Наливайко — страница 3 из 4

1

И лето все еще жаркое, и путь из Острога в Люблин — далекий. Старому воеводе Острожскому нелегко было отважиться на это путешествие. В дороге большей частью молчал, терпеливо слушал надоевшее бормотание отца Демьяна, его доводы против этой поездки. Но под конец пути старик не выдержал:

— Как это, отче, наш род, а не Украина требует от меня этой жертвы? Не понимаю, за которую Украину скорбите вы. Что касается рода Острожских, то я мог бы, если хотите, сидеть в уютном замке, и уверен, что до моей смерти роду этому ничего не станется. Украина требует, чтобы о ней заботились не одним только горячим сердцем, отче Демьян. Нужны ум и неусыпная деятельность, чтобы дело края не проспать в теплых покоях, под кроткий шепот о его великом будущем…

— Но ведь интересы Украины требуют не объединяться с католиками, вельможный князь.

— Я не объединяюсь, отче Демьян. Я борюсь против унии.

— Едучи на переговоры с тайными униатами?

— Пацей. — православный епископ.

— Я уже потерял счет, сколько раз он переходил к католикам и обратно. Посредничество князя Заславского в этом вашем свидании с Пацеем мне кажется очень коварным сватаньем…

Князь Василий-Константин где-то в глубине души соглашался со своим духовником, а говорил как раз обратное. После последних — слов отца Демьяна Острожский опять так остро почувствовал это противоречие собственной души, что его старческое тело даже в жар бросило от внутреннего стыда. Но он не повернул лошадей назад, в Острог, не признался духовнику в своем согласии с его мыслями.

«Такова уж, должно быть, наша природа княжеская, — с горечью подумал воевода. — Стыд у нас — как вода в топленом сале, на дно оседает…»

А князь Заславский блестяще выполнил свою роль «духовного свата», как выразился отец Демьян. Епископ Пацей в самом деле уговорил Заславского быть посредником в его свидании с Острожским. И долгожданное это свидание можновладца православия на Украине, воеводы Острожского, с новопосвященным епископом Володимирским произошло в Люблине.

Кончалось жаркое, сухое лето. К приезду дорогого гостя строились специальные рубленые покои в старой дубраве у моста над речкой. Король и Петр Скарга интересовались постройкой, несколько раз посылали туда испытанного дипломата пана Волана. Пусть арианец он и папу истинным антихристом считает, зато совершенно преданный человек. Его-то и направляли к Пацею, — впрочем, не столько как дипломата, сколько для того, чтоб он проследил за отпущенными на приготовления королевскими деньгами, как бы они не попали в епископские карманы.

Острожский сосредоточил в своем лице политику князей и воевод из украинских степей. Восточные окраины и православие, как неприступная крепость, замыкались перед жадным взором Речи Посполитой Польской, а ключ от этой крепости был у Острожского. Даже жаловать Острожского короне приходилось по-особому, подчеркнуто. Только историческая традиция польской шляхты — надувать — побуждала польскую корону к этому рискованному «сватанью». А для того чтобы придать надувательству более прикрытую форму, на случай, если воевода раскусит коварство короны, — существовал Падей. Если бы его не было, его сфабриковали бы за деньги и привилегии из любого люблинского православного попа. Но Падей существовал, это был идеальный Падей подлости и обмана.

Новопосвященный епископ Ипатий ловко выполнил маневр короны. На дружбу и союз князя Ипатий Падей не рассчитывал, он слишком хорошо знал Острожского. Но об этом свидании узнает ведь вся украинская шляхта. Она воспримет этот шаг князя как сообщничество, как сговор я отшатнется от Острожских. А без Острожского можно украинских старост и православное духовенство, как рой без матки, голыми руками загнать в самую тесную дуплянку…

Политику Сигизмунда я Замойского брацлавский воевода хорошо знал. Украина для них — лакомый кусочек. Корона давно к рукам прибрать ее собирается, потратила на это десятки лет, то гневаясь и угрожая, то заманивая казаков нобилитациями. Но того, что и Падей служит этой политике, не сообразил старик. Прежний переход Пацея в католичество Острожский считал житейской ошибкой, теперь исправленной возвратом к православию. Посвящение во владыку Володимирского — вполне разумный акт, заслуженный этим ученым, благочестием души увенчанным человеком… Так размышлял Острожский и решительно стал возражать отцу Демьяну.

— Какие там хитрости, отче Демьян, выдумываете вы в этом «сватанье»? Я воевода и князь Острожский, а не просто украинский шляхтич, которого можно поманить пальцем, пряча за спиной пареную розгу.

— Для вашей мощи, вельможный князь, розги мало, это католики знают. Люди перед вашими глазами вертят верой, как шинкарка юбкой перед казаком с червонцами в мошне… Да благословит господь эту поездку нашу, дабы свидание это ко благу церкви нашей привело… Господи, избавь душу мою от уст неправедных и от языка льстивого… Жезл силы посылает нам господь из Сиона, направьте его на врагов ваших…

— Пугаете меня, отче, словами Давида-пророка. Ведь мы с вами не без ума будем на этой беседе? Для чего же я брал вас с собой в такую дорогу?

Владыка сам встретил Острожского за мостом, сам выполнил православный обычай — поднес на вышитом золотом полотенце хлеб-соль дорогому гостю. И только тогда благословил его и отца Демьяна епископским благословением.

— Вашей мощи, радетелю православия наше великое почтение. Радуемся доброму здоровью вашему и молим пана бога о — бардзем щенстю и долголетии вашем.

Князь совершенно искренне поцеловал крест и руку моложавого владыки. Даже на ополяченную его речь не обратил внимания, — кто не увлекается языком, которому отдают предпочтение законы государственные?

Прием пришелся по душе старому князю. Жест уважения со стороны владыки окончательно расположил князя к доверию к даже дружбе с Пацеем.

Устройством княжеского военного конвоя распорядился опять же сам епископ. Недавний брестский каштелян, владыка едва ли не лучше разбирался в военных делах, чем в духовных.

Переговоры начались лишь за поздним обедом. Пацей не торопил, а только напоминал, вздыхая, о больных делах грешного мира и, стараясь подольститься к старому князю, с преувеличенным вниманием выслушивал соображения Острожского. Подкупленный этим воевода примирительно пожаловался:

— Злонамеренные люди распускают слух, что я веду войну против объединения церквей — православной и католической. Но ведь я только против…

— Не верим мы, ваша мощь, в эти вздорные слухи, — поймал его владыка на слове. — Поскольку ваша милость согласились на встречу, то и мы посвятим себя этому делу, чтобы решительно выполнить наш разумный помысел. Как прикажете, ваша милость, так и сделаем…

— Для славы господа бога и для блага христианства нужно, чтобы сам король согласился на собор духовенства. На том соборе мы и поговорим о деле объединения. Ведь все, — кто признает господа бога, отца, сына и святого духа, суть люди одной веры. Титул католиков только московским христианам нельзя дать, потому что они хотят своего митрополита и против нашей поднепровской шляхты какие-то замыслы таят…

Эта принимавшая дружественный характер беседа была прервана внезапным приходом люблинского подкомория.

— Прошу разрешения его мощи, пана епископа и многоуважаемого ксендза и воеводы, — мне необходимо сообщить срочные новости.

— Пожалуйте, пан подкоморий, к столу.

— Дзенькую бардзо, ваша мощь. Мы получили сведения, что украинские разбойники во главе с грабителем по имени Наливайко направляются на великую Польшу или на Литву.

— Вас перепугали, пан подкоморий, — вмешался отец Демьян. — Мне достоверно известно, что гетман Наливайко в Валахии, за границей. На границе стоят жолнеры пана Жолкевского…

— Пан отец напрасно утешает себя, что все спокойно. Пан Жолкевский возвращается в Краков, а тот разбойник-гетман, — простите, господа, — гетман украинских грабителей, перешел через Богричку.

— Так он уже на Украине?

— Во владениях Речи Посполитой Польской, вельможный князь, — поправил подкоморий князя Острожского.

— Да ведь, пан подкоморий, это все-таки Украина. Верно ли, что Наливайко…

— Совершенно верно, ваша мощь, пан епископ… От Люблина, предполагаю, он еще на расстоянии многих военных переходов, но покоем вашей милости…

— Бог милостив, дорогие гости… Слух идет, что тен гетман родным братом приходится пану духовнику вашей мощи, вельможный князь…

Намек Пацея резанул старого князя. В тоне Пацея чувствовалась насмешка. Князь вспомнил предостережения отца Демьяна. Ему казалось, что даже новые

Стены парадных комнат насмехаются над ним, коварно подбитым на это политически двусмысленное свидание.

— Э, нет, святой владыка. Брат по плоти — это вина случайная. Отец Демьян — мой духовник, а брат во христе и по сану только ваш, блаженный отец… Но если тот разбойник действительно двигается сюда с лютой толпой, то лучше отсрочим наши переговоры.

— Отсрочка повредит делу и вам. Я должен отправиться в Рим…

— За меня, пан владыко, помолятся православные, и сам господь не допустит вреда на мою грешную голову..

Отец Демьян торжествовал. Князь раскусил коварство короны. Чтобы не дать отойти оскорбленному сердцу воеводы, поп. воспользовавшись тем, что Пацей отвернулся, шепнул князю на ухо:

— Лукавство диаволов в слове том. «Егда глаголах им, боряху мя туне».

Воевода делал вид, что считает подозрения попа необоснованными, но сам был благодарен удобному случаю прервать подозрительную беседу с Пацеем и поспешил оставить Люблин:

— Вишь, в Рим собирается, папой угрожает…

На другой день Острожский выехал на Украину. Не хватило у него силы открыто, лицом к лицу, отказаться от унии, против которой в молодости так горячо ратовал. Но за-глаза он, оставив Люблин, свободно выражал свое возмущение и решил беспощадно разрушить все уловки униатов. Отец Демьян молча выслушивал брань и проклятья князя по адресу папистов.

Дорогу избрали ближайшую, на Брацлавщину, с обязательным заездом в Гусятин, как желал того отец Демьян, да и необходимость обезопасить князя от нападений заставляла выбрать этот более спокойный путь.

Ипатий Пацей провожал их не так, как встречал. Когда князь выезжал со двора, владыка сидел в обществе Андрея Волана и уверял его, что бунтует на Украине не Северин, а Демьян Наливайко.

2

Еще днем Северин Наливайко поехал по селам над Збручем. Юрко Мазур с Панчохою едва нашли его в старой, осевшей хате с дырявой крышей. Дубовый, деревянными гвоздями сбитый стол, на нем едва мерцает трескучий каганец. Около каганца сидит седой дед и камышинкой подтягивает тряпичный фитиль, изредка снимая кончиками пальцев жирный нагар. Тут же рядом лежали аккуратно отломанная половина гречаника и недоделанный блят со шпульками из камыша. Возле печки на кирпичах из кизяка, на тесных скамьях и на полу сидели крестьяне. В хате стоял тяжелый, смешанный дух человеческого пота, кизяка и дыма от трубок. Наливайко сидел за столом против окна и беседовал с крестьянами. Мазур с Панчохою протолкались к столу и остановились, прислушиваясь.

— Нас пять тысяч вооруженного народа, к нам на всех дорогах пристают батраки и бедные крестьяне, которые изведали сладость жизни под панскою властью. Мы не прячемся в лесах, мы открыто зовем себя войском украинского народа. Задумали мы бросить своих панов, помещиков — и бросили. Хотим и будем жить вольной жизнью, сами по себе, заниматься хозяйством. Но паны привыкли владеть нами, как скотиной. Они будут стараться переловить нас, вернуть, как скот, в свои имения. И хотим ли мы того или не хотим — нам придется воевать с панами. Воевать до конца. Пока жив пан, пока он владеет грамотами и привилегиями на нашу землю, на наши души, нам, беднякам, голи, житья не будет. На земле нашего брата гораздо больше, чем панов, это мы их должны заставить работать, а не они нас. Хочет пан жить — пусть работает вместе с нами, пусть владеет на земле тем же, что и мы, пусть пользуется от трудов своих тем же, что и мы…

— Где ты видел, человек хороший, что пан принимался за работу?

— Да они и работать не умеют!

— Нужда к корочке хлеба дорожку покажет.

Мазур несколько раз менял место, чтобы Наливайко заметил его и Панчоху. Панчоха стал нарочно кашлять, — Наливайко узнал его сухой, словно овечий, кашель.

— Какие-нибудь новости, Панчоха? — оборвал Наливайко беседу с крестьянами.

— Небольшие. Там ребра… — и смолк, оглянувшись на Мазура.

— Какие ребра? Ты не спросонья ли? Давно вы из Гусятина?

Панчоха переступил еще через чьи-то ноги посреди хаты. Крестьяне дали ему и Мазуру пройти к столу.

— Старика твоего… князя Острожского задержали под Гусятином, и пан староста гусятинокий…

— Князя Острожского? Как он здесь очутился?

— Не знаю, пан старшой. Его люди неожиданно схватили нас. И если бы не воевода, должно быть устроили бы над нами гайдуцкий суд.

— Что вы сделали с воеводою?

— Задержали под Гусятином. Пан Юрко всадников для охраны его поставил.

— Правильно сделали. А о старосте что ты хотел сказать? И при чем тут твои ребра?

— Не мои, пан старшой, а… тут дело совсем дурное.

— Ну, говори.

— Словом, совсем поганое дело.

— Ты не ругайся, а расскажи, Панчоха. Если жолнеры ждут нас в Гусятине — все равно мы там будем.

— Жолнеров нет. Гетман Жолкевский еще не тронулся с кордонов, пан старшой.

— Так что же с ребрами, провались ты с ними, Панчоха?

Наливайко пронял нервный озноб, но он должен был держаться на людях. Только глазами пожирал Панчоху и, казалось, проклинал за нерешительность. Панчоха склонил голову и виноватым голосом сказал:

— Пан староста Калиновский батьке твоему ребра все начисто поломал…

— Что? Отцу?

С земляного пола, с кизяков возле печи, с тесаных скамей повскакали крестьяне. В железных кулаках Наливайко затрещал раздавленный блят. Седой дед перестал подтягивать фитиль, и каганец зачадил едким дымом.

— А где теперь отец? — тихим голосом, словно подкрадываясь, спросил Наливайко, кладя осколки блята на стол.

— Умер он. Попробовал бы ты, пан старшой, без ребер… Умер человек. — Панчоха вздохнул, оглянувшись на крестьян.

Северин шагнул от стола, остановился, судорожно поднял вверх голову. Челюсти у него задвигались, будто он пережевывал что-то очень жесткое; чуть заметно улыбнулся — той самой улыбкой, с какой он бросался в бой. Сдержанно проговорил:

— Ну, вот вам, люди добрые, панское право — жить, а наше — умирать с поломанными ребрами. Что же теперь? Судиться с панами не будем за отцовские ребра. Но нашим судом, бедняцким, мы за каждое ребро отцов взыщем сотни панских нечистых душ…

Крестьяне торопливо застегивали на свитках ремневые пуговицы и, толпясь, выходили в дверь. И у каждого горела рука, сжимая саблю, старый пистолет, а то и просто дубовый кол.

В хоромах пана Калиновского светились огни, суетились одетые слуги. Но самого пана уже не застал Наливайко. Приказав Мазуру искать старосту в городе, Наливайко проверял хоромы, расспрашивал челядь.

Панчоха привел к нему на допрос молодую дочку Калиновского. С перепугу она стала заикаться и ни одного слова выговорить не могла. Лишь заикалась и умывалась слезами. Наливайко накричал на нее, думая, что панна морочит казаков, притворяется испуганной. Однако заикание только усилилось. Тогда он смягчился.

— Панна должна бы стыдиться такого упыря-отца. Старому человеку он так ребра поломал, что тот умер.

— Т-т-а-к- т-о-от п-я-о-к-к-ой-ни-к-к в-в-в-е-е-дь простой бедняк моего отца, — попыталась оправдать отца перепуганная панна…

— Вот как!.. Панчоха, допроси панну, чтобы заговорила по-человечески… Кто там еще на допрос?

— Тут поп какой-то…

— Это я, брат Северин. Промыслом божьим я тут очутился.

— Демьян? Ты-то зачем здесь, отче праведный? Из-под стражи сбежал или откупился?

— Твоим именем, брат Северин, людей уговорил. Такую-то обиду отцу нашему причинил пан староста! Даже я не мог греховных побуждений своих сдержать, недостойный раб христов.

— И что же, отомстил?

— Нет. Пан староста сбежал из города… Да что это за разговор меж двумя братьями, Северин? Допрашиваешь меня, будто я пленник какой.

