лагерь.
— Пан старшой! Мне ли, бедному еврею, вас обманывать? Я не корчмарь и не ростовщик, я никаким товаром не промышлял. В землях Радзивиллов литовских семнадцать лет гнал я смолу. До кагала еврейского далеко, до господа бога высоко, а Радзивилловы дозорцы каждый день на смолокурне. Среди двух десятков смолокуров было нас три еврея. Угораздило меня на несчастье иметь молодую дочку и человеческую честь. Дозорцы, увидев дочку…
— Дальше можете не говорить, верю. А слезы перетопите в свинец против пана Радзивилла. Дочка жива?
— Убежала из замка и… утопилась. А княжеского сборщика пошлин я…
— И правильно поступили… А скажите, пан Мотель, где вы этого юношу взяли?
— Не я его, а он меня к вам привел, пан старшой.
— Пан старшой! Я сам о себе скажу, — не выдержал Бронею
Наливайко повернулся к нему. Некоторое время все молчали. Наливайко долго смотрел на парня, уйдя в свои мысли. Потом сел рядом с царапином, заговорил:
— Получишь эту возможность, слуга Замойского. Дай поговорю со… старшими. Вы действительно настоящий царапин из Валахии?
— Что ни. на есть самый настоящий, клянусь… — царапин бросился поцеловать полу жупана Наливайко.
Наливайко вскочил, отошел и, прищурив глаза, сказал:.
— Скверную привычку привили вам господари… Пойдете к полковнику Мартынку, в хозяйственную сотню… Вас, пан Мотель, назначаю в артиллерию для связи с полковниками. Идите.
— А я? Ведь пан старшой узнал меня, слугу Замойских?
— Да, и только. С тобою еще нужно наедине договориться. Говори.
Бронек, оглянувшись на товарищей, выходивших с сотником за дверь, начал:
— Меня с письмом к вам послали. Пани графиня так и приказала: «Гетману Наливайко…»
Наливайко вскочил со скамьи:
— Так где же письмо? Давай…
Бронек тоже вскочил, деловито закатал полу кунтуша, зубами сорвал подкладку и подал Наливайко небольшой клочок бумаги — письмо Барбары.
. — Пан старшой! Пани графиня опасалась, что меня могут схватить дурные люди, и написала два письма. Одно у меня, у сонного, вырвали жолнеры гетмана Жолкевского. Графиня так и приказала: «Умри, Бронек, а это другое письмо хоть с трупом твоим должен получить пан Наливайко. Никому — ни мужу, ни даже богу — не признавайся, в нем, и за то я буду молиться небу за тебя…» в слезах приказ мне этот давала, отправляя ночью. А пан Жолкевский желтел и зеленел от злости, когда читал то, другое письмо. Верно, от этого письма гнев забрал бы у него душу. Если б он знал…
— Постой, постой! Ты пойдешь, пан Бронек, тоже в артиллерию, под моим начальством служить. Иди и скажи об этом сотнику…
Оставшись один, долго не мог успокоиться. Шагая из угла в угол, все не решался прочитать письмо, перекладывал его из руки в руку.
Второе письмо посылайте! неосторожная женщина, — вслух думал он, — может быть и в самом деле искренне. Тогда и ей такое же искреннее мое спасибо. Но… графиня она. Может быть, ее канцлер просил. Стала грязным орудием его хитрых уловок? Но, кажется, нет. Эта женщина из тех, что считаются больше с голосом сердца своего, нежели с титулом. А сердце у нее… Однако безопаснее будет сердцу старшого украинских войск не прислушиваться к тому трепетному женскому голосу. Нам еще столько нужно воевать с князьями, графьями и короною, столько этого сердца казачьего нужно нам…
Подошел к свечке и поджег письмо — непрочитанную исповедь души молодой женщины… Левой рукой оттянул чуб до самого затылка. Почти неслышным голосом проговорил:
— Такую бы женщину в девичьей свитке найти, у рыбацкой корзины встретить! Такое сердце!.. Прочесть бы хотя одно слово…
А рука, не дрогнув, держала письмо над огнем.
11
Семиградским господарем в то время был Сигизмунд Баторий, племянник покойного Стефана. Не подумав как следует, послал он послов в Каменец к украинскому войску. А когда услышал, что после того стало твориться в Семиградье, волосы рвал на себе с досады. Сами наливайковцы еще бы ничего — знал, кого призывал на земли господарства. Но вся страна вот-вот превратится в повстанческий лагерь. Хлопы, беднота сводили счеты со своими господами, а потом шли к Наливайко. Армия его разрасталась, обзаводилась оружием — нечего было и думать о ликвидации собственными силами этих «союзников».
Вспомнил Баторий родню. Обратился к польскому королю Сигизмунду и родственные чувства излил ему в послании. В утешение себе одного лишь просил- Баторий: чтоб Наливайко с его старшинами четвертовали всенародно. Это, писал он, враг всякого государства и панства. Не так опасно самоуправство Наливайко, как тот дух возмущения, что распространяется из его армии на кнехта и кмита, на угольщика, на ремесленника и даже на мещанина.
«.. прежде всего многократно о том вашей королевской помощи просим, лишь бы спасти от своевольных казаков честь нашего рода, наше имущество, казну и удержать хлопа при дворе его прирожденного пана, удержать его на панских землях, в его лесах и рыбных ловах».
Так плакался Баторий королю Сигизмунду.
Узнали об этом и в лагере Наливайко. Десятка два его старшин и войсковых товарищей сидели в комнате и совещались. Наливайко не хотел дешевыми успехами казакования на чужбине подменять действительные стремления посполитых, не хотел ждать в Семиградье, пока польские и украинские паны сговорятся и пошлют войска против него. Сняться ли немедленно и выступить в степи? Или ударить на Синан-пашу и поживой задобрить запорожский Низ, чтобы приняли к себе со всем войском?
— А что дальше, после этого? — спросил Наливайко.
Молчанием ответили соратники. Ни на кого не глядя, Наливайко опять заговорил:
— Пока оружие в наших руках верно служит нам, до тех пор мы можем всякие союзы заключать. Но ведь мы хотим воевать за право людское, за свободу, ради того и восстали, родные жилища покинули. У нас собрались беглецы от панов, и пока эти паны живы, они будут стараться вернуть себе батраков и крепостных.
— Да пусть провалятся они, эти идоловы паны!..
— Паны живучи, братья-товарищи! К их услугам — короли, войска, казна. Я склоняюсь к походу против турка, против паши-завоевателя, чтобы добыть коней, чтоб Сечи подарок послать и обезопасить себя от запорожцев. Паны попробуют науськать на нас еще и сечевиков, это нужно помнить. А обезопасившись от Сечи, мы понемногу наведем порядок в своих украинских землях, запорожцев подобьем на это, и тогда нам не страшна будет польская корона…
— А если не удержимся?
— Нужно удержаться, на то у нас голова на плечах. Будем хитрить, как коронные гетманы, Замойский и Жолкевский. Напишем им и королю несколько писем о своей преданности; может быть, какое-нибудь
мелкое поручение в доказательство этой «преданности» выполним, лишь бы только пройти на Украину не потрепанными кварцяным войском под начальством Жолкевского. А если и там, на Украине, нападут они и у на-с не хватит сил дать им отпор, тогда… тогда пойдем на Путивль, в Московию. Русские поймут и не дадут нас в обиду.
Такие соображения не были тайной в рядах войск. Но вслух Наливайко высказал их впервые. И стали они своими для каждого, — так думали, так начинали думать все. Да разве такой армии придется удирать из собственной страны в Путивль? Ежедневно к войску пристают новые десятки угнетенных, и это в чужих странах. А украинский народ валом пойдет на борьбу за свою свободу.
— Не забудем, братцы, покойника Ивана Подкову, — припомнил Шаула.
— А что его вспоминать, Матвей? Сорокоусты пусть попы справляют!
— Подкова совсем не затевал того, что мы с вами, а польские эмиссары с помощью лукавых сечевиков схватили его в Немирове и выдали короне на казнь. Перерезали человеку горло, во Львове…
— Помним, Матвей, Подкову, но не забываем и пана посла коронного Голубоцкого. Вот так и прочих, словно щенят, утопим в Днепре, как сечевики утопили Голубоцкого…
Это не было серьезным расхождением между Наливайко и Шаулою. Шауле не давала спокойно спать мысль о казацкой добыче гетмана Лободы, нажившегося в нескольких походах. А тут эти разговоры про возвращение, про бунт! Сходить бы хоть в один поход, тогда пусть будет так, как предлагает Наливайко. Наливайко, понимая, как сильны в армии эти настроения, все же гнул свое, но дипломатично, в критическую минуту, дал свое согласие на поход против Синан-паши.
На том и закончили совещание. По лагерю вмиг разнеслась весть, что ночью все-таки выступают против Синан-паши, на казакозание.
Наливайко остался один. Где-то в дубраве раздавалась казацкая песня, сложенная Юрком Мазуром еще в Брацлавщине. Сильные голоса батраков и крестьян подхватывали молодецкий напев, и вечер заполнялся грозным призывом:
Ой, у пана Наливая та ворош кош,
Ходить, браття, повставайте —
Чуємо, червоці!
Ой, мы чуємо, червоці! В Василя старого.
Не лишимо ж скупердязі А ні золотого…
Северин подошел к окну и задумчиво пропел последний куплет так, как он советовал Юрку переделать его:
Не лишимо хитрунові Панувати з того…
Так и прилег подремать, не раздевшись, по-казачьему. Но вспомнил о совещании, вспомнил о принятом решении и пошел проверить полки. С полковниками говорил с каждым отдельно. Ему нужно было найти в душе каждого из своих боевых друзей такую зацепку, ухватившись за которую он мог бы повернуть их за собою без риска сорваться…
В полночь поднялись и двинулись на восток, где Синан-паша уничтожал села, полонил девушек, забирал в неволю и без того порабощенных своими панами и дуками людей. Беглецы из Валахии искали спасения у Наливайко и рассказывали, что Синан-паша берет в плен только тех, у кого нечем откупиться, выкупить жену или дочку. Богатые остаются в селах, они даже помогают Синан-паше.
Скорым маршем проехала конница на свежих семитрадских конях; проходили пешие в хорошей одежде и с отборным оружием. Несколько пушек с обученными самим Наливайко артиллеристами завершили поход уже под самое утро.
12
Посол короля Рудольфа Эрих Лясота ловко ускользал от погони под самым носом у Жолкевского. Станислав Хлопицкий, что ни день, исчезал с дороги куда-то в сторону, заметал все следы.
Агенты Рудольфа везли с собой подарки императора запорожцам — восемь тысяч червонцев золотом, клейноды и знамена с императорскими гербами. Под немецкими стягами должны были выступить запорожские старшины на поддержку завоевательных планов Рудольфа.
На Эриха Лясоту Рудольф II не мог жаловаться. Еще в битве под Бычиною против Замойского Лясота доказал свою преданность династии Габсбургов. Разбитый Замойским и Жолкевским эрцгерцог Максимилиан, неудачный претендент на польский престол, попал в плен. Верный слуга его, Лясота, пожертвовал своей свободой, сам сдался в плен победителю-канцлеру, чтоб быть вместе со своим государем… Такой слуга сумеет сохранить и тайну императорского посольства, честно выполнит службу Рудольфу. Обходя отряды и посты Жолкевского, Лясота, точно уж, ускользал от погони и продолжал путь в Сечь. То у главнокомандующего венгерских войск Христофора фон Тейфенбаха оставлял золотые червонцы, то посылал за ними своего помощника Гейнкеля, а сам с Хлопицким пробирался дальше, стороной от дороги… Во владениях панов Синявских, на реке Буг, чуть было не попал в руки приграничных войск Жолкевского. К счастью, во-время подвернулся молодой поляк из Замостья, которым занялись жолнеры и назойливый хорунжий, а тем временем Лясота очутился уже в Покове.
В Базавлук Лясота прибыл летом 1594 года. Летний зной уже спалил луговые травы на холмах, и малочисленные лошади сечевой стражи паслись в низинах возле самого Чортомлика. Оповещенные Хлопицким сечевики выслали навстречу императорскому послу пышную свиту, дали залп из гаковниц в честь его прибытия.
— Рад застать и видеть славное казачество в добром здравии, — приветствовал Лясота сечевиков, чтоб поднялись насупленные запорожские брови и приветливей взглянули глаза. Встретили его без гетмана, — Микошинский находился в походе на крымских татар, — поселили при коше и заставили ждать гетмана.
Около двух недель посол Рудольфа терпеливо выжидал Микошинского, ежедневно получая от Хлопицкого секретнейшие донесения про кош. Сечевое начальство, по его словам, было радо послу, но среди казаков-бедняков, которые попадали иногда в Сечь, когда бежали от помещиков, ходили и неблагоприятные для немца толки.
Но вот Микошинский вернулся из похода, полюднело на Базавлуке. Гетман привез пленного из знатных татар и на радостях подарил его Лясоте. Послы от московских бояр, в то время тоже прибывшие с подарками в Сечь, неприязненно отнеслись к такому поступку гетмана и передали ему об этом через посольского дьяка. Чтоб успокоить бояр, Микошинский первыми принял их в круге старшин.
А несколько времени спустя Эрих Лясота. изложил на сечевом круге цель своего посещения и сообщил о цесарских подарках.
— А где же те червонцы немецкие? — воскликнуло несколько голосов.
— Червонцы, уважаемые рыцари, у Якова Гейнкеля, моего помощника, в посольстве.
— Посчитать бы их, а то и обмануть могут. Сколько прислал император?
— А не медяков ли заморских подсунут нам эти баре в подрясниках?
Лясота терпеливо слушал и не спешил. Как он и ожидал, казаки не обрадовались, узнав, что император прислал лишь восемь тысяч.
— Хозяин приданого за дочкой дает больше, чем император за военный поход нам отсчитал. Не пан ли Остап Хлопицкий это посоветовал? Сам, верно, больше хапнул…
— Этого паночка из наших пустить бы без штанов с кручи в Чортомлик. Торгует душами украинскими..