Наливайко видел, что брат неискренен. Рядом с попом стоял молодой слуга старосты. Наливайко пытливо посмотрел на него, потом на брата. Демьян сразу замолчал.

Слуга понял немой вопрос старшого и слегка кивнул головой.

— Говори, — приказал Наливайко.

— Пан поп застал пана Калиновского в кровати и, верно, имел разговор с ним, хотя и короткий. А через некоторое время староста удрал из замка…

Священник побагровел так, что на лбу у него выступил пот.

— Заприте его в самый холодный подвал. Видите, батюшке душно… — приказал Наливайко.

Перед рассветом в разных местах Гусятина пылали пожары. Усадьба Калиновского загорелась, когда уже совсем рассвело. Хоромы вспыхнули сразу с нескольких сторон, и Наливайко вынужден был для допроса задержанных в замке перенести свой штаб подальше оттуда — в каменное здание водяной мельницы.

Когда утром ввели под руки старого князя Василия-Константина, Наливайко, усталый, бледный, поднялся с мешков с — зерном и пошел ему навстречу. Воевода понял этот жест как знак уважения своего прежнего доверенного слуги и выше поднял гордую княжескую голову.

Наливайко остановился. Старик невольно залюбовался им: какая мощь в осанке, в движениях, в юношеской красоте! Гетману бы все это, а не вожаку повстанцев против государственных порядков… Пред ним стоял воин, которому невольно позавидуешь. Чуть повел глазами на входную дверь, в которую вошел Панчоха.

Панчоха, смущенный и гневный. Глазами ел Наливайко, стараясь угадать его настроение. Озираясь на казаков, проталкивавшихся за ним один вперед другого с оголенными саблями в руках, Панчоха упал на колени перед Наливайко.

— Пан старшой!

— Это еще что за выдумки? Встань, Панчоха. Ну, рассказывай, что натворил?

Казаки вмиг окружили Наливайко и Панчоху. Острожский отступил в угол.

— Он издевался, пан старшой…

— Над кем?

— Над нами, оскорблял товарищей…

— Расскажи сам, Панчоха.

— По твоему приказу делал, пан старшой… Право же… только допрашивал ее, проклятую, хотел от заикания вылечить красавицу-дочку Калиновского..

— Вылечил? — безучастно спросил Наливайко.

— Как бог Лазаря… Этому меня еще дед учил: если женщина лишится языка с перепугу… А тут еще такая хилая попалась, пропади она пропадом, стерва панская! Признаюсь, ударил. Однако заговорила.

— Пан старшой! Дочь Калиновского, а он… бить. Да еще где — в церкви!-

— В церкви? Ха-ха-ха! Ну, так все прощаю, Пан- чоха. Допроси, если заговорила, и убей.

— Убил. Допросил и… убил! Кое-что про попа этого интересное рассказала, а потом… умерла.

— От чего?

— Не от лекарства же. Налетели вот эти болваны… Ну, я, чтоб избавить ее от бесчестия, — а прискакало их вон шесть человек, — убил ее саблею. Да больше она ничего и не сказала бы.

— Ладно, Панчоха. Все равно прощаю. Таких уродов на куски раздирать нужно, чтобы наша кара сравнялась с их злодействами над людьми… Идите. Расскажи Юрку, что ты выведал у панны…

— Прикажи им, пан сотник… — обратился Острожский, когда казаки тронулись.

— Старшой украинского войска, ваша милость князь.

Острожский тут же осел «а старое колесо. Не привык воевода, чтоб ему подсказывали, как говорить. Разговор Наливайко со своими людьми о допросе и убийстве шляхтянки, а потом и это подсказывание — звать прежнего своего доверенного слугу старшим украинского войска — дали понять князю, что гусарского сотника и в самом деле больше нет. Пред ним совсем новый и страшный человек, от которого здесь зависит жизнь и смерть. Пропала вера в свою княжескую власть, исчезли надежды на возможность устрашения, на выкуп, на коронные законы. Вот стоит человек, под поступью которого горит земля, пылают имения шляхты, в ничто превращается неприкосновенность и благородство шляхетской крови. Какими словами, какой силой повлиять на него, как спастись?..

— К услугам пана старшого украинских войск. Я телом и душою потомок славного украинского рода…

— Шляхетского, ваша мощь, а украинского ли — это еще увидим. А сейчас я хотел бы узнать у пана воеводы, с какими намерениями и вестями прибыли вы вместе с моим милым братом в Гусятин в такие дни?

— С разрешения пана старшого я хотел бы говорить без свидетелей. Ведь речь идет о судьбе Украины.

— Судьба Украины вам дорога, как товар, которым бесстыдно торгуете. Но я уступаю. Отец Демьян не потребуется вашей милости при этой беседе?

— Позовите, если пан отец жив.

Попа ввели не скоро. Он был бледен от страха и от бессонницы в холодном и сыром подвале Калиновского.

— Гостеприимно принимаешь меня, брат, — сказал Демьян вместо приветствия.

— Я только заменил смерть тебе, спасителю упыря, на подвал, чтобы ты остыл немного и имел случай вознести молитвы за нас, грешных… Вот, прошу, ваша мощь, тоже «украинец телом», как и вы. Но душою — это мерзкий человек. Наверное, вместе с паном воеводой, духовник несчастный, решили, как спасти убийцу нашего отца?.. Садись, поговорим.

Выслал даже стражу. Остались втроем. Старый воевода поудобнее уселся на колесо, глядел в землю. Поп присматривался к темноватому помещению, ища глазами место подальше от грозного брата. В окошко долетали крики и шум города, встревоженного огнем. Пылали усадьбы служилых шляхтичей и духовенства. Где-то поблизости, словно вынырнув из-под земли, свирель и бубен жарили «метелицу», а отчаянный бас подпевал:

Ой, гоп, Настя, дивчинонька, гопака!

Прими на ночь кузнеца-то казака,

На девичий неодетый сапожок Есть у меня подковочка, молоток.

Свари мне, Настя, галушки,

Стели мне мягко подушки…

Я же, милая, сапожок подкую, —

Не забудешь ты подковочку мою…

Наливайко выглянул в окошко на двор. Там проходили крестьяне и казаки. На свирели играл тот самый седой дед, что следил за каганцем в крестьянской хате с худой крышей. Ему подыгрывал на тамбурине молодой казак. Молодица или девушка в новой юбке, в незастегнутой серой свитке, пританцовывая, отступала перед Панчохою, вприсядку откалывавшего коленца «метелицы». Возле него, подняв шапку высоко над головою, тяжко притопывал чернявый здоровый казак и, не переставая, подпевал вытребеньки. Поровнявшись с мельницей, казак увидел Наливайко в окошке, приветливо поклонился ему и стал притопывать еще ожесточенней.

Гопака, гопака — така доля у казака:

Мотней ловлю раков и щук,

На очкуре качается пан-гайдук Сорочкой завяжу пана-упыря, —

Принимай, жена, без штанов и очкура.

Наливайко обернулся к воеводе, на минуту задумался. А свирель и вытребеньки удалялись, затихали. Оперся на короб над жерновами.

— Прошу начинать беседу, ваша мощь, — тоном приказа сказал Наливайко.

— О чем, пан старшой?

Наливайко еще раз посмотрел в окошко, — музыка и танцы умолкли совсем, только пожары гудели с еще большей силой, заглушая вопли и рыдания. Воевода вздохнул.

— Однако обижаться мне не приходится, — спокойно заговорил Острожский. — Ив самом деле, пан Наливайко мог допустить, что мы с батюшкой вдвоем совершили тот предосудительный поступок. Пусть отец Демьян за это сам отвечает. Вы хотите, пан, узнать о нашей поездке, столь печальной? В Люблин ездили, с паном владыкой Володимирским насчет унии договаривались.

— Договорились?

— Нет. Пан Пацей о мире в стране на словах хлопочет. А мир этот на ваших саблях держится, пан старшой. Узнали мы о вашем походе и выехали в воеводство, да здесь и встретились с вами так несчастливо.

— Счастливо встретились, ваша мощь…

— Простите, счастливо встретились, пан старшой…

— О, вижу, вы не даром прожили век, привычки человеческие усвоили. А скажите, ваша мощь: батюшка не советовался с вами, как спасти Калиновского, хоть и знал, что тот погубил нашего отца?

— Я об этом узнал только из ваших уст, пан старшой.

— Господь бог мне свидетель, не думал его спасать, — вмешался Демьян.

— Отчего же ты торопился сообщить о нас?

— Не о тебе, брат Северин, сообщал. Слух прошел, что идет орава грабителей. Пан Калиновский мне, еще мальчику гусятинскому, помогал учиться, обязан же я ему благодарным быть… Напрасно гневаешься, брат, на князя и на меня. Впутался ты в бунт против государственного строя Речи Посполитой. Куда голову свою приклонишь?

— О голове моей напрасно беспокоишься, отче.

К горю людскому прислонилась эта голова, воли жаждет она, там найдет себе покой. А к кому клоните вы свои головы, мужи праведные, что называете себя украинцами телом и душой? Следовало бы убрать эти головы саблей, чтоб не клонились они против нас.

— И не сделаете этого, умоляю вас, пан старшой…

— Не сделаю. Суд людской на вас еще придет. Ну, пусть этот поп, закоснелый в божьих делах, не понимает прямого пути к защите вольной жизни в родном краю. Но вы-то, князь, вы, прославленный знаниями и добродетелями, искушенный долголетней политикой короны польской, неужели вот так, прожив век на лукавстве, вы и умереть не захотите честно? На словах проклинаете Речь Посполитую, а на деле заключаете союз с наихудшими врагами нашими, со шляхтой короны польской. Своих же людей чуждаетесь. Желаете православию мощи и расцвета, а склонны об унии с иезуитами переговоры вести, во вред христианам Украины и Московии. Так лиса вертит хвостом, пока его не отрубят. Берегитесь, мы можем отрубить вам ваш лукавый хвост. Где ваши друзья, кто ваши союзники, прославленный род князей с Украины? Люди вас ненавидят, вместо того чтобы уважать. Скотом нас считаете, как и ляхи, в ярмо запрягаете, продаете своему и чужому пану. С Иваном Грозным только на библии сошлись, а с Русью по сути стали враждовать. Одинокими стали, обреченными… Вот вам и вся моя речь.

— Нас казнят?

— Да, только не сейчас и не здесь. Принимаем во внимание не только ваши лета и приговор этот откладываем. Украина захочет увидеть своею угнетателя казненным в Остроге, на площади, под игру вон той свирели, слышите?..

Наливайко умолк, давая возможность прислушаться к свирели и бубну, которые вновь как будто силились перекрыть шум пожаров в замке. Мимо мельницы в юру промчалась конница. Поблизости завопил писклявый голос испуганного человека и умолк, точно перерезанный саблей.

— Казнить вас вот так, — Наливайко показал рукою на двор, — еще сочтете обыкновенным убийством на большой дороге. Нет, мы совершим еще суд бедняцкий над вами. А пока вы имеете время оправдаться перед народом, которому, как нам казалось, вы и школы строите, грамоту прочите… Оправдайтесь же…,

3

Пани Лашка вышла к гостям, старшинам Лободы, лишь один раз, еще с вечера. Как хозяйка она должна была потчевать гостей всю ночь, но отпросилась у своего сердитого мужа и вышла только показаться им, пока они еще не были пьяны. В большой комнате, полной гостей, за столами по чину сидели полковники, хорунжие, сотники, старшины, — со всеми пришлось поздороваться молодой хозяйке.

Когда пани гетманша, немного бледная и печальная, вышла к ним, все встали с полными бокалами. Черноусый моложавый полковник почтительно сделал навстречу хозяйке один шаг и начал поздравительную речь:

— Многоуважаемой хозяйке, молодой гетманше и солнцу нашему ясному, казацкая слава!

— Слава, слава!..

— Дай бог здоровья гетману нашему, славному Григору, чтоб и жена ею была здорова, да о гетманенке, таком же, как сам, чтоб он позаботился.

— Слава, слава, слава!

Лашка еще больше побледнела от этого нескромною тоста, но губы ее улыбнулись старшинам. Гости надсадно, елейно на перегон, выпили подслащенное той улыбкой горькое и грязное шинкарское поило. Красавица Лашка почувствовала, что могла бы заставить каждого из них выпить жбан растопленной смолы, не то что горилки, и оттого еще раз — и уже непринужденно — улыбнулась. Лобода, поняв эту улыбку как примирение с ним за насильственный брак, подошел к жене и ласково предложил:

— Ты бы, моя голубка, шла спать. Не с женским здоровьем высидеть ночь с нами, казаками. А о гостях я сам позабочусь.

— Очень благодарна, пан.

— Григор, — подсказал Лобода.

Лашка впервые глянула ему прямо в глаза и приветливо кивнула головой. В глазах заискрилась та женская лукавинка, которую каждый волен читать по-своему. Общим поклоном попрощалась Лашка с гостями и с той же приветливой улыбкой на устах вышла.

Однако Лобода встревожился. Первый взгляд после такого нечеловеческого упорства и борьбы… Искренен ли он?.. Подлив себе и гостям горилки, обойдя всех друзей и выпив с каждым, Лобода улучил минуту и выскользнул к Лашке.

Она лежала в постели. В мерцающем свете каганца трудно было разглядеть лицо Лашки. Но то, что она в постели, успокоило гетмана. Нашептывая ласковые слова, Лобода как мог нежно поцеловал жену и, успокоенный, вернулся к своим собутыльникам.

На рассвете Лобода был совсем пьян, как и его гости. Пошатываясь, вошел он в комнату, где спала молодая жена.

Каганец потух. Окно завешено рядном, чтоб солнечный свет утром не помешал молодой женщине доспать сладкий сон. Подойдя на цыпочках к окну, отвернул уголок рядна и оглянулся на кровать — полюбоваться спящей женой…

В тот же миг рядно с треском слетело с окна и полетело на пол.

Гетман кинулся к кровати, упал на нее и заревел, как ужаленный сотней гадюк зверь.

В кровати было пусто и холодно, как в запущенном погребе.

Так вот какими коварными взглядами женщина покупает себе свободу! Хмель смыло злобой, гневом одураченного человека.

— Удрала-таки… Да от меня не удерешь, повенчанная жена…

Ворвался к пьяным старшинам, тумаками и криком будил их. Спросонья и с горького похмелья полковникам казалось, что только бегством спасутся они от беды. Торопились, бряцали оружием, и ругань раздавалась по двору такая, что собаки ежились и умолкали. У многих зазмеилась обидная для Лободы улыбка. Черноусый полковник дружески ударил Лободу по плечу:

— Говорил тебе, Ригоре, следи за сотником Заблудою, — на шляхетский манер усы юноша закручивать начал, не к добру… Ну что же, поехали искать… Кто поймает зверька, того и шкурка…

Лобода только посмотрел на полковника, видимо не все понял и отдал приказ — в погоню! По четырем дорогам помчались казаки Лободы в погоню за Лашкою. Сам гетман поехал с отрядом сечевиков по дороге на Краков.

Сотник реестровиков Стах Заблудовский подслужился Лободе не лихостью в казачьем деле, а ловкостью в некоторых далеко не батальных делах гетмана. Заблудовский ухитрялся даже в военном походе точно из-под земли доставать девушку или молодицу по первому требованию подвыпившего гетмана; сбывал торговцам неудобные в походе, но ценные трофеи гетмана; за несколько миль до какого-нибудь замка разузнавал, какие ценности имеются там, и устраивал так, что попадали они в руки гетмана, а не старшин или простых казаков. В бытность свою рядовым сечевиком звался он просто Остап Заблуда. Но когда за свою особую службу Лободе был назначен сотником, велел звать себя Стахом Заблудовским. Товарищам за чаркою хвастался:

— В этом походе, еж-ели господь бог мне поможет, уж стану полковником…

Для венчания Лободы с Лашкою Заблудовский достал не то захудалого попа-расстригу, не то ксендза, лишенного звания за распутство. Но, на — свою беду, пан сотник был молод и имел кое-какие основания считать себя красавцем. У Стаха Заблудовского был длинный, прямой нос, черные усы, закрученные по- польски, как у драгунов, и в самом деле неплохие, почти женские зубы. Это побуждало его при всех случаях жизни картинно улыбаться. Несколько выпученные глаза могли бы испортить любое другое лицо, но только не лицо сотника с такими на диво ровными зубами. Пучеглазие свое Заблудовский объяснял шляхетской кровью в далеком, побочном роду.