С поддержкой Лясоты горячо выступил кое-кто из старшин. Полковник Лобода несколько раз прошелся среди старшин, совестил казаков и вышел в круг с такой речью:
— С Москвою нам, господа, не легко договариваться, хотя русские одной с украинцами веры.
— Одной крови, а не только веры! — крикнули из толпы казаков.
— Кровь тут ни при чем…
— И крови, славное казачество, — согласился Лобода. — Бояре прислали только грамоту, а император грамоту с паном Лясотою на словах передал — да и так верим, — зато червонцы, я сам их видел, натурально препроводил в самую Сечь. А нам, славным рыцарям, какого рожна еще надо? Лишь бы деньги! Да я, ваш полковник, разве не с вами недавно только вернулся из-под Белогорода? А чем мы разжились в этом походе? Тряпку на онучи, старый дукат турецкий, да с турчанкою позабавились без разбора… А тут, пусть пока что восемь тысяч, но они ведь уже готовенькие бренчат не под саблею, а в карманах лыцарства…
— Пан полковник годился бы в казначеи даже и полякам.-..
— Иудина привычка у наших полковников!
— За тридцать серебренников, а то и за медяки, не то что за восемь тысяч червонцев продадут!
Лобода и старшины оглянулись в ту сторону, откуда раздались насмешливые. голоса.
Гетман Микошинский гневно осадил строптивых:
— Недомыслие, срам! Мы идем туда, где нужны наши боевые руки воинов. Ведь лыцари мы, а не батраки. Почтенные казаки с нами пойдут, а упрямая бесштанная чернь не понимает выгодных предложений императора, ей бы только шататься по куреням. Отказываюсь быть гетманом у людей, которые не дорожат своей лыцарской казачьей славой и честью запорожского имени. Поход, если он как следует оплачен, и есть наш настоящий казачий хлеб…
Лишь на третий день удалось Микошинскому и старшинам уломать сечевой круг, и запорожцы согласились, наконец, на предложение Рудольфа. Правда, нет у них коней для службы его величеству, и это задержит их выступление, но беде этой они помогут, пройдя Украину, а там и Валахию… Вспотевший от трехдневного лукавствования дипломат Рудольфа, наконец, мог записать в свой дневник:
«.. передал старшинам восемь тысяч червонцев золотом среди поля, где водрузил стяг его величества. Они разостлали на земле кобеняки и велели старшим казакам пересчитать деньги».
На том же круге сечевики решили направить Хлопицкого к московским боярам, а послами к его величеству императору избрали Нечипора и Федоровича. Оба они вели себя самым рассудительным образом, а Нечипор даже о чести украинца заговорил было, отказываясь войти в посольство, но его заставили миром.
Канцелярия гетмана приготовила письма к его величеству и полномочия полковникам. И то и другое было торжественно скреплено:
«Что свидетельствуем, и для большей верности выдали мы послам нашим эту доверенную грамоту, скрепленную выше печатью нашего войска и собственноручной подписью нашего войскового писаря Льва Вороновича. Дано в Базавлуке, при Чортомлицком рукаве Днепра, 3 июля, года господа 1594».
Запорожский круг долго не расходился. Почтенных лет казаки и часть старшин, потея, считали на кобеняках немецкие деньги, сбивались со счету и вновь начинали передвигать золотой металл с места на место. Гетман и другая часть старшин прохаживались меж казаками, разжигая воинственные настроения в наиболее упрямых приверженцах полковника Нечипора.
Вдруг с лодок привели двух хорошо одетых и вооруженных послов, не иначе из королевской стражи. Микошинскому они и показались польскими эмиссарами от самого Замойского, а может быть и от короля. Какие несвоевременные свидетели! Виноватыми, от страха расширенными глазами окинул он присутствовавших: не задержался ли где-нибудь Ля- сота? Но его давно уже не было в круге.
— Пан гетман! К тебе эти двое по делу, а чьи — не сказали.
Микошинский обеими руками поправил отвисший под тяжестью пистолетов и сабли посеребренный пояс и, задевая ногами кривую саблю, пошел им навстречу. А круг кипел надеждой и сомнениями.
— Прошу… Я гетман казачества Низового.
— Уважение и честь тебе, батько сечевой. Мы посланы к тебе старшим украинских войск, находящихся в походе за пределами Украины, Северином Наливайко.
— Наливайко?.. — гетман, заметно волнуясь, подтянул перекосившийся пояс.
— О, чортово семя… Наливайко уже к тебе послов посылает, а? — насмешливо спросил Григор Лобода, не скрывая своего неуважения к послам.
Поспешно направившись к кружку старшин, он, смеясь, шепнул эту новость полковникам. Нечипор живо обернулся, подошел к послам и, не обращая внимания на гетмана, стал расспрашивать:
— А где ж Северин? В походе? Против кого?
— Наш старшой Северин Наливайко всем вам челом бьет. Не ожидал он, что его боевые товарищи так нелюбезно будут приняты на Чортомлике.
Юрко Мазур, похоже издеваясь над гетманом, тоже стал поправлять тугой, золотом кованный турецкий пояс, на котором ловко висела сабля. Полковник Нечипор опытным взглядом смерил гордые фигуры посла и его молчаливого и чересчур длинного товарища. Еще не додумав чего-то, как будто и за себя обидевшись, сказал:.
— Самого Наливайко, может, и совсем бы не приняли у нас. Не к лицу жаловаться на негостеприимство человеку, который тупил нам казацкие сабли…
— Это враг наш, а не старшой украинского войска! — крикнул Лобода.
— Не враг, пан Лобода, потому что не. за себя и мы с оружием в руках столкнулись с Северином под Пяткою. К тому же ваша. Риторе, сабля ни разу и не скрестилась с саблей Северина, — язвительно рассмеялся Нечипор.
— Так скрестится, пан Нечипор, матери его сто дьяволов!
— Не позавидую вам тогда, Ригоре, лучше избегайте этой встречи.
Микошинский уже оценил пояс на Юрко, заметил, как рука второго посла судорожно сжала эфес сабли, и примирительно прикрикнул на обоих полковников:
— Стыдитесь, полковники! Еще за чубы схватитесь!
Микошинский предложил послам изложить, с чем прибыли они от этого Наливайко. Мазур громко, чтоб слышали и казаки в круге, сказал, что Наливайко тогда, под Пяткою, словом рыцарским был связан с князьями Острожскими, слугою доверенным был у них и не мог обесчестить свое казачье слово. Да и не сечевикам, не казакам нанес он поражение под Пяткою, а шляхтичу Косинскому, который ради собственной выгоды, а не по воле народа проходил через украинские земли.
— Косинский был вам не лучшим другом, чем любой шляхтич или князь. Наливайко это знал, когда шел в бой, — закончил Мазур.
— Кому рассказываешь? Молод еще учить! — крикнул Лобода, стараясь осрамить посла перед казаками.
— Не вас учу, пан полковник. Если родной отец не научил вас разбираться в друзьях и врагах, то мне ли… удастся научить?
— Ого! Да он остер на язык!
— Воюем не языком, пан гетман, а еще более острой сталью, по неуклонной воле народной. Панове казаки, уважаемые старшины, и ты, гетман сечевой! Наливайко прислал нас не для покаяния за прошлое, а для дружеского разговора о настоящем и будущем украинского народа…
Шум в круге стих, даже почтенные старшины перестали считать деньги на кобеняках. Только Лобода, синий от обиды, еще бормотал себе под нос какие-то бранные слова.
Нечипор стал рядом с послами и так смотрел на казаков в круге, словно с гордостью подчеркивал, что не Юрко Мазур, а сам Нечипор был старшим послом от Наливайко, своего выученика в военном деле.
А Мазур продолжал:
— У нас есть армия и оружие. Нелегко все это досталось нам, но сердцем спокойны мы, ибо меч свой заострили о головы врагов народных, в каком бы государстве они ни были. С нами, украинцами, идут беглецы от панов польских, от панов украинских, валахских, даже турецких. И хотим мы силу эту двинуть на Украину. Но коронные гетманы польские и их льстивые сообщники подстерегают нас хуже самого свирепого врага.
— Так вы нас, может, против короны подговариваете?
— Не подговариваем, пан гетман, а так, к слову пришлось. А прибыли мы за тем, чтоб о нашей кровной дружбе договориться и помириться.
— Мириться бы должен был сам Наливайко, а не… какие-то…
— Пан Лобода! Вы не повели бы себя так с ними за чортомлицкими берегами, — ответил за послов Нечипор.
— А мы и не обижаемся, пан Нечипор. Голова у полковника, правда, слабенькая, не полковничья, такую бы… да не место здесь ее… исправлять. А Наливайко, если на то будет воля казацкая, сам может прибыть в круг, принесет свою голову вам на суд. Если Низ желает этого, наш старшой за правду головы своей не пожалеет.
— Казачья голова, что и говорить! Я высказываюсь за мир с Наливайко и с его людьми. Я за то…
— За что, за что, пан Нечипор? — нетерпеливо подгоняли старшины полковника.
— За то, чтобы союз заключить не с императором Рудольфом, а с Северином Наливайко…
— Да этот ваш Наливайко давно уже в союзе с Рудольфом! — злобно выкрикнул Лобода.
Тогда Мазур опять сбросил шапку и окинул взглядом тысячную толпу круга. Обветренное и напряженное молодое лицо говорило о каменной стойкости. Не обращая внимания на выкрики обиженного полковника, он от всего сердца улыбался тяжелому, но дружескому дыханию тысяч низовиков. Он чувствовал, что казаки верят ему, а не Лободе.
— Полковник говорит, что ему в голову взбредет, а я говорю то, за чем меня послали к вам. В знак искреннего и братского примирения низовиков с подолянами наш старшой послал вам шестнадцать сотен голов турецких коней. Степью в двух косяках Пригнали их к самому Днепру. Если не брезгуете… Это, понятно, не золотые червонцы, пан Лобода… — Мазур, усмехаясь, бросил взгляд на кобеняки посреди круга.
Будто стон вырвался из тысяч грудей. Шестнадцать сотен турецких коней в такое время, когда десятку обычных деревенских кляч обрадовались бы! Это такое событие для Сечи, что сразу забыты были все старые обиды.
— Вот как, пан Лобода, по-нашему мирятся.
— А я и этому не верю, пан Нечипор.
— Ну что ж, не верьте, такова уж ваша натура, Риторе. Жалко мне вас, добром жизнь свою не кончите.
Нечипор успокоенно зевнул, потом расправил руки и сильно потянулся, словно встал с мягкой, заботливой рукой постланной постели.
13
— Всякая шантрапа народом клянется…
— Вы все о том же, пан Лобода?
— О том же, пан гетман. Позвольте, я вам еще и левую ноздрю табачком попотчую… Славный у вас, пан гетман, табачок.
Лобода, со льстивой ужимкой встряхивая гетманский рожок с нюхательным табаком, сыпал табак на протянутую ладонь гетмана, потом осторожно, двумя пальцами брал с этой ладони щепотку хорошо протертого, бархатистого порошка и, взглядывая, не сердится ли за это гетман, сильно затягивался и сам. Микошинский наслаждался не столько табаком, сколь угодливостью полковника, — такое не часто бывает на Низу. Снимая с гвоздя свой пояс, кованный серебром, вслушивался в слова Лободы, а в воображении вставал кованный золотом турецкий пояс на гибком, молодом казацком стане Юрко Мазура. Почувствовав, что краснеет от зависти и злости, он коротко ответил Лободе:
— Народ, полковник, тоже бывает разный. Иным и не поклянешься.
— Вот это правда, пан гетман! Не поклянешься этим кизякоробом бездворовым.
— Я имею в виду киевлян.
— О! В самую точку попали… Позвольте теперь в правую ноздрю… Киевляне действительно не понимают, не постигнут умом, что такое низовик, запорожец. Я им не верю ни вот на столечко… Ап-пчхи! Ну, и табачок же у вас, паде геть-паде… Да что им Запорожская Сечь, когда они от самого короля приказы получают, есть им отчего важничать, — небось к ним Наливайко не полезет… А наши казаки быдло быдлом. Я им тоже не совсем стал доверять. Слышали, как приняли наливайковских болтунов?
— Это ничего, полковник… Нюхайте еще на здоровьичко… С Наливайко нам теперь ругаться не за что. Вон видите, коней каких прислал! Да за этих коней наши казаки на руках принесут Наливайко из-за самого Днестра.
Лобода мгновенно перестроился. Трудно было себе представить, чтобы в таком дородном и приземистом туловище так свободно вмещалась чрезвычайно гибкая и льстиво-угодливая натура. Стоило ему уловить настроение гетмана, как он уже находил и тон, и слова, и линию поведения, чтоб угодить гетману. Тепло живется около власть имущего, а если удается еще и необходимым стать для него, — о, тогда уже не станешь роптать на судьбу! Пусть дураки ропщут.
— А это и в самом деле рыцарский поступок со стороны Наливайко, не ожидал я. Но я опять о наших послах к киевлянам. Их могут принять по-человечески, однако над нашим соглашением со старостою Вишневецким только посмеются. С украинцем, пан гетман, нужно по-украински. Ваши благородные манеры их не переубедят… Ну и табачок!.. К. киевлянам, пан гетман, нужно не двух послов посылать, а целым кошем идти…
— Куда это пан Ригоре кошем разогнался? — спросил в дверях полковник Нечипор.
Он вошел без шапки, мотая полами распахнутого жупана. За ним в гетманский курень зашли еще несколько старшин.
— Есть новость, — сказал полковник Нечипор, беря из рук Лободы гетманский рожок с табаком. — Скверная новость, гетман… А расскажите-ка, пан сотник, сами.
Нечипор дал пройти сотнику, слепому на один глаз, на который вечно надвинута была остроконечная войлочная шапка, снятая со степного татарина.
— Предательство, пан гетман! Киевляне наших послов обесчестили.
Незастегнутый пояс гетмана скользнул по ногам и упал, чуть-чуть звякнув скупым серебром. Лобода, подняв пояс, услужливо опоясал им крепкий стан Микошинского, который, как подсолнечник за солнцем, поворачивался за сотником, не скрывая тревоги и гнева.