Когда во время венчанья с Лободой пани гетманша сквозь слезы взглянула на сотника, Заблудовский съежился и на досуге долго вспоминал этот взгляд. Наконец убедил себя, что Лашка пленилась его молодецкой красой. Взгляд, пани гетманши Стах причислил к самым большим своим победам.

Сотник Заблудовский не ошибся. В тот самый день, когда к гетману собрались гости, — пани Лашка попросила мужа послать сотника с каким-то поручением к пани Оборской. Лобода был рад, что Лашка, наконец, обратилась к нему с просьбой, и приказал сотнику немедленно явиться к пани гетманше и точнейшим образом выполнить ее поручение.

— Счастлив служить многоуважаемой пани гетманше, — промолвил Заблудовский, сняв шапку еще за порогом комнаты Лашки.

Он приготовил заранее самую красивую улыбку и чуть не испортил ее, растерявшись от высокомерно-горделивого взгляда красавицы-гетманши. Но Лашка только ка миг задержала этот взгляд на сотнике. Неожиданно глаза ее смягчились, а на губах зацвела приветливая улыбка.

— Благодарю, пан сотник. Прошу держать себя не так, как перед паном гетманом…

— Как на то бендзе воля многоуважаемой пани.

— Хотела бы я чувствовать себя в обществе молодого кавалера, а не слуги, пан сотник.

Улыбке Стаха Заблудовского опять угрожала катастрофа от такого неожиданного поворота дел. Значит, взгляд тот на свадьбе действительно был не случайным?.. Сотник чуть слышно звякнул шпорами. На указанную рукою красавицы скамью не сел, а лишь чуть примостился в изысканнейшей позе кавалера, которая была способна вызвать разве гомерический хохот у светски воспитанной Лашки. Но Латка была… в восхищении от сотника.

— Пана сотника зовут, кажется, Стах, если не ошибаюсь?

— Да, Остап Заблудовский, то есть Стах Заблуда, многоуважаемая пани…

— Пусть будет просто Стах, это мой каприз… И меня, пан Стах, прошу звать пани Лашка, когда мы без свидетелей.

— Это великое счастье, пани… Лашка. Его мощь пан гетман приказал мне явиться, чтобы служить пани…

— Об этом, пан Стах, я хотела бы поговорить в самом конце нашей приятной беседы. Если же вам неприятно…

— Пожалуйста, пожалуйста… Пани Лашка плохо поняла меня…

Лашка мастерски играла свою роль в тот день и ночь. Перед самым вечером сотник Заблудовский доложил Лободе, что ему нужно сию же минуту выехать с поручением пани гетманши, на хутор Оборской. Даже показал письмо Лашки, в котором та просила «матушку» Оборскую передать для нее все отцовские документы и шляхетские привилегии:

«Должна покориться мужу Грегору, которого мне сам господь бог судил, и эти привилегии ему подарить решила…» — читал Лобода и радовался такой, победе.

Вернул письмо и приказал сотнику немедленно выезжать.

Целые сутки неслись кони по дорогам и лесам. Не привыкшая к езде в казачьем седле, пани Лашка сначала чувствовала боль в ногах, в пояснице, а потом вся словно окоченела. Лишь понуждала Заблудовского как можно шибче гнать к Кракову через Стобниц.

— Но ведь, милая пани Лашка, до Кракова не дни, а недели скакать придется.

— Умоляю вас, пан Стах, умоляю… Будем гнать сколько хватит сил на первых конях. Нужно замести следы, а там пусть пан гетман ищет ветра в поле.

— Наши кони долго не выдержат, пани Лашка.

— Я захватила червонцы, пан Стах! Гоним!

Большая дорога, извиваясь ужом, спускалась в еще зеленевшее вербами и тополями село. Конь под Лашкою стал чаще спотыкаться, а его истерзанные нагайкой, покрытые кровью уши болтались. Вдруг, словно завороженный видом села внизу, куда поворачивал шлях, конь споткнулся и стал. Лашка изо всех сил опять ударила его меж ушей, но конь только пошатнулся и не двинулся с места.

— Матка боска, он падает…

Сотник (вмиг соскочил со своего коня и. успел подхватить закоченевшую Лашку. Крепче, чем того требовали обстоятельства, Стах Заблудовский обнял молодую женщину.

— Вы слишком торопитесь, пан Стах, — с досадой промолвила Лашка, едва держась на ногах.

Ее конь сначала стал на колени, уперся покрытым пеною ртом в землю, но не выдержал тяжести своего обессиленного тела и, как колода с бугра, повалился с ног. Не успела Лашка, усердно поддерживаемая сотником, отойти, как конь был мертв.

— Пани милая мне так много обещала.

— Но ведь, пан Стах, мы еще не в безопасности, да и место ли здесь исполнять эти обещания? Я должна мчаться дальше, на вашем коне.

— А я? — сотник подобрал поводья своего коня.

— Вы забыли, пан Стах, о рыцарских обычаях. Не идти же мне, как невольнице, у вашего стремени.

— О, конечно. Пожалуйста, моя милая пани.

Сотник, помогая пани гетманше сесть в свое седло,

уловил какую-то новую ее улыбку. И двинулся, не выпуская из рук поводьев. Лашка попробовала дернуть поводья.

— Пожалуйста, пани Лашка, переночуем здесь, в этой придорожной дубраве. К утру я бы сам достал в селе свежих коней… — Заученная улыбка сотника искривилась, будто в плаче.

Лашка внезапно изо всех сил ударила сотника нагайкой по лицу, рванула поводья и помчалась в сторону, только пыль поднялась вслед. Неожиданность и боль ошеломили Стаха. Он обеими руками схватился за лицо и упал.

— Стократ… проклятая баба… Какой же ты дурень, Остап Заблуда: за один поцелуй лукавой пани погубил себя. Что теперь сделает со. мной пан гетман?

Лашка была уже далеко внизу и скрылась за дубравой. Поехала ли она в село, поскакала ли вдоль речки опять на большую дорогу — этого сотник не мог уже видеть. Сидел и плакал, и проклинал, и больше не улыбался своей картинной улыбкой красавца.

Конь сотника донес Лашку на другой конец села и тоже остановился. У ворот стояла Мелашка, внучка старого рыбака Власа. Теперь она уже не казалась девочкой, как при встрече с Наливайко, стала взрослой и стройной девушкой. Со двора к плетеным лозовым воротам шел с веслом старый, совсем седой рыбак дед Влас.

— Смотри! А конь под панной тяжело дышит. Упадет, ей-ей, упадет, дрянная тварь.

Конь и в самом деле еле стоял, широко растопырив дрожащие ноги. Лашка поняла, что и он загнан.

— Ой, помогите! — крикнула она на крестьянский манер, пренебрегая самолюбием шляхтянки.

Мелашка оглянулась на деда, подбежала к пани, взяла ее на сильные руки и сняла с седла.

— Ах, матушки мои! Такая нежная пани и по- мужски в седле едет! Да вы, пани, больны.

— Нет, нет, не больна, милая девушка. От грабителей я убежала из замка. Там наливайковцы родителей моих убили.

— Наливайковцы? Не должно быть. Может быть, вы, пани, ошиблись, мало ли кто зовет себя наливайковцем. Верно, злодеи какие-нибудь…

— Но я была бы счастлива спрятаться от них… Золотом заплачу.

Мелашка подвела Лашку к воротам, вопросительно посмотрела на деда.

— Человеку в беде всегда следует помочь. Но если они за вами в погоню пустятся, а конячка изнемогла, вот-вот насядут…

— Спрячем, дедуся. Я отведу пани в рыбацкий погреб, а сама стану морочить преследователей. Кони ж этого на луга, туда, далеко в вербы, спровадим. Неужели Наливайко? Нет, пани, верно, ошиблись вы, по ложному слуху бесчестите казаков.

Лашка пожала плечами. Она поняла свое положение.

— Наверное не знаю. Однако так называют себя…

— Сердитесь, пани, на людей, а не знаете, кто они. Уж не знаю, как и помотать вам. Вас, должно быть, самые обыкновенные грабители обидели.

— А может, то и грабители были, милая девушка. Прошу простить мне слово, сказанное в горячую минуту. Я заплачу за спасение.

— Так идем со мною, пани. На лодке довезем ночью до самою плеса, а там хутор есть и кони подходящие. А к золоту мы не привычны…

Пани не побрезговала признательно поцеловать девушку и, едва переступая с ноги на ногу, пошла за. дедом Власом во двор. Наскоро съела пирог с яблоками-дичками, — показалось, что в жизни своей не ела ничего более вкусного. Одеревенелыми ногами ковыляла через двор, к речке; прежде чем войти в спасительный челнок, еще раз поцеловала девушку. Мелашка прониклась добрым чувством к незнакомой пани и, провожая глазами лодку, подумала: «Если таких поцелуев у пани много;—она за них далеко убежит от самой свирепой погони… Славная пани…»

4

В Стобниц пани Лашка приехала только осенью. В дороге заболела горячкой и долго отлеживалась у старого шляхтича, куда привез ее дед Влас. С лица побледнела, даже пожелтела, потеряла свой звонкий голос и льняные кудри свои оставила где-то, скрываясь от ненавистного мужа.

Барбара с маленьким Томашем гостила у отца. Она сердечно приняла у себя несчастную беглянку и слушать не хотела об ее отъезде в Краков раньше морозов и санной дороги.

— Такою тебя и Краков не узнает, — шутливо уверяла она.

С рождением сына Барбара стала успокаиваться. Так и не полюбила Барбара мужа и не полюбит его никогда. Раньше плакала о своей погубленной молодости, а с появлением ребенка все чувства перенесла на «него. Рассказ Лашки о насильственной свадьбе снова разволновал Барбару. Но потоки сентиментальных слез довольно быстро потушили неприятные воспоминания обеих подруг.

Начались дожди и ночные заморозки. Женщины в замке Тарновских разыскали прошлогоднее незаконченное вышивание и модные аппликации, коротали за ними вынужденное отсиживание в комнатах.

Однажды, после позднего завтрака, Барбара и Лашка вышли погулять в сосновой дубраве, вплотную прилегавшей к саду пана Тарновского. Барбара, хорошо знавшая местность, обещала сосняком провести подругу до самой речки, где с прибрежных круч открывался на юг очаровательный вид. Зеленые сосны шумели высокими вершинами, точно стонала сама земля. В дубраве настроение подруг поднялось, даже Лашка впервые за несколько дней непринужденно смеялась.

— Ах… — вдруг вздрогнув, тихо воскликнула Барбара и остановилась.

Из-за сосны вышел вооруженный с ног до головы человек. Восклицание пани Замойской на миг остановило его. Оглянулся, рукой дал знак Барбаре молчать и подошел ближе.

— Пани графиня будет милостива, не выдаст верного слугу, — промолвил он.

— Бронек, откуда ты появился?

— Каким рыцарем стал Бронек! — сказала Лашка, узнав молодого слугу Замойских, приезжавшего с графиней позапрошлой осенью, когда у Тарновских гостил и Наливайко.

Воспоминание о сотнике взволновало Лапшу. Красавец-сотник был так неприступен, и все же его взоры вселяли смелую надежду.

— Бронек поступил в военный конвой пана графа? — опросила Лашка.

— Да, этот… Бронек пану канцлеру служит… в военных делах, — пролепетала Барбара.

Лашка, считая неприличным присутствовать при разговоре подруги со своим слугою, отошла в сторону.

— Пан граф, верно, что-нибудь передать велел, Бронек, или письма какие прислал с тобою? — продолжала графиня.

— Ничего у меня нет, милостивая пани, ведь я… от пана Наливая приехал, — тихо закончил Бронек.

— От Наливайко?

— Да, вельможная пани… Пан старшой велел передать вашей милости пани графине, чтобы вы остерегались пана гетмана Жолкевского и писем никаких не посылали бы. Он благодарен за внимание пани, но желал бы сам эту благодарность с глазу на глаз выразить милостивой пани графине.

Бронек коротко сообщил Барбаре, что прибыл он из-под Луцка, куда Наливайко пришел со своим войском за порохом и оружием.

— Враки все это про нас, будто мы занимаемся грабежом и убийствами. Пан Калиновский ребра поломал отцу Наливайко, так что тот умер, но наш старшой пощадил жизнь Калиновскому, сжег только его замок. В Луцке панство, шляхта грубо повели себя с нами, отказали нам в постое и в порохе, нескольких казаков, наших послов, замучили насмерть, как грабителей. Так разве за такое кто-нибудь помилует? А я в Краков спешу, поручение Наливая выполню и вернусь…

Латка подошла. Бронек уже кончил разговор, рыцарским поклоном попрощался с обеими женщинами и не спеша пошел через дубраву, выбирая заросли погуще.

— Граф предупреждает о набеге Наливайко? — спросила Лашка, вспомнив единственное слово «Наливайко», которое донеслось к ней из разговора Барбары с Бронеком.

— О нет, моя возлюбленная сестра… В нашу прошлую встречу я не таилась от тебя со своими… тревожными чувствами к этому сотнику… Как родной, откроюсь тебе и сейчас…

— Барбара, ты его…

— Да! Именно он — тот кавалер, какого должно жаждать женское сердце, когда его волнует молодая кровь. Я любила бы его, как ветер степной, любила бы, как дуб зеленый, как душистый напиток, пусть бы он и был ядовитым. Но этот украинец заговорен от чар женской любви…

— Слабыми же эти чары оказались, если молодой сотник не поддался им, — поддразнивая, лукаво выпытывала Лашка.

Но на этот колкий намек Барбара дала такой же едкий ответ:

— Так ведь это, милая моя, не… Стах Заблудовский.

Лашка громко рассмеялась, притворяясь ничуть не задетой.

— Правду говоришь, Барбара! Если сотник Заблудовский да был бы Наливайко…

— Тот бы за скупой поцелуй пани не продал рыцарской чести.

Меж ними неожиданно выросла стена. Любила ли которая из них Наливайко за красоту и силу, ненавидела ли его которая из них, были ли обе равнодушны — трудно сказать. Однако одна брала казака под защиту, а другая, назло ей, чернила его, и на этом камне разбили свою давнюю и крепкую привязанность. До кручи не дошли, повернули к замку. Несколько раз меняли тему разговора, но спасти этим даже видимость дружбы не сумели. Сердца обеих поняли друг друга и возненавидели.

В тот же день Лашка выехала в Краков.

5

Бронек разыскал Наливайко среди пушкарей. Войско остановилось на отдых. На шесть миль растянулся казачий лагерь вдоль реки, у леса. Гнилая осень угрожала засосать обозы и пушки в слуцкие болота. Решили двигаться только по ночам, когда морозом оковывает вязкую топь. Лишь бы только выйти на большую дорогу — и на Украину…

— Пан старшой, прошу выслушать меня.

— А, Бронек! Был в Кракове? Ну, что, рассказывай.

— Это правда, пан старшой, что каштеляном Кракова теперь князь Януш Острожский. Гетман Жолкевский вынужден сидеть при армии на кордонах, а канцлер Ян Замойский вернулся в Краков и сейчас отправился в Варшаву. Весной собирается наведаться к графине в Стобниц…

— А войска где?

— Никаких войск нигде нет, так как все выполняли для пана канцлера молдавскую квестию.

— И выполнили?

— Поскольку узнать позволил мне господь бог, думаю, что выполнили, так как пан канцлер вернулся в хорошем настроении, о пани Барбаре в Стобнице вспомнил и о новой одежде для слуг в Варшаве позаботился… В Кракове, в хоромах пана каштеляна был и гетман литовский князь Радзивилл. Услышав, что наша армия двигается на Литву, пан Радзивилл отправился к королю и, верно, получил от него приказ выйти против нас в поход…

— А об этом откуда ты, Бронек узнал?

— У меня была… девушка из покоев «каштеляна. Паны вином и политикой занимались. Панна Зося в этом смыслит, как ступка, и мне на честное кавалерское слово рассказала об этих разговорах в покоях князя.

— Еще что, Бронек?

— Краков болтает про какие-то наши бесчинства. Будто мы разделили наши войска и грабим на Украине. Особенно ругают войска, что на Украине. Там пан Лобода орудует на Брацлавщине, на панне Оборской женился.

— На Оборской? Оборская — старая вдова, а не панна, Бронек.

— Простите, пан старшой… Но то верно, что не на вдове, а на ее дочке, панне. Говорят, что не по своей воле вышла — замуж русоголовая панна за этого низовика. Потом будто удрала от него в замок Тарновских, в Стобниц, а оттуда — в Краков. Пан Лобода на шляхту рассвирепел.

Наливайко захохотал. Бронек за три недели своего пути успел собрать вести со всей Украины.