— Как это обесчестили?
— Взяли их на допрос…
— Разве не это я говорил?! — воскликнул Лобода. — Не послов к ним посылать, а кошем идти…
Микошинский махнул рукою на Лободу, чтобы он замолчал. Сотник продолжал: ‘
— Взяли на допрос по польскому приказу и пытали. Сотник Ворона умер в подвале, а Ляхович еле жив, сейчас на хуторах у селян.
— Проклятье!.. Воевода Острожский, наверное, об этом и не знает. Пан Лобода, склоняюсь перед вашим опытом. Выступайте с кошем по Днепру в Киев, а потом…
— Потом я уже сам, пан гетман, найду дорогу, куда казаку нужно. Сегодня же выступаю. Я покажу им, как уважать Низ! Разве мы турки какие-нибудь или москали, чтоб на «с в подвалы?
— А москалей вы напрасно валите сюда. Ой, погубите вы, Риторе, казацкую жизнь ни за понюшку табаку! Не доживете до человеческой смерти.
— Так что ж, по-вашему, Нечипор, мне собачья,
что ли, смерть суждена? Начинаете надоедать своими шутками…
Из куреня старшины выходили молча. Никто не возразил Микошинскому. Всем было ясно, что киевлян следует проучить, дабы знали, как оскорблять сечевых послов.
А в сумерки скрытые в камышах и «заводях лодки стали выплывать из Базавлука против течения. Одна за другой, почти без звука, выплывали на середину реки, словно ночные привидения. Изредка скрипнет в кольце весло, выругает старшой неосторожного гребца. Со столетних дубов, лип и осокорей да из-под корней верб шарахались совы. Летучие мыши стайками пролетали над лодками с казаками и пушками. В степи за лесом совсем потух горизонт. Спеша за солнцем, как младенец за матерью, закатился и серп молодого месяца. Потухала и одинокая песня далеких степных чабанов.
— Лишь бы погодка не подвела… У Киева есть еще чем откупиться. А славно «поступили землячки, как по-писаному… — бормотал сидевший в передней лодке Лобода, вглядываясь в контуры скалистых берегов Днепра.
14
Летом Ян Замойский вернулся из Праги, прервав свою дипломатическую поездку к императору Рудольфу II. Получил сообщение из Стобниц о рождении сына, которому Барбара предлагает дать имя Томаш.
Радоваться этому рождению или печалиться? Чей сын, чья кровь, кому граф Ян Замойский передаст честь польского шляхетского рода, передаст графское имя? Томаш Замойский!
В коронной канцелярии встретил своего тестя, Подканцлера Тарновского. Вспомнились взгляды подканцлера на казаков, на их притязания. Мелочи, казалось бы: нобилитованным украинцам предоставить права польской мелкой шляхты, а запорожцев признать коронным приграничным войском, выплачивать им жалование, дать старшинам титулы, привилегии, конфедерации, сеймы… Совсем пустяки. А не «роются ли за всем этим семейные влияния? Не старается ли здесь дочь Тарновского Барбара за некоего украинского казака Наливайко?..
— Понимаете, отец, радость отцовства отравлена у меня ядом подозрений. Гетман польный так и говорит: «Стар ты, Ян, чтоб у тебя…»
— На твоем месте, пан канцлер, я запретил бы Жолкевскому вмешиваться в твою личную жизнь. Не верю я в искренность этих намеков, а его визиты к моей дочери Барбаре в Замостье и Стобнице в отсутствие ее мужа кажутся странными, если говорить только о дружеских отношениях. Я получил письмо от дочери.
— Она жалуется на Станислава?
— О, пожалуйста, пусть пан канцлер не волнуется! Она пишет родственное письмо отцу и, понятно, жалуется. Пан Жолкевский пугает ее своим поведением. Он выдумывает, будто Барбара посылала письма какому-то казаку, и этим шантажирует…
— Письма к грабителю, пан подканцлер, а не к казаку.
— Простите, пан канцлер, будто Барбара посылала письма к грабителю, лотру, изменнику…
3амойский смял в кулаке и бросил на пол лебединое перо подканцлера.
— Письма к грабителю… от супруги графа, канцлера коронного…
— Однако простите, пан канцлер, чорт побери… это — умышленная и злостная выдумка болезненной фантазии. Прилично ли вам, пан граф, так легковерно puscic uszy па targ, позорить честь Барбары и мою честь…
Канцлер, как осужденный, свесил голову на грудь и прошелся по комнате. Примирился ли граф Замойский с несколькими смелыми, по мнению подканцлера, утверждениями Жолкевского, принял ли во внимание политические выгоды своего брака, — он не ответил прямо на вызывающе резкие слова Тарновского.
— Верно, отец, верно. О поведении Станислава я подумаю… Но…
Подошел, словно подкрался, к тестю и, дружелюбно глядя ему в глаза, твердо закончил:
— Но пану Жолкевскому граф Замойский привык верить!
— То как понимать все это мне, отцу?
— А… оставим это!
— Я не позволю так порочить мою честь. Жолкевский — выродок русинский, схизмат в кармане, а на людях католичеством клянется. За булаву коронную, за привилегии двора королевского эта… лиса способна.
— Вы, пан Тарновский, волнуетесь и говорите неуместные вещи… Какие есть государственные новости? Что слышно с Украины, из Москвы? Рудольф так и говорит про Наливайко, как про вольную кавалерию Острожских. Они разбили турков за Молдавией. Этот сотник напугал семиградское, валахское панство. К нему тысячами стремятся всякие бродяги, голь, — даже из турецкого войска переходят: убивают начальников, а сами идут казаковать. Это страшное нашествие простонародья, какого еще не знала Великая Польша.
— Простите, вы, пан канцлер, преувеличиваете значение простого…
— О, все эти ваши политические предложения, любезный подканцлер, о казачьих привилегиях… Плохой, расчет…
— Вы издеваетесь, пан канцлер.
— Простите, пожалуйста, отец, я дурно спал в дороге. Давайте дела.
Тарновский какой-то миг смотрел на зятя, обдумывая, насколько целесообразно продолжать спор. Верх взяло светское воспитание и опасение отца за любимую дочь. Стоит ли вредить ей?
— На Украине, пай канцлер, Те же самые слухи про Наливайко. Он действительно соединился с Шаулой, его силы пополняются все новыми и новыми отрядами, которые окрестили себя наливайковцами — вот чорт! — и угрожают покою старост и воевод. К сожалению, кое-кто из воевод в этом сам виноват. Зло-, радио посмеиваются, надеясь, что войска панства усмирят этот иногда справедливый протест черни…
— Справедливый?
— Простите, говорю: иногда справедливый. Вот пожалуйста, доказательство этому. Прочтите, пожалуйста, пан канцлер, это письмо к вам от киевского епископа Верещинского. Киевляне действительно заварили кашу от имени короны… Полковник Лобода с Низу идет разве не наливайковским путем? Гетманом себя объявил и на корону не меньше, чем Наливайко, жалуется. И получены дополнительные сведения, что казаки Лободы наливайковцами себя называют — и тогда пред ними свободно открывается широкий путь к поместьям устрашенной этим именем шляхты. О некоторых из этих безобразий и пишет пан епископ.