— Пан старшой напрасно мне не верит, — неправильно понял смех старшого Бронек.

— Прости, Бронек, я по другой причине смеюсь. Однако всем ли слухам верить? Панна Лашка, воспитанница Оборской, еще молода и слишком красива для Лободы.

— Я ее видел у Тарновских. Теперь она в Кракове. Сам Януш, каштелян краковский, ссылался Радзивиллу на ее сведения, как на самые подробные и свежие. А что панна Оборская повенчана с паном Лободою, об этом сама пани Замойская сказала мне в Стобнице.

— Так ты в самом деле в Стобнице побывал?

— Как бог свят побывал. Графиню Барбару встретил в дубраве и, каюсь, соврал ей кое-что про вас,

— А что именной

— Что пан Наливайко ответит ей на письма сам при свидании. И что… пан Наливайко уважает прекрасную пани графиню… Простите мне, пан старшой, это своевольничание, но мне нужно было столько разнюхать для нашего дела и для этого столько приходится врать, скажу вам правду, пан старшой… А в Стобнице пани Барбара с ребенком маленьким тоскует…

Наливайко, не в силах скрыть душевного волнения, вдруг на какую-то минуту овладевшего им после этого сообщения Бронека, только махнул рукой, отошел к пушке, оперся на нее и долго смотрел на закат, куда убегал день. В памяти встали образы привлекательных женщин. Которой из них его юное сердце могло бы отдать предпочтение? Вот одна (если верить Бронеку) повенчана… Повенчана и сбежала от мужа. Другая не убегала от своего, только чурается его, как чумы…

Потом отошел от пушки, будто там хотел оставить эти опасные для молодого рыцаря мысли. А губы шептали, как проклятье:

— Шляхтянки! Графиня Замойская, княгиня Острожская, гетманша Лободина… Осталась одна, беднячка, рыбачка. Она и любовью искренней одарит, и душу мою вольнолюбивую поймет… Шляхтянки!..

Вспомнил берег речки, деда Власа, дозорца. Душа у Мелашки с обидой знакома, и пана Мелашка всем существом ненавидит.

Подошел Юрко Мазур.

— Там опять послы прибыли, Северин.

— Попы?

— Нет, на этот раз мещане и мастеровые из города Слуцка. Хотят поговорить с тобой.

— Давай их, скучаю без дела на этих дневных привалах. От Шаулы никаких известий нет?

— Наведывался Лейба, с Шостаком говорил. Матвей собирается тоже на Литве зазимовать, потому что на Украине Лобода походил и, верно, заляжет где-нибудь на Брацлавщине или в Киеве…

— Что Матвей будет близко от нас, это хорошо.

А Придётся ли зимовать нам й ему на Литве — об этом подумать надо. Я получил достоверные сведения, что Криштоф Радзивилл угрожает пойти на нас с войском — и пойдет, королевские декреты на то получил. Запасемся порохом и на Украину зимовать двинемся. Лобода на Украине и помогает нам, и вредит. Помогает тем, что бунтует уже против панов, пусть и из-за личных обид и недовольства. А вредит тем, что под нашим именем не щадит ни горожанина, ни селянина.

— Непутевая голова. Не зря полковник Нечипор предсказывал, что не своею смертью умрет Григор Лобода. Рассказывают о нем странные вещи, а я знавал когда-то иного Лободу. То ли не знает он, чего душа казацкая желает, то ли желания эти измельчали. Лобода стареть начинает, на собственный хутор, на пасеку, на мягкую постель, нежными руками постеленную, потянуло Григора. Не тот уже это Лобода, что Килию брал, что с простым казаком за панибрата был. Нобилитация, шляхетство душу ему засорили, загнивает она.

— Где же твои послы? О Лободе нам еще придется свое слово сказать.

— Как сумел, и я сказал о нем в Сечи. Жаль казака… А послы у меня, при коннице. Пойдем к ним…

В слуцком замке у Виленского каштеляна Яронима Ходкевича гостил пан Скшетуский, дальний родственник ею жены. При дворе короны Речи Посполитой Польской пан Скшетуский выполнял какие-то секретные дипломатические поручения и считал себя дипломатом не меньшим, чем Ян Сапега или даже сам Замойский. Род Скшетуских не мог похвастать старинной родословной. Отец Скшетуского содержал в Кракове хорошо обставленный публичный дом для высокопоставленной шляхты, в угоду которой иногда не жалел и собственной жены. Рождение сына Казимира использовал для приобретения шляхетского звания: бездетный король Сигизмунд-Август, последний потомок Ягеллонов, пользовался услугами дома старшего Скшетуского, и сама Скшетуская (мазовецкая шляхтянка) пленила короля своим на удивление нежным обхождением… Муж позаботился о свидетелях, а спустя некоторое время достаточно ясно намекнул королю о рождении сына и о королевской крови в его жилах. Только известная всему свету бездетность короля не дала права маленькому Казимиру стать королевичем. Но ловкость старого Скшетуского принесла ему звание шляхтича, приблизила родню ко двору короны и сделала Казимира Скшетуского дипломатом. Унаследовав от отца незаурядную ловкость в услуживании высоким особам, Казимир Скшетуский ожидал от Сигизмунда Вазы особых привилегий и на кресах Польши выполнял иногда дела, которые никто ему не поручал. Мечтал и о собственном фамильном гербе: лозовый плетеный щит, на нем — черное с коричневыми волнами поле, а на поле — лежит Москвин, прижатый к земле крестом и саблей в руках польского жолнера (точь в точь как в маскараде на свадьбе у Яна Замойского еще с Гржижельдою Баториевной). Он даже заказал французскому мастеру в Варшаве образец печатки с таким гербом.

В замке узнали о событиях в Луцке, узнали, что Наливайко немилосердно наказал шляхту, не пускавшую его в город и не желавшую продать ему порох. Гонцы донесли, что Наливайко со всей армией вышел оттуда через слуцкие ворота, и это окончательно снизило настроение гостеприимного каштеляна.

— Этот лотр князя Острожского двинулся на Литву. Старый князь, верно, в союзе с ним и затеял все это дело, чтоб оттянуть заключение унии. И представьте себе, пан Скшетуский, у этих грабителей свои идеи.

— Но какие «идеи» могут быть у этого украинского быдла? Бездельники, оборванцы… Научились владеть огнивом, чтобы сжечь усадьбу у пана, и ножом, чтобы зарезать своего беспечного господина.

— Бездельники эти организованы в армию, пан Казимир. Не ножами, а пушками воюют. Это целая боевая армия. Городские судьи с такими ничего не сделают.

— Вот так так! Значит, пан каштелян хочет коронные полки против грабителей выставлять?

Казимир Скшетуский тоненько и едко рассмеялся. Так хихикал его отец, сообщая Сигизмунду-Августу о рождении сына. Это был смех угодливый и угрожающий, смех человека, который «зубы проел» на гораздо более хитрых делах, чем поход какого-то там недобитого паном «украинского скота».

— Вы смеетесь, пан Казимир, однако я не понимаю этого смеха, — в тоне Ходкевича прозвучали удивление и обида. — На Слуцк наступает пятитысячная армия, вооруженная пушками императора Рудольфа, если верить слухам — вооруженная саблями турецких ханов и ненавистью хлопа к шляхте, пан Казимир.

— Вот вы уже и нервничаете, пан Яроним, это плохо. Да простит меня ваш литовский гонор, но должен ответить на упрек. Литва у Москвы учится военной тактике, а ей нужно было бы польскую, западную усвоить.

— Слова — ответственные даже и для дипломата. Однако не более разумные, чем ваш смех, пан Скшетуский. Давать отпор вооруженному нападению Москва умеет, и у нее не вредно поучиться этому.

— Пану Ярониму эти панегирики Москвину не совсем к лицу, будем считать их лишь полемическим приемом. Польская военная сила учится западной тактике, и именно поэтому, дорогой пан Яроним, мы расширяем наши границы на кресах…

— Так вы бы, пан Казимир, и научили нас, как при помощи польской тактики избавиться от этой напасти — от Наливайко, — иронически заметил Ходкевич.

Скшетуский медленно поднялся с кресла и совершенно серьезно спросил озабоченного своими мыслями каштеляна:

— Так вы, пан каштелян, любезно вручаете мне судьбу Слуцка?

— О, пожалуйста, пан Скшетуский! Пан Радзивилл будет рад, узнав, что вы позаботились о нашей

Судьбе… С чистой душой вручаю. Какие будут приказы? Вызвать пана Униховского?

— Вы не шутите, пан Ходкевич?

— Господь бог мне свидетель… — пожал плечами каштелян: Ходкевич рад был сложить с себя ответственность за безопасность города.

Это окончательно разожгло Скшетуского, и он предложил:

— Немедленно отправить посольство к тому грабителю.

— Посольство? Вы думаете упросить их? Никудышная тактика, пан Казимир.

— Не упросить, а… прибегнуть к стратегии, пан Яроним. С посольством пойду я, переодетый… ну, хотя бы под мастерового. Эти слои общества, говорят, пользуются у грабителей доверием. Наберите несколько мещан из верных людей, — желательно бы найти хотя бы одного украинца, — и пойдем от имени городского общества приглашать Наливайко, чтобы он помог в Слуцке… шляхту проучить, хе-хе-хе!

— Я совершенный остолоп в высокой дипломатии, пан Скшетуский. Речь идет об отпоре насильникам, вооруженным пушками и ружьями, а вы предлагаете пойти к ним с приглашением. Ничего не понимаю. Луцк приглашал… А потом, когда отказался продать им порох, эти разбойники силой ворвались в город и взяли то, что им нужно было.

— Спокойно, спокойно, спокойно… Вы, пан Ходкевич, напрасно торопитесь. Я уверю разбойников, что город ждет их с хлебом-солью, а родовитые шляхтичи дрожат от страха… Вот и все, хе-хе-хе!

— Так Наливайко и поверит пану…

— Мастеровому, будьте добры, хе-хе-хе… Поверит, как матери родной. Мы за милую душу договоримся, по каким дорогам они пойдут, заблаговременно пошлем гайдуков и мою сотню в надежные места и из-за кустов, из-за буераков, из-под моста ночью их уничтожим.

— На войне, известно, всякие уловки, даже такие коварные, использовать можно, позор не большой. Но всякая воинская сила имеет для предосторожности Передовые дозоры. Говорят, что Наливайко ловкий воин, — обдумывая совет Скшетуского, слегка возражал каштелян.

— Позаботимся о благородстве лучше в отношениях с… шляхтянками, проше пана. А посольство для того и посылаем, чтобы усыпить бдительность разбойников…

Ходкевич окончательно сдался на доводы Скшетуского. В тот же день к Наливайко было отправлено восемь послов во главе с паном Скшетуским, одетым под мастерового. Поручика и четырех хорунжих переодели бедными мещанами.

Спускался вечер, когда Наливайко с Юрко Мазуром разыскали послов. Они сидели на возу, окруженные конницей, и беспечно рассказывали о темпераменте слуцких шляхтянок, падких на звон шпор во время танцев. Всадники пропустили Наливайко с Мазуром, кто-то даже назвал имя старшого. Послы умолкли, затем соскочили с воза и, по примеру мастерового, сняли шапки. Мастеровой низко поклонился Наливайко, за ним — остальные.

— А шапки наденьте: холода начинаются, — бросил Наливайко. Оперся на воз, вглядываясь в послов: будто-то где-то уже видел их? — Чем можем служить почтенному обществу города Слуцка?

— Дорогие братья наши, — медленно начал передний, стараясь скрыть польский акцент. — Прослышали мы про ваши великие планы, что о пользе и свободе народа хлопочете. Общество бедных мещан, батраков и мастеровых нашего города выражает вам свое почтение и приглашает в Слуцк. Хотим и мы проучить наших панов, житья от них не стало, кровь нашу, как пауки, сосут. Пан Слуцкий, Яроним Ходкевич, с ним пан Скумин и другие паны сидят на наших шеях, из-за них скоро и дышать не сможет наш брат… Просим рассудить нас с ними, сами мы не в силах…

— А вы не подчиняйтесь панам. Пан один, а вас вон сколько. У Ходкевича едва десяток таких, как он сам, а вас — сотни и тысячи в городе… А нам что делать? Не судьи мы, чтоб рассудить вас с паном Ходкевичем. О наших целях вы правильно наслышаны, мы хотим установить на земле правду бедняцкую. Но одним наездом в Слуцк правду не установишь. Готовы ли мещане и мастеровые Слуцка? А если готовы, то не послов бы им посылать, а самим с оружием в руках выступать против панов следовало.

«Послы» только склонили головы, чтоб спрятать глаза от пристального взгляда Наливайко. Наливайко нервно пощупал саблю, прищурил глаза:

— Ну, чего же молчите? Значит, не готовы восстать против пана?

— Готовы, пан старшой, за тем и пришли, чтобы сообщить вам об этом и вас позвать.

— Не пойдем. На Украину возвращаемся, там свой порядок наводить будем. Когда же вашему городу наша помощь потребуется, моя в том порука — поможем.

Мазур вытаращил глаза на Наливайко. Не пойдем на Слуцк?! Вести с Украины, что ли, испортили ему настроение или бои в Луцке напугали? Послы целого города пришли к нему, а он…

— Простите, пан Северин, я хотел бы слово сказать об этом.

— Говори, Юрко.

— Нехорошо поступаем, отказав обществу.

— А что бы вы посоветовали сделать, пан полковник?

— Выполнить желание мещан Слуцка, не брезговать их гостеприимством…

— То есть войти всем войском в город, а дальше ждать, пока пан Криштоф Радзивилл окружит нас там и уничтожит?

— Нет, пан старшой. Город восстанет против панских порядков, за ним восстанут окрестности и все воеводство Виленское.

— Это произойдет не раньше, чем через год, когда восстанут воеводства Брацлавское, Киевское, Волынское… Собственно, вы, пан полковник, не договорились ли уже с этими послами без меня?

Послы засуетились, перевели глаза на Мазура. Мазур подошел ближе:

— Да, я обещал им. Разреши послать хоть небольшую часть в несколько сот бойцов. Полковник Мартынко соглашается пойти, а на большой дороге догонит нас…

Наливайко отослал послов, решив беседу с ними продолжить в другое время. Наедине упрекнул Мазура:

— Того еще недоставало, Юрко, чтобы ты принимал решение, не посоветовавшись со мной. А я этого не делаю, я твердо выполняю свое обещание войску… Дела складываются так, что нам немедленно нужно вернуться на Днепр. Сегодня я получил известия из Кракова, плохие известия. Хороший воин прислушается к ним… Мы здесь — чужое, пришлое войско. Постоями обременим, людей своих обессилим. А на Украине разойдемся на зиму, людей в городах и селах уговорим, а весной общеукраинское восстание поднимем. Я на Низ подамся, с сечевиками договорюсь. Вот как нужно сделать, по-разумному. Наше дело — Украину защищать.

— Все это так, Северин. Но пусть Мартынко сходит в Слуцк, а там… Может быть, и я заскочу на день-два, и догоним вас на большой дороге. А не разрешишь…

— Не разрешу. Да что-то мне кажется…

— Верно, Северин… Я еще с утра отправил полковника Мартынка в Копыль. Трое послов до рассвета поскакали в Слуцк, отвезли наше согласие… -

— Тьфу! Придурковатые полковники повелись!.. Немедленно же дать приказ всему войску двинуться к Копылю. Послов задержать, взять под стражу. Не иначе как готовится кровавая измена, пан полковник, а кто за нее ответит перед людьми?

Юрко Мазур ничего не понял. Отчего вдруг вышел из себя старшой?

Но Наливайко уже был неприступен для дружеского разговора. Это был командир, приказы которого беспрекословно привык выполнять полковник Мазур.

Показалось и ему теперь, будто послы были недостаточно искренни, да и одежда на мастеровых вроде с чужого плеча. И недаром этот их голова так рвался уехать с теми троими, что вернулись в Слуцк.

Ночью войско двигалось ускоренным маршем, готовое каждую минуту вступить в бой. С часу на час ждали вестей из Копыля. Мазур специально послал туда дозорных, дав им лучших лошадей. Сам скакал впереди конницы, чтобы первому узнать о положении Мартынко. Наливайко, как всегда, ехал при артиллерии, но в нетерпении несколько раз вырывался далеко вперед, обгоняя пеших казаков, и даже к Мазуру наведался среди ночи.

— Какие новости от Мартынко?

— Пока никаких. Да успокойся, Северин, все будет хорошо. По моим расчетам, он должен быть вечером в Копыле. Сейчас ночь, верно скоро получим весточку.

— Боюсь я этой весточки, Юрко. Эти послы не смотрят в глаза, когда разговаривают. А честному человеку отчего бы прятать глаза?

И опять поскакал к артиллерии. Люди шлепали по грязи, над растянутым в походе войском стоял придушенный, но тяжелый и ровный гул, в который сливались бряцанье оружия, звуки походного марша и говор пятитысячной армии.

Впереди, где-то на западе, ночная тьма заалела заревом. Низкое осеннее небо придавливало это зарево к земле, но опытный взгляд Наливайко понял язык далеких огней. Отъехав в сторону от дороги, он придержал коня и прислушался к ночному дыханию там, впереди. Ему показалось, что в общий ройный гул марша его войск врываются какие-то посторонние, тревожные звуки. Послав вперед джуру, он и сам поскакал за ним. И не успел обогнать несколько колонн пеших казаков, как услышал голоса:

— Стой, я от старшого. Куда прешь?

— Где старшой? Это ты, Кузьма? Беда, брат…

Наливайко был уже возле джуры, посланного Мазуром.

— Что с полковником Мартынко? — крикнул он нетерпеливо.

— Предательство, пан старшой. У Копыля гайдуки засели под мостом и в дубраве. Полковника… первого убили пикой из-под моста, а казаки не успели и приготовиться к бою, ночь… Пока мы подпалили хаты, наших перебили… Только часть пробилась сквозь гайдуцкие засады…

— Удрали?..

— Нет, пан старшой, мы… с боем отступали, захватили их сотника. Пан Мазур его допрашивает, а мне велел мчаться…

Наливайко уже не слушал. Обогнув пеших, вырвался вперед. Люди понемногу останавливались, собирались отдельными кучками, шумели. Конница стала возле леса, будто возле черной стены. Весть о вероломном нападении на Мартынко молнией пронеслась из уст в уста, и каждый готовился к близкому бою.

В лесу мелькнул свет костра, вокруг которого мельтешили казачьи темные фигуры. Туда и направился Наливайко с джурами.

Юрко Мазур стоял у дуба, к которому был привязан его конь. Возле костра на «оленях перед Мазуром стоял связанный пленный сотник в польской военной одежде.

Наливайко еще издали заметил эту картину допроса и не выдержал:

— Мы не иконы, полковник, чтобы пленные молились на нас. Поднимите сотника, пусть станет, как воин перед своим победителем.

Пленного подняли, развязали ему руки. Тесным кольцом окружили «остер, подбросили сухих, перемерзших веток. Наливайко подошел к сотнику, молча смерил его пронзительным взглядом, потом повернулся к Мазуру:

— Расспросили обо всем?

— Спрашивал про число войск, совершивших нападение, — молчит.

— На коленях, пан полковник, правду не говорят, а врать, может быть, и не умеет человек. Да и не о том ты спрашивал, Мазур.

Он редко курил, особенно в военном походе. На досуге, а иногда во время пушечной пальбы доставал трубку, набивал ее табаком и спокойно закуривал. Особенно любил закурить трубку не с обычного трута, а с трута, которым зажигали пушечный заряд, или раскаленным угольком из костра. Сотника так поразил этот новый начальник, что, глядя на него, он даже забыл о своем положении пленного.

— Я Наливайко, если слышали о таком, пан сотник… Закурите, коли табаком богаты, — своего мы противнику не даем.

— Благодарю на добром слове, смолоду к курению не привык. — Голос сотника заметно менялся, приобретая все более естественный тон.

— Удивительно. А у нас говорят: «Табаком дымит, как литовский малец».

— Естем бо поляк, а не литвин.

— Шляхтич? Герб, поместья, хутор имеете, грамоты?

— Доверенный слуга его милости пана Скшетуского. С его конвойной сотней был в бою.,

Наливайко перестал курить трубку, подошел ближе к сотнику:

— Доверенный слуга? Тоже, должно быть, честное слово давал своему пану на верную службу? Знаю я эту жизнь доверенного под властью пана, сам несколько лет в ней жилы тянул. Ну, и как же служилось у пана… как, бишь, его?..

— Пан Казимир Скшетуский, дипломат при короне Речи Посполитой Польской, пан Наливайко.

— Скшетуский? Постойте, о таком слышал… А почему это… дипломат короны очутился со своею сотней в Копыле под мосточками?

— Пан Скшетуский, пан старшой, гостит в замке у каштеляна виленского пана Ходкевича. На время послал меня в Копыль, а сам отправился с посольством к вашей милости…

— А-а! Так это Скшетуский любезно приглашал нас в Слуцк? Узнаю польского шляхтича по поцелую: звонкий поцелуй, как холостой выстрел из гаковницы. А приведите-ка этих послов сюда. Сейчас мы вам, пан сотник, покажем послов, и не узнаете ли вы своего дипломата среди них?

— Наверно, узнаю. Он был во главе их, переодетый мастеровым.

— Дипломат из школы Чижовского и Лаща. Пятитысячную армию средь бела дня хотел обманом уничтожить, в силок заманить…

Сотник не ответил. С приязнью смотрел в лицо Наливайко, освещенное мечущимся огнем костра. Наливайко снова затянулся из трубки, не обращая внимания на сотника, будто был здесь у костра один. Потом, отойдя от дуба, к которому прислонился во время разговора, прошел несколько шагов и вдруг повернулся к сотнику так резко, что тот вздрогнул. Стоял и внимательно вглядывался в лицо сотника.

— Жалеете своего пана, уважаемый сотник?

— Нет, пан старшой. Естем бо йому, як… под руку конь запренджоний.

— Нас тысячи выпряглись, пан сотник, и если бы не такие вот, как вы, — выпряглись бы от панов и остальные батраки. А вы помогаете панам не только защититься от нас, а чтобы обязательно «из-под руки запречь». Вот этого мы и не хотим, против этого боремся, пан сотник…

При последних словах Наливайко повысил голос и так махнул рукою, точно саблею рубанул по врагу. С размаху выбил о дуб остаток табака из трубки, спрятал ее в карман суконного армяка с капюшоном и быстро пошел от сотника. Сотник дернулся, протянул руку вслед и, наконец, решился:

— Пан старшой… Разрешу себе просить… чтобы я мог присутствовать при допросе моего пана. Пан Скшетуский, согласно дипломатической науке шляхты, потребовал от пана Ходкевича этой стратегии: успокоить вас и на беспечных напасть тайком…

— Стратегия, что и говорить, достойная короны… А что вы хотели еще сказать, пан сотник?

— Когда трое послов вернулись от вас, пан Униховский приказал им устроить засаду в Копыле. Я с сотнею принимал участие в этой битве. Слуцк собирает основные войска на большой дороге. Сам каштелян, пан Ходкевич, стал во главе войск, пана Униховского на помощь вызвал… Еще, пан старшой… я хотел бы предоставить себя к услугам ваших войск…

«Опять врет, проклятый лях», — подумал Наливайко, но вернулся к нему.

Не мог уже сдержать нервного возбуждения, поэтому все время двигался. Левою рукою слегка подергивал — саблю в ножнах, на губах нарождалась знакомая его соратникам улыбка. Наконец заговорил резко и гневно:

— В бою взятый враг не станет надежным другом, пан сотник. Особенно же когда тот враг еще и польский офицер… Стратегия дипломата Скшетуского — это стратегия всего отродья польской шляхты: целовать в губы, чтобы ловчее вонзить змеиное жало в сердце. Пан сотник — не шляхтич. Но какая порука, что и он не заражен стратегией шляхетской курвы и не вонзит нам в сердце жала, назвавшись другом? Пан полковник, — вдруг повернулся к Мазуру, — прикажите отпустить пана сотника, отведя на несколько миль с завязанными глазами. Пускай там станет другом своего народа, если искренне предлагал нам это на словах. А мы… своей бедняцкой стратегией отблагодарим панов за полковника Мартынко и за пять сотен товарищей…

— Простите, пан старшой. А могу ли я присутствовать на допросе Скшетуского, чтобы он не врал?

— Это другое дело. Можете. Кажется, ведут послов. Поставьте, полковник, пана сотника в сторонку, пусть пан посол свободнее себя держит.

Скшетуский подошел к костру, улыбаясь. Он еще ничего не знал о событиях в Копыле, но по общему возбуждению понял, что его «стратегия» удалась. Забрали его с воза сонного чересчур уж внезапно, — нужно ожидать осложнений с посольской миссией. Идя на свидание с Наливайко, Скшетуский приготовил дипломатические ответы и план действий.

«Это не шляхтич Речи Посполитой Польской, где же простолюдину словом чего-нибудь добиться…» — успокаивал он себя.

Но это свидание оказалось совершенно иным, чем он думал.

— Доброй ночи пожелаю пану старшому-, — вкрадчиво поздоровался он, встретив спокойный взгляд Наливайко.

— Доброй ночи, многоуважаемый пан… мастеровой. Как себя чувствовал пан на возу: не обидели ли его часом казаки из караула? Прикажу тому уши отрезать…

Окшетуский еще больше похолодел. Как дипломат с особливой польской стратегией, он привык понимать слова наоборот. Оглянулся вокруг — ряд двусмысленно улыбавшихся лиц подтвердили его догадку.

— Дзенькую бардзей, ваша мощь пан старшой. Спали бы спокойно до утра, если бы… не нужда вашей милости в этой срочной беседе, которую любезно обещал пан старшой еще с вечера. К услугам пана…

— Хочу знать, пан мастеровой, — почти равнодушно начал Наливайко, — все ли военные силы пан Ходкевич выставил нам навстречу или и резервы оставил в замке?

— Верно, все, — машинально попадая в равнодушный тон. Наливайко, ответил Скшетуский. И спохватился: — Однако это военные соображения пана каштеляна, я об этом ничего не знаю.

— А в Копыль много отправлено гайдуков, кроме вашей караульной сотни, пан мастеровой?

«Матка боска!» — пронеслось в голове Скшетуского.

Но спокойствие и равнодушие Наливайко вселяло в душу искру надежды. Намек на сотню прозвучал как случайная фраза. В следующую минуту сам Скшетуский не мог бы утверждать, что эта фраза в какой-то мере относилась к нему. В крайнем напряжении дипломат ждал следующего слова Наливайко, но и самому ведь нужно отвечать на вопросы.

— Об этом не знаю, пан старшой, — пан каштелян с обществом не советовался. Вероятно, в Копыле по недоразумению стычка произошла?

— Да, произошла, пан Скшетуский… Вы, пан, давно прощались с родными?

— Не понимаю вас, пан старшой, какое отношение имеет это прощание к нашей… приятной беседе… — Скшетуский уже забыл, что он мастеровой, а не дипломат.

— Головку вашу дипломатическую немножко повредить придется, пан дипломат. А жаль, — может быть, и дети у вас есть… Может быть, вы, пан, хотя бы перед смертью окажете правду: кто посоветовал каштеляну эту вероломную засаду в Ковыле? Интересно нам увидеть шляхтича хоть на несколько минут честным человеком.

— О, пан бог, какие страшные слова я слышу! О чем пан говорит?

— Ну, довольно, наговорились. Говорю о змеиной голове пана Скшетуского, которую ему пан бог с похмелья прицепил, чтоб можно было отличить мерзкого шляхтича от человека. Гадюке мы отрубаем голову, пан дипломат. За полковника Мартынко весь род змеиный не расплатится…

— Помилуйте, пан… ваша мощь…

— А Слуцк и пан Ходкевич получат нашу бедняцкую благодарность за эту встречу в Копыле… Радуйся, иезуит: твою голову мы утром в Слуцке пану каштеляну подарим на рыцарском щите…

Скшетуский уже не видел никакого спасения.

— Да, я шляхтич, дипломат, Скшетуский… Мой отец был короне…

— Перестань трепать языком, шляхетская мразь!

— У меня есть сын, он не простит вам моей невинной смерти… Я богат, мог бы бардзо заплатить панам…

— Гадюка! И сына научил змеею, как сам, проползать? Доберемся и до него., и до богатств твоих. Эти послы — тоже военные, пан Скшетуский?

— Послы? Пощадите мне жизнь — все скажу. Конечно же, военные, и я военный… Езус Христус… Пусть пан обещает мне жизнь, все скажу…

— Обещаю отрубить только голову, а злое сердце волкам на корм выбросим. Говори правду…

Скшетуский упал на колени и что-то лепетал про богатство, про сына. Несколько раз поднимали его и ставили на ноги, но он снова и снова падал на колени; припадал к земле, будто намеревался есть ее. Наливайко гадливо скривился:

— Уберите прочь эту падаль. Голову мне выдать… Позовите пленного сотника.

— Я здесь, пан старшой, к вашим услугам.

— Пан сотник Дронжковский, Езус Христус! — произнес Скшетуский, повиснув на руках у казаков.

Наливайко махнул рукой, и дипломата потащили прочь в тьму ночи, меж густых, столетних дубов. Ни звездного неба сквозь ветви не увидишь, ни надежды на бегство не взлелеешь в такой чаще, ни с мыслями не соберешься от страха ночного.

6

На рассвете припорошил первый крупчатый снежок. Земля, радуясь этому покрову, притихла, — изнуренная за лето, на отдых залегла. Солнце взошло красное, едва глянуло на снежную порошу и тоже, как усталый глаз, закрылось тяжелыми веками снежных туч.

Яроним Ходкевич рано выехал из замка к войску за городом. Рядом с ним на белом коне ехал пан Униховский, польский офицер, присланный Замойским командовать вновь сформированным полком литовских жолнеров. Униховский считал себя чуть ли не польным гетманом в Литве, о своей победе в Копыле рассказывал Ходкевичу так, словно это он сам столь хорошо заманил казачьего полковника и уничтожил его самою и его казаков.

Хотя стоял еще ранний час, но улицы Слуцка были оживлены движением войска. Из окон выглядывали заспанные мещане, прислушиваясь к звонкому на морозе цокоту копыт, плотнее запираясь на засовы.

По одному из переулков на окраине города быстро ехали четверо всадников. Их одежда и оружие, их внешний вид, их обветренные лица — все выдавало-, что они не литовские воины. Трое неслись впереди, а один позади на вороном коне. Средний из трех, увидев каштеляна, придержал коня, что-то сказал заднему и опять поскакал вперед. Ходкевич и Униховский беспечно ехали только вдвоем, с десяток гайдуков скакали далеко позади них.

Униховский первый остановил коня, когда всадники галопом вынеслись на улицу. Ходкевич тоже остановился, оглянулся на гайдуков, — те прибавили ходу.

— Что за люди, из какого войска? — спросил Ходкевич совсем равнодушно.

Униховский подъехал к всадникам, узнал переднего и радостно воскликнул:

— Пан сотник Дронжковский?

— Да, это я, пан полковник. Мы вам, ваша милость, каштелян пан Ходкевич, известия из казачьего лагеря привезли.

— Известия из казачьего лагеря? Ах, это сотник пана Скшетуского! С какими новостями, пан сотник? Почему вы так переодеты? Пан Униховский доложил, что вы были захвачены в плен этими разбойниками. Убежали?

Дронжковский молодцевато вскинул голову, улыбнулся своим товарищам.

— Это верно, пан каштелян, я был захвачен в плен казаками, однако теперь…

— Убежали? Рассказывайте: видели вы этого разбойника Наливайко? Сколько войска с ним направляется на Литву?

— Мне поручено оказать другое: чтобы пан Ходкевич вывел свои войска из города и не мешал казакам украинского войска съесть кусок хлеба. А за вероломное нападение на мирной дороге, где никому не запрещено ходить днем и ночью, казаки требуют снять головы командирам, совершившим это нападение, отдать свое огнестрельное оружие казакам и написать короне, что сам пай каштелян гостеприимно пригласил казаков в гости в слуцкий замок…

Подъехали гайдуки из стражи Ходкевича и окружили группу, но казак на вороном коне отступил и остался вне круга. На седле он держал поклажу, завернутую в дорогую одежду. Казалось, этот человек был совершенно спокоен, даже равнодушен, хотя и внимательно прислушивался к разговору сотника Дронжковского с каштеляном. Поклажу он держал, как дорогую вещь.

Воздух потеплел, под копытами полутора десятков коней зачернели пятна талого снега. Ходкевич сначала не понял сотника, потом стал догадываться. Сотник был верным слугою Скшетуского, но тот все жаловался, что хочет сменить его, — «слишком из него худородная натура выпирает». Неужели выперла и сотник пристал к наливайковцам? Злоба душила каштеляна от одной мысли об этом.

«Как бы почувствительнее наказать смельчаков и вместе с ними этого дерзкого сотника?» — придумывал каштелян.