Замойский развернул длинное письмо от епископа Верещинского и невольно вчитался в него. Тарновский несколько раз выходил и возвращался, просматривал бумаги, ждал. Наконец канцлер отвел от глаз руку с письмом.
— Так. Значит, пан Лобода велит себя гетманом звать?.. До чорта гетманов развелось на кресах польских.
— Пан о Лободе, наверно?
— Да. И о Лободе тоже. Отцу епископу этот гетман чрезвычайно угодил. — Замойский зашагал по комнате, не выпуская из рук письма.
— Примете, пан канцлер, какие-нибудь решения об епископе?
— Об украинцах, верно, хотели сказать, пан подканцлер?
— Нет, о епископе Верещинском.
— Нечего решать об этом болване.
— Это уже решение, пан канцлер. Таково и мое мнение. Или сменим на лучшего?
— Менять не будем, лучших у нас нет. Сообщите гетману Жолкевскому содержание письма епископа. Предложите ему приготовиться к походу, дабы успокоить и этого «гетмана пана Лободу». Попросите ко мне пана Жебржидовского…
Последние слова канцлер произнес еле слышно. Тарновский скорее увидел, чем услышал затем, как губы Замойского, словно помимо его воли, шептали: «Барбара, Барбара…», и простил канцлеру его не совсем приличный в стенах коронной канцелярии тон по отношению к подканцлеру.
Замойский подошел к окну, задумчиво уперся руками об оконный косяк. Потом совсем другим голосом спросил:
— Знаете ли вы, отец, что-нибудь из замечательного творчества Петрарки?
Тарновский, то ли с чувством тревоги за состояние здоровья зятя, то ли с удивлением, мягко ответил:
— Знавал когда-то в школе, и то мало. Давно было, забылось. А что?
— В Падуе учил меня уважаемый дидаскол Сигониуш, и я надолго запомнил одно изречение Петрарки: «Добиваться власти, чтобы получить покой и безопасность, — значит взбираться на вулкан, чтобы спастись от бури». Умно сказано, отец, а? Чтобы спастись от бури — взбираться на вулкан… Панам украинцам с их наливайками я, шляхтич Речи Посполитой Польской, такую бурю подготовлю, что и на вулкане не спасутся. Пишите королевский приказ к гетману польному Станиславу Жолкевскому. А то отложим на день-другой… Барбара, Барбара!..
15
Обычаи сечевых казаков запрещали иметь при себе в походе жену. Это обременяло бы походную жизнь, питало бы в казаке гуманные настроения и тягу к семейному покою. А казаку надо воевать. Да и зачем своя жена казаку?.
Григор Лобода еще в Киеве узнал от епископа Верещинского о Лашке, воспитаннице пани Оборской. Епископ исповедовал добродетельную вдову и ее воспитанниц. Русоголовая Лашка приглянулась ему больше всех. И вот за ужином с паном Лободою он тихо шепнул на ухо гетману об этом хмельном зелье в образе панны. За это пан епископ приобрел благосклонность неукротимого низового рубаки-гетмана.
Лобода не забыл об этом сладострастном шёпоте. И когда остановился в Баре на Брацлавщине, поехал на одинокий хутор пани Оборской.
Оборская привыкла к казакам, даже тосковала иногда, когда у нее долгое время не было вооруженных гостей. Дочерей своих родных давно повыдавала замуж куда-то в Литву и бабье лето своей вдовьей жизни тешила дочерьми-воспитанницами. Желтели леса вокруг, в предосеннюю дремоту впадала жизнь на хуторе вдовы…
Пана Лободу Оборская встретила первый раз в сенях, как сановитого гостя, попросила пригнуться в осевших дверях и в комнату свою с потрескавшейся краской на старинных фамильных портретах ввела бережно, как больного.
— Много слышала о вас, уважаемый гетман, наливайками зоветесь, на здоровьечко вам, — этим на испуганную шляхту страх наводите.
— Ге-ге-ге! Засиделась, матушка, наша шляхта,
как разленившаяся гусыня на прошлогодних яйцах, ге-ге-ге! А наливайками теперь всякий называет себя, кто хлеб казачий себе в родном краю ищет, ге-ге- ге- ге…
Девушки по приказу хозяйки ухаживали за гетманом, а сама Оборская пожирала вдовьими глазами откормленную казачью фигуру гетмана. Только Лашка не угождала Лободе, не улыбалась как гостю, — уж очень страшными показались девушке его упорные взгляды. От его тяжелого смеха сжималось сердце, в беседе не находила слов для этого невоспитанного, необразованного человека. Это не сотник Наливайко, с которым чувствуешь себя как верба у пруда: растешь и гнешься, и красоту свою девичью, точно в зеркале, в глазах молодецких узнаешь… Был бы Наливайко католиком — не ушел бы от нее с сердцем, не израненным любовью.
Однажды вечером, должно быть в третье посещение, Лобода задержался допоздна, пока барышни не пошли спать. Вдова это поняла по-своему, по-вдовьему. Достала самые дорогие вина из погреба. Зажгла свечи в широких подсвечниках.
— Я почитал бы себя счастливым, любезная пани… — робко начал Лобода, отводя глаза от расцветшего лица вдовы.
Она, как засватанная, вспыхнула от этого скромного намека. Такой король-мужчина! Что он украинец. мало печали, он — гетман. Острожские тоже украинцы, а какая даже самая гордая полька не сочла бы за высокую честь породниться с этими украинцами!
— Понимаю вас, пан Лобода… Я бедная вдова, однако…
— Это пустяки, милая пани. У меня свои хутора да гетманство в казачьих походах.
Лобода умолк, чтобы перевести дух. Потом встал со скамьи и, сделав шаг, встал на одно колено перед растерявшейся и счастливой пани Оборской («Вот тебе и мужик!»). Она готова была схватить эту по- светски склоненную перед ней голову и осыпать ее поцелуями.
— Я счастлив, любезная пани, что вы… что вы благословляете меня на брак с вашей русоголовой доченькой, — наконец осилил выдавить из себя восхищенный гетман.
— Что?! — ужаснулась вдова, подняв руки, словно защищаясь от сумасшедшего.
Лобода неловко взвел глаза снизу вверх на испуганную вдову. Поднявшись с колен, он совершенно ясно изложил свою мысль.
— Я был бы счастлив, говорю, матушка, обвенчаться с панною Латкою. Панна мне показалась такою прелестною, что я даже казацким обычаем пренебрегаю.
Пани Оборская отошла и села у другого конца стола. Потом поднялась, отодвинула узорчатую флягу с выдержанным венгерским вином и так глянула на Лободу, что он понял вдову и вдруг почувствовал ненависть к ней.
— Пан гетман с ума спятил, — вздыхая, промолвила Оборская.
Задетый за живое, Лобода вскочил и замер, будто ждал вторичного оскорбления. Вдова и не поскупилась на это. В своем доме, с глазу на глаз, — чего бояться ей?