Сотник глянул на своих товарищей, стоявших рядом.

— Пся крев! — крикнул Униховский, схватившись за саблю.

Но ему не пришлось вытащить ее из ножен. Вороной конь с казаком промелькнул меж коней гайдуков и очутился рядом с полковником. Казак этот одарил Униховского таким взглядом, что у полковника даже в пятках похолодело и он оставил рукоятку сабли. Казак заговорил несколько охрипшим голосом:,

— Прошу вас, паны знатные, не судить сотника. Его добрая воля была служить доверенным слугой у пана дипломата или оставить его. Теперь он…

— Пожалуйста, пан казак, я сам… Пан полковник торопится оскорблять, я ему отвечу этой казацкой саблей… Но я жду вашего ответа, пая каштелян. Не дадите ответа — мы вернемся и без него и силою возьмем в городе все, что нам принадлежит по праву обиженного.

— Молчать, бездельник, изменник! Схватить его! В кандалы изменника. На тортуры! — приказал Ходкевич гайдукам.

Сотник Дронжковский молниеносно выхватил саблю, и первый наиболее исполнительный гайдук повалился, рассеченный ею.

— Стойте! — властно крикнул всадник, сидевший на вороном коне.

Голос его прозвучал, как приказ, которому нельзя было не повиноваться. Всадник порывисто развернул свою ношу и подал Ходкевичу плетенный из лозы воинский щит. На щите, проткнутая саблей, лежала голова Казимира Скшетуского. От внезапного взмаха тяжелая капля крови сорвалась со щита и упала на белую шею коня Униховского. Полковник оторопело подался назад. Всадник заговорил:

— Пану каштеляну наше казачье предостережение. Мы, украинское народное войско, нуждаемся только в постое. Нас приглашали правители, посылали в бой, когда им нужны были наши боевые руки. Теперь же не впускают в города, не дают куска хлеба съесть и на мирной дороге из засады, по-воровски, а не по-военному убивают наших товарищей. Разве- есть такой закон, пан Ходкевич? В Луцк мы пришли за порохом, на деньги хотели купить… и наткнулись на пули в наши сердца, на камень вместо хлеба… К вам мы наведались только затем, чтобы потребовать ответа за порубленных в Копыле товарищей. Добром просим не устраивать свалки, не лить неповинной крови. Тем, кто напал на нас, поснимайте головы на наших глазах и отдайте нам оружие. Вам оно не нужно, на разбой только искушает, а мы воины, оружие для нас предназначено самим богом…

— Царица мира! Да это же голова пана Скшетуского… — ужаснулся Ходкевич.

— Она самая, ваша милость каштелян. Гадючья голова лучшего не заслужила…

— Пан так хвалился польской стратегией…

Сгоряча каштелян взял щит с головой Скшетуского обеими руками и не знал, куда деваться с ним.

Догадливый гайдук принял у него этот подарок, и каштелян ухватился за старинный длинный меч, чтоб добыть его из ножен… Полковник Униховский выхватил саблю.

— Стойте, говорю! — снова приказал казак, ловко выбив из рук Униховского его кривую польскую саблю. — Не терпится вам, насильники несчастные… Я — старшой украинского войска Северин Наливайко! Спрячьте, пан Ходкевич, свой старый лом, отдайте его рыбакам полыньи на льду пробивать. В последний раз предлагаю опомниться, не начинать боя с нашим войском и подчиниться. Солидный пан виленский каштелян, слуга литовского народа, стыдился бы слушать разных хлыщей короны польской. Доведут эти советники страну до кровопролития и гибели. Ну?..

Ходкевич так и не вынул свой меч. Гайдуки осадили коней, готовясь к бою, но воевода поднятой рукою остановил их. Его предупредил Униховский.

— Пан каштелян и я… принимаем предложение казака…

— Пана старшого, пожалуйста, пан полковник, — подсказал сотник Дронжковский.

— Да. Мы… принимаем это предложение, — подтвердил и Ходкевич.

— Опять польская стратегия? Ну, хорошо, глядите же, берегитесь, пан каштелян. Глядите, чтоб соглашение было выполнено. Сегодня вечером придем с войском… Сотник, забирайте ребят, поезжайте в лагерь, я задержу погоню…

Лицо Наливайко зацвело той ужасной улыбкой, с какой он всегда шел в бой. Коня своего он осадил назад. Два гайдука бросились за казаками, но неожиданный прыжок вороного в их сторону — и один из них без руки повалился на гриву своего коня.

— Я с вами, пан старшой! — услышал Наливайко голос сотника Дронжковского.

— Не нужно. Пан сотник хороший ученик, но непослушный воин. Гоните к лагерю, я приказываю вам. Вон по улице драгуны скачут.

Увидел драгунов и Униховский. Спешенный гайдук подал ему саблю, но полковник в страхе лишь повертывал коня то к драгунам, то к Наливайко, который тем временем, отступая все дальше в проулок, ловко рубился с гайдуками.

— Дьявол! Рубайте его!.. — наконец обрел голос Униховский.

Но Наливайко, улучив момент, пустил коня на высокий тын. Даже застонал испытанный конь. Бешеным прыжком перескочил через тын и понесся со своим улыбавшимся всадником. Драгуны с Униховским доскакали до тына, но их кони не могли взять его. Бросились в обход, но Наливайко уже бесследно исчез.

А Ходкевич так и остался, как вкопанный, стоять среди улицы, все еще держась рукой за не вынутый из ножен меч.

— Что же, пан каштелян! В бой, нас грабят! — крикнул Униховский, вернувшись с драгунами на улицу.

Ходкевич напомнил про обещание казакам, но, не получив ответа, махнул рукой и двинулся за Униховским.

На улице валялась прибитая саблей к лозовому щиту голова дипломата Скшетуского, а рядом — рассеченный сотником Дронжковским неосторожный гайдук.

Сдавленный тучами воздух еще больше потеплел. Посыпал густой, лапчатый снег.

7

Короткий день прошел в военных заботах. Полковник Униховский начинал терять веру в умственные способности Ходкевича. В течение целого дня доказывал он ему, что казаки, конечно, пойдут глухой дорогой и нападут на город! через бобруйские ворота. Кто же, кроме пана Ходкевича, не понимает того, что грабители выберут не кратчайший путь от Копыля, а пойдут к Слуцку лесом, со стороны бобруйских ворот, — там, где город совершенно не защищен?

— Та дорога к Слуцку проложена восточными грабителями, пан Ходкевич. Какой же, скажите пожалуйста, осмотрительный грабитель пойдет по большой варшавской дороге, когда есть этот, более глухой путь? Варшавская дорога — только для регулярной армии…

— Так — ведь у этих грабителей регулярная армия, пан полковник. Значит, могут пойти варшавской дорогой? Пану полковнику известна дерзость этого разбойника Наливайко: возьмет и пойдет к варшавским воротам, даст бой на этом открытом степном плацу.

— Не пойдет и боя не даст. Под Копылем шли ночью, как на свадьбу, потому что не ждали сражения. А теперь знают, что мы ждем их с оружием в руках, и будут искать более удобных для грабительского нападения дорог. Бобруйские ворота даже мосточка никакого не имеют, — иди прямо в город.

Ходкевич еще не принял решения. Известия, полученные еще летом, говорили, что Наливайко командует вполне организованной регулярной армией. Луцкие события показали, что одной только городской стражей не отобьешься от Наливайко, как отбились бы от обычных грабителей из дикой дубравы. Защищать город от такого нападения нужно не только полагаясь на численность войск, но и разумно используя их.

— Считаю, что нападающие изберут варшавскую дорогу и именно ее мы должны самым бдительным образом охранять главными силами. Наше ночное нападение в Копыле казаки не простят нам и захотят отблагодарить нас в бою, а не просто ворваться в город и изнасиловать неосторожную шляхтянку… На защиту бобруйских ворот выставим охрану в сотню драгунов. Не мешает послать опытных [разведчиков на обе дороги.

— И это я сделал, пан каштелян: двух шляхтичей-драгунов послал еще в полдень на варшавскую дорогу. Жду их с минуты на минуту. Это будет последним доказательством вашей жестокой ошибки, пан каштелян. Стратегия наша…

О, прошу, только без этого… слова. С тяжелой руки покойника Скшетуского оно утратило для меня свой обычный смысл. Стратегия панства — это пышный, прошу простить, наряд паненки, которым она старается заменить dziewictwo stracone…

— Пан каштелян употребляет слишком смелые сравнения…

— Еще раз прошу извинить, пан полковник. Однако в нашем положении нужно не блестящее слово, а здравомыслие и знание позиции.

Униховский сдержал себя и молча снес обиду. Он должен был подчиняться этому каштеляну, но решил во что бы то ни стало переубедить его! От этого зависит его, Униховского, успех в жизни. Коронный канцлер Ян Замойский, а то и сам король могут послать Униховского на другую войну польным гетманом, если он справится в Литве. Ни Язловецкий, ни Лобода не справились с нобилитованными казаками на Украине, распустили их и даже сами возглавили незаконные нападения на татар и турок. Пан Униховский прекратил бы это своеволие казачье, превратил бы Приднепровье в надежную крепость короны польской — против неверных с юга, и против Москвина с востока… Но то были честолюбивые мечты далекого будущего. А пока надо было защищать Слуцк.,

Кончался день, а войска по приказу каштеляна все еще оставались скученными на варшавской дороге, между городом и непроходимыми лесами с запада. Жди с часу на час, что Наливайко ворвется в го, род по совершенно не защищенной дороге через бобруйские ворота.

Полковник держался в стороне от каштеляна. Поражение под Слуцком было для полковника очевидным. А разве станет Замойский доискиваться, кто повинен в слуцком поражении, кто ставил войска и кто их не ставил? Обвинит полковника Униховского, своего уполномоченного в военных делах, и закажет ему на долгие годы и думать о королевских привилегиях.

Тем «временем Ходкевич поскакал к передовым отрядам своего войска, растянувшегося по дороге вплоть до густого леса. Застал пана Скумина и других шляхтичей города за обсуждением позиций. Появление каштеляна, известного своими победами и сообразительностью в польско-московской войне, еще больше подняло воинственное настроение среди командиров.

— Кстати приехали, пан Ходкевич! Предполагаем поставить пушки вон на том «пригорке, чтобы всю полосу перелесков слева можно было обстрелять при нужде.

Ходкевич, не колеблясь, одобрил такое размещение артиллерии. Пешие войска он предложил поставить на охрану тех мест, где возможен проход вдоль речки и через буераки, а конницу, как основную боевую силу, оставить на дороге.

— Хлопское войско располагает отчаяннейшей казачьей кавалерией. Вероятнее всего, что казаки нападут прямо из лесу, если мы во-время не заметим этой атаки и своевременно не расстроим артиллерией их планов. Должны были быть разведчики полковника Униховского…

— Есть двое драгунов. Только что донесли о них из дозоров. Сотник пошел за ними, сейчас будут здесь.

По дороге из лесу ехал отряд всадников. Впереди, рядом с сотником из войск Скумина, ехали два драгуна из полка Униховского. Один, видимо старший разведчик, должен был так согнуть в стременах свои непомерно длинные ноги, что колена остро торчали почти вровень с шеей низкорослого литовского коня. Драгун весь горбился, чтобы держать голову на одном уровне с головой сотника, и пронзительно смотрел вокруг глазами голодного волка. Другой разведчик равнодушно сидел на коне, будто переправлялся через реку на бревне: обеими руками уцепился за луку седла, ногами охватил бока коня и не обращал внимания на то, что его драгунский кунтуш был не застегнут, словно наспех наброшен на плечи.

Когда сотник отстал, чтобы подъехать к своему отряду, долговязый драгун немного выпрямился и тихо сказал своему товарищу:

— Молчи же, Бронек, дай мне одному вести переговоры-.

Ходкевич издали узнал драгунские кунтуши и коней разведчиков, и двинулся им навстречу. Разведчики съехались теснее и перекинулись несколькими словами.

— С разведки, драгуны? — опросил Ходкевич, подъезжая.

— С разведки, ваша мощь.

— Разузнали про казачьи полки, по какой дороге направляются?

— Видели, попали к ним случайно. Едва живыми вырвались. Если б не сумели врать, как научил нас пан полковник, спасибо ему, то, верно, давно волки бы поужинали нашими драгунскими телами….

Разведчики переглянулись с солидным видом. Старший выехал вперед и низко поклонился Ходкевичу, от чего длинное тело его еще больше согнулось и горбилось.

— Попали мы в руки грабителей на переправе через ручей. Говорю их старшему, мерзкому грабителю: «Примите, — говорю, — и нас в ватагу, вместе грабить будем Литву». А он мне в ответ: «На какого чорта, — говорит, — !вы нам, такие католики литовские, сдались, сами управимся». А я ему опять говорю: «Не брезгуйте… грабитель…»

— Мне не интересно знать, о чем и как вы разговаривали с этим разбойником. Об этом полковнику Униховскому подробно- расскажете… Кстати, вот и он подъезжает. Полковник, драгуны с разведки вернулись.

Полковник хвастливо подскакал галопом на белом коне. То ли вечер сгустился, то ли у полковника глаза были подслеповатые, — ему пришлось усердно всматриваться в своих драгунов.

— Держись, Панчоха, — шепнул Бронек.

— Замолчи, Бронек, прорвало тебя… — ответил ему старший разведчик.

— Драгуны? Что шепчетесь там? — издали спросил полковник, присматриваясь к своим разведчикам.

Про себя выругался:

«Чорт… драгунов не узнаю».

— Ну, рассказывай, чего зверем смотришь? Своего полковника не узнаешь? Матка боска! Да это не драгуны… Держите их!..

Сотник, имевший такое же подозрение, все время был настороже. Несколько человек схватили Пан- чоху за руки и согнули, как былинку. Бронек тронул коня, хотя бессмысленность бегства была для него очевидна. Кругом поднялись сабли, и ему пришлось сдаться.

— Ишь, проклятый хлоп! Он опять подослал своих выродков. Но на этот раз вы заговорите с нами другим языком, не будь я полковник коронных войск… Признавайся ты, пес гибкий: сколько бездельников- грабителей идет с этим разбойником Наливайко? Известно тебе это?

— Точнехонько известно. Ни одного грабителя не видели, вот как вас вижу, пан полковник, — совершенно серьезно ответил Панчоха.

Нагайка полковника врезалась ему в плечо. Панчоха присел от неожиданности. Полковник схватился за саблю:

— Как отвечаешь, скот?

— А мы ваших спокойнее допрашивали, пан полковник коронных войск. Без нагайки все разузнали…

— Что «разузнали? Отвечай, мерзкий хлоп, пока голова на плечах цела!

— Врали о вас, что вы, пан полковник, хоть умом слабы, но воин рассудительный…

— Что? Замолчишь ты, пся крев, или я саблей заставлю тебя вести себя как следует…

— Пан полковник, не кричите на своих! — повысив голос, приказал Панчоха.

От неожиданности полковник даже отступил. Панчоха совершенно спокойно обратился к Ходкевичу:

— Мы убежали, пан каштелян, от Наливайко, надоело грабить честную шляхту. Разведчиков ваших мы поймали, когда они удирали от вас, вот и пере-

оделись. Хотели предупредить вас и невинных слуцких мещан, чтобы остерегались нападения Наливайко. И вижу, — ошиблись мы. Не за спасителей здесь принимают нас… полковники…

— Этот бездельник врет, как голодный пес, пан Ходкевич… Отвечай, сколько вас?

. — Тутай тильки двох, проше пана пулковника, — Панчоха старался говорить на языке польского крестьянина и сам чувствовал, что вызывает только смех и гнев полковника своим выговором.

— Тутай, тутай… А там сколько?

— Не считал, я неграмотный… У нас в… Бржозовичах дьячок мастер считать…

— Ты опять, мерзавец…

В разговор вмешался Ходкевич:

— Вы нервничаете, пан полковник, и разговор из- за этого уклоняется в сторону… Рассказывай, несчастный: по какой дороге направляется ваш… Наливайко в Слуцк?

Панчоха посмотрел на Ходкевича снизу вверх, как на сообщника. Даже улыбнулся ему, но вечерний сумрак не позволил Ходкевичу заметить это. Полковнику показалось, будто Панчоха приперт к стене вопросом Ходкевича, и опять пристал к нему:

— Ну, чего молчишь? В какую сторону идут ваши войска? Или придумываешь, как бы опять соврать?

— Придумываю, пан полковник, как бы удрать назад..

— Ах ты, скот украинский! Хочешь в колодки или на кол? Сотник, приготовьте кол, пан грабитель кола захотел…

Вперед неожиданно выступил Бронек:

— Пане пулковнику: естем поляк, хцялем на добже чинити, же втикали вид пана Налевая…

— Замолчи, Бронек! Не верьте ему, лжив, как польские дипломаты, пан Ходкевич… Войско Наливайко направляется на Слуцк прямо… Из Копыля повернуло и пошло этим… варшавским шляхом.

— Врет, врет он… Это бешеный схизмат, а не католик! — закричал Бронек. На мгновение ему показалось, что Панчоха и в самом деле задумал предать Наливайко.

— Верно, что врет, пан Ходкевич. Но я ему сейчас устрою другой, благородный допрос. Сотник, разденьте грабителя и всыпьте ему для первого раза…

Панчоху подвели к засохшему грушевому дереву над дорогой. Сам сотник сорвал с него одежду и, заставив обнять грушу, связал Панчохе руки конскими путами. Униховский сошел с коня.

— Теперь ты скажешь правду, мерзавец?

Панчоха молчал. Два жолнера стали с обеих сторон, размахнулись нагайками. Совсем стемнело, и белое тело на черной коре груши выделялось бледным пятном.

— Дайте ему, пока заговорит.

Сначала жолнеры с прохладцей ударяли по спине Панчохи как попало. Панчоха изгибался, насколько позволяли ему связанные руки. Закричал:

— Ой-ой! Холеры на вас не было…

— Скажи, по какой дороге идут казаки? — допрашивал Униховский.

— Да этой же… варшавской дорогой.

— Врешь, хлоп. Прибавьте ему, да горячих… Ну- ну, еще!.. Молчишь? Заговоришь!. Еще ему, еще…

— Да будьте вы прокляты, чортовы палачи!.. — застонал сквозь зубы истязаемый Панчоха; по стволу груши опустился на колени.

— О-о! Заговорил! Еще ему за оскорбление… Так, так… Это ничего, давайте сидячему…

Жолнеры думали: ударят несколько раз — и признается. Мало удовольствия и им, жолнерам, живого человека сечь так, что руки млеют. Пятно на груше все темнело под ударами.

— Да скажу уже, анафемы адские, — застонал Панчоха.

— Умно сделаешь, хлоп. Развяжите, набросьте одежду ему на плечи, — морозит немного, не простудился бы пан казак… Так по какой же дороге идет этот грабитель на Слуцк?

— Хоть бы он сам не дождался так признаваться… Пан полковник сам хорошо знает, по какой дороге шел бы, если бы собирался напасть на город… Прямо из Копыля и пошли в обход, на бобруйские ворота, к утру там будут. А нас послали на муки или…

— Ну вот, получайте, пан Ходкевич! Не говорил я? — с упреком бросил Униховский Ходкевичу.

Ходкевич только руками развел. С Панчохи глаз не спускал, подъехал к нему ближе:

— Слушай, ты! Пан полковник — нежный шляхтич, нагайкой допрашивал, а я на самом деле заставлю на колу заговорить…

— Пожалейте, ваша мощь. Всю правду я уже сказал. Прикажите запереть, а завтра убедитесь. Если соврал, сажайте на кол. Лживой я вам полезнее буду, пан Ходкевич. Наливайко будет в городе на восходе солнца и за казненного на колу Панчоху дымом пустит все ваши имения по Литве и детям, если они у вас есть, не простит этого надругательства.

Ходкевич вздрогнул при напоминании о детях: два малолетних сына его находились в слуцком замке…

Только зло сплюнул в сторону Панчохи и подъехал к Униховскому:

— Полковник! Пожалуйста, распорядитесь войсками, как ваша… стратегия велит. Я заеду в замок и утром присоединюсь со своей сотней к войскам.

Страх за детей не оставлял каштеляна в течение всего дня. Случай с разведчиками, особенно намек на детей одного из них, окончательно выбили его из равновесия. Какой-то злой рок преследует чувствительного каштеляна и его сыновей. Из Вильно пан Яроним забрал их в Слуцк, потому что гадальщик предупредил о грозящем им обоим несчастье. Старую, преданную роду Катерину приставил к ним, — как глаза свои, бережет она детей, да разве убережешься от такого, как Наливайко?..

Каштелян ехал вслед за отрядом жолнеров, которые вели обоих привязанных к лошадям казаков. Не заметив этого, приказал осторожно посадить на коня избитого, даже привязать его велел только за ноги к седлу. Порой его безотчетный страх за сыновей ему самому казался безумием. И все же не мог от него отделаться. А и то сказать: утром на улицах Слуцка, где находятся лучшие в Литве пушки, на улицах города, вооруженного немецкими ружьями и бочками пороха, на улицах этою города беспрепятственно разъезжает сам Наливайко. Он угрожает, мертвую голову Скшетуского, как каравай, подносит. И исчезает, будто и не было его. А вечером подсылает этих двух…

Внутренний холод вновь пробирает каштеляна, — кому казак правду сказал, кому он соврал: полковнику или ему? Где-то в самых тайниках души зашевелилось удивительное чувство, — не гнев, а восхищение вызывали эти люди Наливайко.

Полковник Униховский спешно перебрасывал войска от варшавских ворот к бобруйским, так спешно, что это посеяло панику среди жолнеров. На тесных улицах города царил беспорядок и толчея. Ходкевич с конвоем и пленными с трудом добрался до замка.

Оба сына его уже спали. Старая Катерина была для них и нянькой и родной матерью. Не позволила будить детей в такой поздний час:

— Падучая может приключиться. Сама скажу детям, куда отец уехал, не волнуйтесь, ваша мощь пан Яроним.

— Катерина! В подвале, что за хоромами, у обрыва, заперты два пленных казака. Стражу я снял, а вот ключи… Если нападающие возьмут верх и сынам моим будет грозить опасность, поступайте так, чтобы спасти детям жизнь. Поняла, матушка?..

— Еще бы!.. Бог вам на помощь, ваша мощь!.. Сама умру, а обидчиков упрошу, за мальчиков будьте спокойны…

Всю ночь через город мчались гонцы от одних ворот к другим. Проходили войска, суетились мещане, сносили имущество в замок. В разговорах меж собой тайком поносили порядки, Ходкевича, ругали старост за то, что слушались польских полковников и навлекли такую грозу на город.

— Этот пан Наливайко научит панство, к какому ветру спиной становиться литвину.

— Научит, но учение это и нашему брату в копеечку станет.

— Как и всякая наука.

— Известное дело: война ласки не любит. Слух такой ходит, что этот Наливай воюет против польских порядков?

— То ли против польских, то ли против панских, шляхетских. Батраков, говорят, от панов отбирает, на землю сажает, грамоты на привилегии у панов уничтожает и короне польской подчиняться не велит. Свои законы предлагает установить.

— Если бы так, господи… У нас бы тоже сбить спесь с Радзивиллов, Сапег…

— Где к чорту Радзивиллы… А Скумин, а Буйвид, да и пан каштелян виленский, старосты… на шею уже садятся и крестьянину, и мастеровому мещанину. Передают, что убегают люди к Наливаю, даже военные. Ночью две сотни вооруженных всадников перешли к Наливаю…

Только перед рассветом все стало понемногу затихать. Снег уже не таял, а хрустко скрипел, как капустный лист. Яроним Ходкевич пропустил свою сотню за ворота замка и сам выехал последним. На востоке холодно горела звезда, в двери стучалось утро, а запад все еще угрюмо хранил ночь. Но скоро и он стал сдавать. Искрились покрытые снегом пригорки. Гайдуки шагом проехали площадь, хотя кони рвались на морозе. За площадью Ходкевич пустил коня рысью, и сотня поскакала за ним, чуть ли не обгоняя своего начальника. Эта скачка походила на бесславное бегство. Ходкевич почувствовал это и хотел остановиться, но не мог, потому что общее настроение властно действовало и на него.

У ворот Ходкевич нашел только небольшую стражу. Каштеляну сообщили, что полковник Униховский двинулся с войском навстречу Наливайко до самого Клецка. Там примет бой и проучит насильников. Пан Ходкевич может догнать артиллерию, которая отправилась лишь с час тому назад.

«Какой безрассудный марш, какая губительная стратегия!.. Доведут эти советники страну до гибели…»— подумал он невольно словами Наливайко, сказанными при вчерашней утренней встрече на улице.

Ходкевич набожно перекрестил лоб и поцеловал крестоподобную рукоять своего старинного меча.

— С богом, пан сотник, за мной! — крикнул Ходкевич и свирепо пришпорил коня.

Животное взвилось на дыбы и скакнуло в сторону, словно для того, чтобы в последнюю минуту обратить взоры каштеляна на город, на оставленные варшавские ворота, на дорогу, стлавшуюся по высокому пригорку за речкой.

Совсем рассвело, — казалось, будто белизна величавого снежного ковра отразилась на бархатисто изменчивом фоне черной ночи. Острые глаза каштеляна заметили нечто такое, что заставило его еще раз повернуть своего измученного коня. От варшавских ворот, к западу от моста, простиралось по взгорью до самого черного леса широкое, ровное поле. Покрытое снегом, оно лежало как скатерть, а по нему ползли от леса тучи войск. Там, где пан Скумин намечал поставить пушки, проходили густые ряды пехоты Наливайко, а конница уже мчалась к беззащитным варшавским воротам, волной опадая со взгорья на город.

Как молния блеснуло у Ходкевича воспоминание о допросе казака под грушей, его дерзость и такое убедительное, но, выходит, лживое и героическое признание под кровавыми ударами нагаек… Припомнилась голова Скшетуского… лица обоих любимых сыновей, что остались в слуцком замке.

— Назад, сотник! За мной! Не дать казакам взять город без боя…

И понесся назад, в ворота, по улице, к площади замка. Слышал, как бешено неслись гайдуки его верной сотни, — стонала земля. Вот уже и площадь. Только повернуть направо, пролететь сотню скачков — и… крепостные ворота укроют каштеляна от Наливайко. Но с другой стороны площади уже прорывались первые конные сотки противника. Теперь только понял каштелян, отчего стонала земля, когда он несся со своей сотней: через мост у варшавских ворот мчались тучи казаков.

Непроизвольно обнажил свой длинный и тяжелый меч. Не для битвы, — Наливайко навеки заклял этот меч. И верно, разве что полыньи прорубать им. А когда-то рубал, Смоленск брал, на противников страх нагонял…

Но сотник и гайдуки, заметив воинственный жест каштеляна, обогнали его и понеслись вперед, чтоб врезаться в казачьи конные шеренги. Точно две страшные волны, брошенные друг на друга, они с воем рвались домчаться друг до друга и сшибиться.

Ходкевич опомнился. Понял, что гайдуков хватит лишь на несколько минут, в течение которых он должен повернуть коня в бегство, чтобы успеть вырваться через бобруйские ворота к своим войскам. Конь будто понял хозяина, его внезапное решение спастись. Без поводьев и шпор он рванул улицей за ворота, на дорогу, и понесся так, что стража только в спину узнавала каштеляна.

А площадь заливало кровью горячей сечи. Но скоро она прекратилась. Несколько лошадей без всадников путались в поводьях и терялись среди сотен новых и новых всадников.

Наливайко промчался к воротам замка и остановился, когда дальше ехать не позволила ему его «пушкарская совесть», как шутливо прозвали казаки это пристрелянное Наливайко расстояние. Обернувшись к джурам, приказал:.

— Немедленно две пушки, на площадь, приготовить ядра, засыпать порох… Если их живыми заперли в замке, мы еще спасем Панчоху и Бронислава…

— А ну-ка, вы, жуки городские! Трусы! Открывайте ворота по доброй воле! Пощажу жизнь и достояние не тронем у того, кто послушает нас. Ну, кто посмелее!..

За воротами не утих, а еще усилился гул человеческих голосов. Потом сбоку, с земляного вала, прогремел выстрел. Другой, третий… Пуля задела седло Наливайко — белокопытый конь скакнул в сторону, чуть не сбросив всадника.

Наливайко подъехал к Мазуру:

— Пан Юрко, немедленно оцепите город конницей. Послать дозоры вслед Униховскому, не спускать с него глаз. Пушкари! Зажигай фитили, ударим в ворота!

И сам подъехал к пушкам, схватил долбню и подбил верхний клинышек. Из-за вала опять раздалось несколько ружейных выстрелов, просто в воздух, для острастки.

— Пали! — решительно скомандовал пушкарям Наливайко.

Одна за другой вывалили две пушки, черный дым застлал ворота. Одно из чугунных ядер ударилось в гранитную глыбу около ворот, и осколки гранита далеко разлетелись вокруг. Другое ядро угодило в край дубовой перекладины и, переломив ее, пронеслось во двор замка.

За воротами поднялся неимоверный шум, стоны и паника.

— Давай по второму, прибавь пороху! — .приказал немедля Наливайко.

За воротами услышали этот категорический приказ. Несколько голосов закричало:

— Довольно, dose па temu, сдаемся…

Но ворота открыли не скоро. Наливайко, приказав подождать с пушечным обстрелом, прислушивался к тому, что творится во дворе замка. С вала перестали стрелять: шум свидетельствовал, что там происходит борьба…

Старая Катерина поняла, что на защиту замка уже нечего надеяться. Среди замешательства и тревоги никто не заметил, что она делала, прокравшись через заснеженный садочек, у дверей подвала, где сидели пленные казаки. Да никто из оставшихся в замке и не знал, что там находились казаки, — каштелян позаботился об этом. Отперев ржавый запор, Катерина оглянулась, как вор, открыла опускную дверь и степенно окликнула:

— Где вы тут? Выходите, до каких пор вам страдать?.

Бронек первый вышел из угла.

Руки у него все еще были связаны за спиной, и Катерина бросилась зубами растягивать затвердевший узел пут.

— Ведь, скажи ты, нужно же было вот так связать человека… О-о! А этот… матушки мои! Пан Ходкевич так и приказал: «Непременно забери их в комнаты, рубаху чистую дай…»

— Он бы лучше этой, нашей не рвал… Спасибо, матушка, — прохрипел Панчоха, расправляя затекшие в путах руки.

Старуха, поддерживая Панчоху, помогла ему выйти из подвала по неровным каменным ступенькам. Бронеку крикнула:

— Чего ж ты, паренек, дожидаешься? Помоги людям ворота открыть! Слышишь, шумят, будто не поделили наследство после отца. Еще снова станут стрелять… Скажи им: здесь больные дети…

— Какие дети, матушка? — заинтересовался Панчоха.

— Сыночки пана каштеляна в комнатах, на моих руках остались…

Осторожно ввела больного в переднюю, посадила на скамью и сняла с него отрепья одежды. По-женски убивалась:

— Ну, не с ума ли люди сошли, матушки мои!.. Это ляхи так, узнаю их поганую руку…

Панчоха сначала стонал, но после того, как старуха смазала ему спину свежим салом и надела на него чистую посконную рубаху, начал улыбаться, пересиливая боль:

— Ой, спасибо, матушка, тетенька, душенька родная! Чем только и отблагодарить вас, бабуся старенькая? Водички бы, если есть…

— Есть, дорогой мой, есть. А благодарите пана Ходкевича.

— Этого палача?

— Злая клевета, человече. Какой он палач? Боится коронных полковников, ляхов слабоумных, а мне ключи от погребов оставил, сласти вас тайком велел.

— Чудно. Не верится, бабушка, — пан он.

— Пан-то пан, но ведь из литовских, а не из польских панов. Да и удивляться тут нечему, дело житейское. Двое сыновей его вон в той светлице на моей совести остались… Неужели вы не смилостивитесь надо мной, старухой, не поможете мне перед вашими старшими? Это же дети…

— С детьми не воюем, матушка… За опасение спасибо и за сыновей этого ирода не сокрушайся: сам их постерегу.

Неясный гул, доносившийся снаружи, все приближался. Слышно стало звяканье сабель. Вдруг протяжный звук победных возгласов восторжествовал надо всем.

Панчоха не выдержал и заковылял к выходной двери, но не успел дойти — навстречу ему, в сопровождении Бронека, с обнаженной саблей в руке спешил Северин Наливайко:

— Панчошечка! Поздравляю с победой! Мы им покажем, чего стоит наш товарищ Мартын ко и несколько сот погибших с ним братьев-казаков. Старуха, где сыновья каштеляна?

— Северин! Не трогай их, они за мною числятся… Пан Ходкевич пусть сам ответит за себя…

Наливайко понял работу Катерины, даже приветливо посмотрел на нее, на Панчоху в чистой рубахе и спрятал в ножны свою окровавленную в недавнем бою саблю.