— Мудрой глове дость на слови, а пан гетман такой gilbas вырос, а glupi jak bot уродился. Панна — девушка зеленая, казаков, мужчин боится. Вы бы, пан, посмотрели на себя и свою ногу в истоптанный сапог обували бы. Я считала вас действительно благородным человеком…
Лобода залился краской стыда, но гнев мешал ему понять благоразумные слова Оборской. Не прощаясь, он вышел из комнаты, и хозяйка считала, что это навсегда. Собаки провожали его со двора, и молодые джуры едва поспевали за своим гетманом, будто от врага удирали.
Однако, не поспав от обиды и злобы несколько ночей, Лобода опять заявился на хуторок вдовы. На этот раз он прибыл с полсотнею всадников, с каким-то подвыпившим попом, и сам был навеселе.
— Так выдаете, матушка, Лашку за меня или сам я должен буду повенчаться с ней? — спросил Лобода таким голосом и тоном, что у Оборской подогнулись ноги, задрожали губы.
Через окно заметила всадников, слышала суматоху на птичьем дворе и все поняла.
— Разве этот брак и родство с уважаемым гетманом меня оскорбит? Не я ведь за вас должна выйти замуж. Пан кавалер должен знать волю панны.
— Лишнее дело, матушка. Не сердце ее поразить домогаюсь и чувств глубоких или благодарности ее за честь такую не жду.
— Но что это за жизнь, если молодожены не любят друг друга? Да и молода она…
— Дородная гречиха в снопе доходит, уважаемая матушка. Молодость ее — моя забота. Была бы старой, так и не докучал бы вам сватаньем. Не отдадите ее за меня — сам возьму, — отрубил Лобода.
Оборская поняла уже, что так оно и будет. Мысленно упрекнула себя, что не отослала Латку хотя бы в Стобниц.
Старый воевода князь Острожский наведался в типографию. С того дня, как и Смотрицкий высказался за целесообразность объединения православной веры с христианскими религиями Запада, князь почувствовал глубокий страх. Будто обкрадывают его тайные и ловкие воры. Падей, Терлецкий, Верещинский, даже собственные дети — все его бросают, оставляют все более и более одиноким. Ценою больших затрат удерживает он нескольких шляхтичей соседей в единомыслии с собой. Отец Демьян — хороший духовник и верный слуга, но роду он низкого и влияния среди шляхты не имеет. Один Смотрицкий оставался его опорой, и вдруг такое вырвалось у нею из уст.
В типографии застал отца Демьяна, который перечитывал королевские приказы, накануне переданные воеводой духовнику. Эти приказы еще не упоминали о Наливайко, но по тону их и по словам о «своеволии хлопском» Демьян почувствовал, что не слава победителя, а смерть от руки польской королевской власти ждет брата Северина.
— По-божески, ваша милость, вам бы следовало засвидетельствовать перед короной, что эти насилия и грабежи совершает Лобода, прикрываясь именем сотника Наливайко.
— А откуда мне, отец честной, знать, кто там грабит? Страна слухом полнится, что неблагодарные наливайковцы отравляют мои покои. Что же, на старости лет бросить мне замок и ехать в поле правды доискиваться? Пан Лобода и сам поместья имеет, пристало ли ему нападать на панство с оружием в руках?
— Однако известно, что в Брацлавщине орудует Лобода, а брат Северин еще где-то у Дуная носится.
— Вчера у Дуная, сегодня на Днестре, а завтра и на Днепре. Разве вы ходите за ним, присматриваете, что он делает? Положимся на промысел божий: ловить будут по этому приказу не имя, а настоящего грабителя. Пусть он сам о. себе печется, отец Демьян.
— Вся Украина пришла в движение против унии, ваша мощь, но, на нашу беду, и против своих панов вместе с тем. Панство наше шатко в вере и полякам потворствует. Не лучше ли вам иметь у себя под рукою, под своим начальством Северина во главе гусаров?
— Запоздавший совет, отец Демьян. Ваш Северин перерос гусаров, быть сотником ему слишком малым стало. Наливайко нас обоих, старых дураков, обошел. Слух идет, что у него пять тысяч хорошо вооруженных людей около Дуная и еще столько же шляется по Украине под гетманством Лободы. Все это присвоило себе символическое имя Наливайковщина, и это имя с каждым днем все глубже проникает в нашу повседневную жизнь, в помыслы живых. Одни страшатся его, как исчадия ада, другие ангелом-спасителем величают, как в безумстве, грезят им, идут за ним… Кузнецы, мастеровые, батраки — все поднимается, уходит, соединяется в лесах, — просто и грозно. Королевские рудники в Олькуше еще со времен монаха Августиана давали коронной казне серебро, а теперь стоят. Все рудокопы снялись и ушли. Ушли в наливайки, отче.
— Ушли и соединяются в лесах?
— Да, соединяются в лесах. Хорошо было бы, если б объединялись для борьбы за нашу веру, за спокойствие Украины. Однако нет, бунтуют! Бунт! Страшное слово! И сам не пойму: гордиться им или анафеме предать? Старческой крови моей только бы покой, так нет, — натура наша ворошится, бунтует. Почему, боже мой, ты воеводою сделал меня, надел на меня эти тяжелые княжеские путы? Навеки господь лишил наш род радости бунтаря, который может щепками короны польской тешить свое человеческое достоинство, достоинство сына Украины. У нас нет отчизны, потому что мы украинские князья, дворяне и поем осанну чужестранной польской государственности. Да еще как поем: от всей души! И никто нас изменой не пятнит… Блаженно царствие твое, о боже премудрый! Умудри нас на правую сторону В борьбе этой мужественно стать…
Старик умолк. Молитвенная возбужденность окончательно ослабила его, согнула, сгорбила. Потом он как будто снова нашел точку опоры и ухватился за нее.
— А пан Лобода развлекает себя свадьбой. Ну, этот не страшен, этот просто грабит, а против грабителя законы во все века одинаковы были. Есть сведения, что Жолкевский на зиму вернется с прикордонья и наведается в наши края. А у Жолкевского тяжелая рука. Не было у него еще такого врага, с которым он бы не расправился… Прочитайте, отче, что Кевлич пишет о Лободе…
Воевода протянул письмо и присел на типографский станок, пока поп читал вслух:
— «.. также и то примечательно, что пан Лобода, гетман запорожский, повенчался с шляхтянкой, которая воспитывалась у пани Оборской и жила у нее, а за Лободу против воли вышла. Ибо так он желал этого и принудил к этому и пани Оборскую, и теперешнюю свою жену. Поп страха ради повенчал их, но повенчал ли их господь бог, этого я не знаю. Долго ли до того, чтобы всевышний разгневался, но пан Лобода тем временем уже ласкает свою жену, настоящую шляхтянку… Пани Оборская всячески поносит гетмана, которого женским сердцем и сама уважала. Теперь польному гетману Жолкевскому жалобу принесла и ждет от него спасения воспитаннице и себе…»
— Но ведь Жолкевского нет еще на Украине, ваша милость.
— Когда нужно будет, появится. Жолкевский родом из Червонной Руси. Отец его не оставлял православия, хотя на глазах короля католиком прикидывался. О сынке такие же слухи ходят среди Львовского духовенства. А чтобы прикрыть это, перед короною выслуживается и как раз на православных бунтарях себя покажет… Что брат ваш, отче, для нас уже погиб, нечего убиваться, — нам это давно уже ясно. Он возлагает какие-то надежды на Москву. Да где она, Москва, а панство польское — под боком… Ага, вот и пан Смотрицкий. А вам, отче, следует немедленно во Львов мчаться. Комулей от папы деньги привез, нанимать войско собирается. Смотрите: пан Микола Язловецкий один заграбастает это римское золото.
16
Украина!
Наливайковцы, оторванные от родной Украины, как дети от матери, начинали тосковать по ней. С той стороны, где она простерлась по-над Днепром, поднимались над горизонтом тучи. На эти тучи глядели казаки и вздыхали, а Наливайко это было выгодно, на руку ему чувство тоски по родине в казацких душах.
Кто-то повторил сказанные когда-то Наливайко слова:
— А, может быть, останемся, «братья, где-нибудь здесь в дунайских степях, жен — валашек, полек, украинок — заведем? И ни пана тебе, ни князя. Только степи играют вдоль улиц да солнце в радости купает вершины лесов над Дунаем…
Наливайко посмотрел на этого мечтателя долгим, задумчивым взором. Мечта эта не выходила и у него из головы, а тоска по родному краю разжигала его давнишние намерения.
Украина!..
— Не «светит солнце нам, чтоб вернуться на Украину, Северин, — сказал Матвей Шаула.
— Вернемся и при луне, Матвей. До, рогу не «станем «спрашивать.
— Верно! Наказаковались, а там ждут нас… — вмешался Юрко Мазур.
Был он молод, как и Наливайко, Украину любил без рассудка. Князья Острожские рано дали ему почувствовать свою власть. Испытал он и руку панов Синявского и Калиновского. А за все это еще не расплатился с ними. С детства мечтал об этом. Теперь в руках держит ключи от счастья и своей семьи, и украинского народа, а слоняется по чужим странам, тоскует.
Наливайко давно ждал этого момента. Он знал, что казаки все заговорят языком Юрко. Во всех уголках Украины скрытно тлеет имя восстания — его имя. А явись он сам с такой армией — Украина запылает неугасимым пламенем. Всех, кто зовется паном, нужно беспощадно сжечь в пламени народного восстания. Крестьяне заведут порядки на земле, ремесленники — на ремесленном станке, а канцелярию государственную заменить всенародной думой и заключить военный союз с Москвою. Тогда никакие Замойские, ни шведы — короли польские — ногою не ступят на украинскую землю…
К толпе на взмыленном коне подъехал Шостак… Соскакивая с седла, сообщил:
— Панчоха прибыл с разведки… Вот и он.
Панчоха, в изодранной одежде и давно немытый,
держал за пазухой раненую левую руку, жмуря свои острые глаза. На разведку ходили с ним Бронек и татарин Муса, перешедший к Наливайко во время недавнего боя. Были они в разных передрягах, чуть не попали в руки полякам Миколы Язловецкого, но вернулись живыми. Повезло им побывать в том доме, где сам Язловецкий держал военный совет. Хозяйка дома подслушала, что Язловецкий подкупил Лободу за какие-то римские деньги.
— Не за те ли, которые нам предлагал стриженый пол в Каменце?
— Наверное за те самые. Пан львовский староста хвастал, что обдурил Лободу, от Львова отвел, а сам на крымцев пошел, потрепать их решил. Но казаки и Лобода покинули Язловецкого. Язловецкий злой, удирает в свое воеводство и на нас, как пес, набросился.
— Ну, ну, давай Панчоха! Что же дальше?
— А дальше то, пан старшой, что под нашим именем казаки Лободы, возвращаясь, проходят селами и городами.
— И грабят?
— Не без этого. Может быть нарочно, во вред нам, над беднотой измываются. Народ после них начнет ненавидеть имя Наливайко.
— Позор!
— То-то позор, братья-товарищи, — подхватил Наливайко. — И меж ангелами найдется нечистый, как меж апостолами Иуда. К реестровикам с Лободою такой Иуда мог втесаться, чтобы позорить наше честное имя борцов против панства. Не будем беспечными. Нас Жолкевский силится не пропустить на Украину, — об этом постарались и наши доброжелатели Острожские, — а вот Лобода спокойненько проходит по ней. Пусть и дальше идет под нашим именем. За ним и бросится гетман Жолкевский, а мы тем временем прорвемся через Подолье с нашим пятитысячным войском. До каких пор будем обивать здесь чужие пороги, когда родная страна ждет нас, своих хозяев! Кто не хочет пристать к немедленному походу на Украину, тот может остаться на Дунае. Степи широкие, а паны найдутся…
— На Украину!
— А чтоб на некоторое время успокоить корону, я написал письмо к коронному гетману Замойскому.
— Да поверит ли?
— Понятно, что нет. Польские дипломаты сами строят свою государственную политику на дипломатическом вранье и другим не верят. Но хотя бы на короткое время отвлечем их внимание. Они ведь считают нас дураками, — может, подумают, что мы и в самом деле заскучали по панскому ярму. Почему бы не попробовать пощекотать их, чтоб выиграть время.
— Читай, что написал им.
Наливайко развернул письмо с печатями на шелку. Читал, будто каждое слово, как куколь из зерна, выбирал:
— «Признали мы и поняли верховенство коронное над нами, паном богом в слуги рожденными для их милости, панов наших. Предлагаем послушание свое панской мощи гетману коронному…
Не желая бездельничать и терять время, мы двинулись под Килию, чтобы добыть князю Янушу Острожскому двадцать четыре пушки. Только подошли, как в угоду вашей милости вырезали мы не малое число противных католической вере языческих воинов, а часть их батраков и быдла турецкого — таких же, как и мы, по вашей высокой милости, — тех к себе присоединили… Осевших на хуторах старшин жгли, а замок в Калии не осилили взять. Своими набегами разогнали турок, забрали ясырь для вашей милости…»
Шаула, смеясь, прервал старшого:
— Жалобнее про ясырь надо бы… Чтоб у пана канцлера слюнки потекли при воспоминании о турчанках и невольниках.
— Чорту в пекло всякие письма! На Украину!
— На Украину! На Украину!
— Так поклянемся же, что на Украине будем биться за волю мирскую, за-наши права. Биться до конца, чтобы победить хотя бы для наших детей. И «клянусь, братья-товарищи, что смерти гляжу в глаза прямо, как честный воин своей страны, и не отступлю от великого дела. Этой саблей буду защищать вас и вашу свободу, пока сил моих хватит. Будут лететь из-под нее панские головы, как куколь на покосе. А если же найдется среди нас какой- нибудь Чарнавич — рука моя не дрогнет и на голове такого предателя. Вот моя клятва. Клянитесь же и вы, товарищи старшины и казаки.
— Клянемся! Клянемся! Веди на Украину!
На восток по небу прокатилась комета. Огненный хвост оставила за собою, будто рваною раной продырявила небо, и кровью огненной закипела рана. Казаки обернулись на это ночное чудо.
Казалось, само небо отметило их клятву.