— Уважаю, матушка, доброе сердце в человеке. Пусть хитрость, но такую хитрость, какой пан Ходкевич спас не себя, не свою честь, а жизнь детей, мы прощаем…

В открытые ворота въезжали казаки, а мещане теснились ко дворцу. Не разобрать было в общем шуме, кто из них радуется поражению Слуцка, как своей победе, а кто в этом шуме скрывает проклятья победителям. Народ прибывал. Со всех сторон гремели металлические звуки. По замку несся адский грохот;

Гремело отовсюду, где только можно было найти котелок или колокол, или просто кусок железа. Северин оглянулся с крыльца каштелянова дома, прищурился и будто присел, оглушенный этим неимоверным шумом; потом снял шапку и помахал ею, чтобы притихли. Уловил момент, когда вокруг немного утихло, и горячо заговорил:

— Люди, казаки! Объявляю мир людям с добрым сердцем и нелукавой душой. Угрожаю жестокой войной тем, кто вероломно убил нашего товарища Мартынко, кто радовался этому коварному убийству или толкал других на него. Приказываю мещанам Слуцка принять наше войско как своих родных. Чтоб и коню было не голодно, и казаку нашему не холодно. Чтоб казак имел что поесть, услышал бы теплое слово и на постель не жаловался бы! Войску даю волю карать непослушных, а с друзьями обращаться как с родными. Приказных, старшин, шляхту и торговцев повесить на городских воротах, на крепостных стенах, если в течение трех дней они не соберут и не передадут в нашу казачью казну пять тысяч коп литовских грошей и оружие каштелянское и бочки с порохом… Эй, полковник Шостак, прикажите для примера повесить нескольких самых свирепых шляхтичей, а имущество их забрать на войсковые расходы… Эй, вы, торговцы, попы, музыканты! Начинайте праздник в городе! Если в лавке не станет товара — лавку немедленно сжечь, торговца повесить. Если в церкви умолкнет праздничная служба — церковь сжечь, а попа или ксендза повесить, как изменника народу. Музыканты обойдутся без наказания, я сам за ними послежу…

И пошло греметь по городу, зазвонили колокола, запылало полыми! Несколько шляхтичей коченели на столбах и деревьях. Наливайко, не унимаясь, носился на коне из конца в конец города и немилосердно наказывал шляхту за малейшее нарушение его приказов.

— Эй, научись, проклятая шляхта, подчиняться законам: ты долго их только придумывала для бедняцкой шеи…

Вечером Юрко Мазур прислал гонца и сообщил, что литовское войско в Клецке готовится к атаке на Слуцк, что сам Радзивилл собирает там военные силы, чтоб окружить и уничтожить Наливайко.

Получив это сообщение, Наливайко приказал отправить посла к Ходкевичу и передать ему, что двум его сыновьям нисколько не грозит опасность, что сам Северин Наливайко уже сдружился с ними, как родной.

— Пусть скажет гонец пану Ходкевичу, что сыновья его настаивают на том, чтоб двенадцать лучших литовских пушек, восемьдесят гаковниц и сотня немецких самопалов были немедленно переданы нашему войску. Дети они малые и приятные, я полюбил их, как отец родной, и не хотел бы напрасной войной с паном Ходкевичем омрачать их детскую любовь ко мне…

А на улицах Слуцка впервые зазвучали новые в литовской речи слова:

— Народная воля!

— Шляхту в батраки! Закон для всех равен!..

8

А потом… Минула лютая зима, полная тревог для городов и замков, Уже еле держались снега, а во, владениях подканцлера Яна Тарновского даже весной повеяло. В Стобницком замке ждала прихода украинских войск дочь подканцлера Барбара. Ей наговорили столько ужасов, а она все-таки ждала— не только без боязни, но даже с нетерпением: питала тайные надежды силой женской любви одолеть Наливайко, одеть его в кунтуш польского шляхтича… Не мечом, а лаской победить и короне польской подарить полководца с львиным мужеством. Зная содержание некоторых писем Наливайко к канцлеру Яну Замойскому, в которых украинец выражал надежду на милость и справедливую коронную службу, Барбара, приняв их за чистую монету, решила спасти и престиж короны на окраинах, и не. безразличного ей Северина Наливайко. И послала ему еще одно письмо, в котором обещала свою Помощь.

И ждала…. А дождалась неожиданного гостя — мужа своего.

Лета посеребрили голову и роскошные усы Яна Замойского, гетмана войск и канцлера короны польской. Ехали жене в гости, искал забвения, но прожитая и пережитая тревожная жизнь калечили его по-своему. Быть отцом, мужем, гостем для него еще большая мука, чем пользоваться уважением при дворе Сигизмунда Вазы. Энергия ловкого дипломата, государственного мужа и ученого, стоящего на уровне европейской культуры, теперь превратилась в раздражительное, нервное возбуждение, и Замойский, почувствовав это в Стобнице, был недоволен собою. Он бы должен был стать камнем спокойствия, и мало камнем — горою могучею стать, спокойным, рассудительным и неподвижным, как предвечный закон, той горы…

— Гора! — вслух высказал он волновавшую его мысль. — Гора, Янек, не знает, что такое ревность, не хитрит с императором Рудольфом и никогда не разговаривает с королем Сигизмундом в обязательном присутствии Петра Скарш… Ах, упрямый иезуит! Такому нет дела до нобилитации украинского казачества. Что значат для него молдавские дела или выплата жалованья кварцяному войску? Тупой фанатик, к лику святых хочет быть причисленным, в киот старается угодить, да еще короля с собой живьем туда тянет. По четыре раза в день тащит его в костел, в то время как какой-то Наливайко одним своим появлением, даже именем своим, разрушает эту вековечную святость!.. Гора!

Канцлер несколько раз подходил к окну, выходившему на замковую улицу Стобница, и подолгу всматривался туда, где за рекою едва виднелась черная, покрытая грязью и размякшим снегом дорога на юг. Он всматривался так пристально, что иногда должен был закрывать глаза, чтобы дать им отдых. Услышав, что в комнату вошла Барбара, он так, с закрытыми глазами, и обернулся к ней.

Барбара на миг остановилась, недоумённо взглянула на мужа, строгая и очаровательная в своем утреннем туалете. Когда граф открыл глаза, она уже пересекла комнату — и шла ко второму окну. Любил он её или, просто дорожил ею, как украшением поры своего увядания? Остановив на ней взгляд, погрузился в прошлое, когда был таким же молодым, но и тогда, только что повенчавшись с Христиною Радзивилл, не прислушивался он к тому, как бурлит буйная кровь женской юности… Как все это и тогда было буднично! И тогда женской любовью он упивался, как часто упивался лишним бокалом крепкого вина, отдавая этим дань этикету, а не вкусу молодости..

Барбаре стало тоскливо от этого застывшего взгляда, который и пожирал и как будто распинал ее. Чутьем поняла мужа и графа, но была безмерно горда и своей оскорбленной молодости давала полную волю ненавидеть и… цвести! Будто между прочим, высказала не законченную во время предыдущею разговора мысль, чтоб отвести от себя этот жадный взгляд мужа:

— Пан Станислав, верно, опять начнет наушничать?

— Я жду пана гетмана Жолкевского, мое золотко, чтобы поговорить о государственных делах, а не для того, чтобы слушать какие-то… выдумки…

— Янек, — примирительно обратилась к нему Барбара, — я думала, что наша семейная жизнь и счастье нашего сына — это тоже важное для тебя дело. Кажется, ради этого ты-и в Стобниц ко мне приехал. И снова то же самое…

— Но ведь такое время, Барбара. Я вынужден был вызвать сюда не только Жолкевского, а и Януша Острожского, и Язловецкого, и Радзивилла. На окраинах происходит грозное движение. Литва опустошена, порох, оружие и грамоты шляхты попадают в руки голи, а это не игрушки.

— Ждать гетманов, будучи у меня в гостях, — не обязанность канцлера, а его добрая воля. Пусть ждет их мой муж и отец сына…

— Барбара! — словно вырываясь из задумчивости, с болью обратился граф к жене. — А что, если мне еще кто-нибудь подтвердит, что не я, а… этот Наливайко приходится отцом Томашу?

— Янек!

— Знай, что тогда гром сразит первой тебя… а потом и Томаша…

Раздался легкий скрип двери, и Замойский резко оборвал запальчивые слова. На пороге, низко склонившись в светском поклоне, стоял польный гетман Станислав Жолкевский. Слышал ли он весь разговор супругов Замойских или поспел только к последним словам канцлера? Гетманский плащ и узорчатые сафьяновые сапоги были забрызганы дорожной грязью, лицо, огрубелое от пронзительных ветров ранней весны, горело первым загаром.

Жолкевский выпрямился и, прихрамывая, направился к графине. Как всегда, левая шпора от этого прихрамывания сиротливо позванивала. Этикет требовал первою приветствовать хозяйку дома, но Барбара бросила на гетмана такой убийственный взгляд, что Жолкевский остановился.

Граф 3амойский понял и спас положение, нетерпеливо, без приветствий, заговорив со своим другом:

— Ты прискакал сюда немедленно, даже по такой распутице, а каштелян краковский отказался приехать из-за плохих дорог, Язловецкий и вовсе ничего не ответил… Твой джура, пан Станислав, рассказал о делах в пограничных районах. Я должен был вызвать всех вас, чтобы сообщить… Король ждет. Мы должны прибегнуть к самому решительному средству — к оружию..

— Чудесно, Ян, — подхватил Жолкевский, сбрасывая плащ прямо на широкий подоконник, — ‘что говорить, — оружие надежное дело.

Гетманы сели друг против друга. Жолкевский из вежливости первый начал докладывать о молдавских делах. И выходило, что джура не все сказал Замойскому. Канцлер, едва выслушав несколько деталей, может быть даже известных ему из других источников, начал рассказывать Жолкевскому об украинских делах.

Воспоминание о дерзости Наливайко под Слуцком, когда он на лозовом щите преподнес Ходкевичу голову Скшетуского, распалило обоих гетманов, беседа полилась бурным потоком: как Наливайко с боем взял слуцкий замок, как захватил в плен детей каштеляна и, пользуясь этим, заставил Ходкевича покрыть себя позором побежденного…

— Литовский посполитый, паи Станислав, охотно принимает Наливайково евангелие свободы, смело бросается на своего пана, топчет коронные законы Речи Посполитой… Из Слуцка грабитель Наливайко пошел прямо на вдвое более многочисленные войска Ходкевича и с боем занял Могилев. Полковник Униховский бросился с драгунами в бой против этого самого Наливайко, которому сам чорт саблей правит в бою… И погиб пан Униховский, погибли его драгуны, а казаки ворвались в город по трупам наших войск. Ксендзы и шляхта сообразили поджечь Могилев, чтобы огнем выкурить этого страшного человека с его армией восставших хлопов. А он успевает и пекло огненное тушить, и войско панское потрошить, как птенцов неоперенных. И саблю князя Юрия Друцкого- Соколинского захватывает, примерив к своей худородной руке…

— Это враг, пан канцлер, какого еще не было у польского панства!

— Я слышала, он хороший артиллерист. Это правда, пан гетман? — вмешалась Барбара, прикрывая издевку наивностью тона.

Оба гетмана обернулись к окну, где стояла слегка улыбавшаяся графиня. Жолкевский вежливо приподнялся и словно ответил на понятую им иронию Барбары:

— Вы не поняли, пани графиня, простите великодушно. Я говорю о пане сотнике…

— О Наливайко, пан гетман, а не о каком-то penitenta, которому более к лицу оружие ксендза Скарги. Прошу извинить женщину, я по-своему ценю рыцаря и удивлялось, что столь опытный пан гетман не… переманил на свою сторону такого талантливого полководца.

— Того, что может доставить молодой пани эта дружба, не приемлют честь и закон воинский, любезная пани Барбара, — едко намекнул Жолкевский, давая понять, что ему знакома вся переписка графини с Наливайко. Но графиня Барбара не сдавалась:

— Иногда привязанности молодых дам, пан Станислав, служат сильнейшим оружием даже у… зарекомендованных воинов…

— Барбара! — остановил ее граф Замойский, прекрасно уразумев смысл этой перепалки.

Выдержав несколько затянувшуюся, но точно рассчитанную паузу, подошел и с особенной нежностью взял жену под руку. Рука ее дрожала, пылала, а глаза уже налились слезами.

— Тебе, золотко мое, вредно стоять у окна.

Графиня подчинилась. Долго, целую вечность, шли они через комнату, будто взвешивали каждый шаг. Станислав Жолкевский стоял, как на параде, терпеливо ожидая конца этого торжественного марша. По налитым слезами глазам графини понял, что она ушла, уступая условности супружеской покорности, и что выходка ее — только первый вызов к борьбе. Но на его стороне было страшное оружие: в цепких руках волокиты, как в рыбацкой сети, трепетала женская честь.

Замойский вернулся в комнату и, не глядя Жолкевскому в лицо, едва переступив порог двери, раздраженно заговорил:

— Довольно, пан Станислав, мы нянчились с этим украинским разбойником! Сегодня же получишь приказ, подписанный королем: немедленно и безжалостно подавить этот хлопский бунт, уничтожить его корни.

— То есть, Наливайко, я так понимаю?

— Наливайко, пан гетман, Шаулу, Лободу…

— Что касается Лободы, у меня есть свои соображения, пан канцлер.

— Какие? Лобода стоит Наливайко.

Жолкевский иронически усмехнулся. Это еще сильнее взорвало канцлера. Показалось, что старый друг издевается над ним и позволяет себе это только потому, что он, Замойский, убеленный сединами коронный канцлер, опрометчиво взял себе в жены такую молодую и очаровательную женщину. Эта четвертая жена, самая молодая из всех…

— Пожалуйста, Ян, пойми меня правильно, — Жолкевский сразу перестал улыбаться, поняв настроение канцлера. — Бунтует Наливайко, а Лобода только играет в бунт, а на деле грабит украинские же села на Брацлавщине. Причем делает это от имени Наливайко. Мы были бы нерасчетливыми стратегами, если бы не использовали такого случая…

— И все?.. Пан Станислав, как всегда, верен своему принципу… перехитрить. Одобряю этот принцип, но боюсь, как бы нам не перемудрить самих себя, как это сделал покойник пан Скшетуский, столь трагично погибший… Хорошо, Лобода творит беззакония именем Наливайко, а корона, что же, гордиться этим должна?

— Не гордиться, а использовать. Наливайко поддерживает вся эта хлопская сволочь, которой особенно много на Украине. Если же пан Лобода эту сволочь, прикрываясь именем Наливайко, пощиплет хорошенько, хлопы не только отшатнутся от Наливайко, но и помогут нам поймать его… А поймать его… мы должны!

— О, Стась! Как бы я этого хотел… В Кракове сейчас молодая жена гетмана Лободы и тоже горит местью. Могла бы помочь…

— Господь бог мне поможет, и пани Латку залучим… А Наливайко я тебе, Ян, приведу. Живого приведу…

Неожиданно в комнату вошел казачок Замойского и сообщил:.

— Там дожидается пан рыцарь славный. Просит панов знатных принять его. С дороги он.

— Зови! — прервал Замойский болтливого казачка.

Гетманы переглянулись. Жолкевский высказал догадку:

— Верно, пая Януш Острожский все-таки приехал из Кракова…

— Да нет, вельможные паны, это я! — раздался несколько охрипший от степных ветров, но сильный голос.

Если б в эту минуту громом разнесло Стобниц, гетманы не были бы так — поражены, как этим знакомым обоим голосом. Жолковский — вскочил, но, пошатнувшись, оперся о косяк окна.

— Дьявол! Клянусь, дьявол… в образе Наливайко!..

— Верно. У вельможного пана гетмана хорошая память… Я приехал к пану канцлеру, чтобы…

Но Жолкевский опомнился от первого испуга и, взмахнув саблей, бросился на незваного гостя. В то же мгновение со свистом вылетела из ножен и сабля Наливайко. Замойский схватился за голову и замер.

Наливайко не шагнул, а только оперся на правую ногу. Сабля его описала в воздухе свистящий круг и высекла искру, встретившись с карабелью Жолкевского. Удар был настолько молниеносен, что в первую минуту польный гетман ничего не понял, только почувствовал, как больно стало его правой руке. Карабеля брякнулась о потолок и, сверкая, отлетела прочь. Лишь теперь Наливайко прыгнул и, подбив еще раз своей саблей вероломное оружие гетмана, ловко поймал его в воздухе левой рукой. Не останавливая движения, подошел к Жолкевскому и с подчеркнутой вежливостью протянул ему карабелю, держа ее за острый конец.

— Пожалуйста… Вельможному пану гетману неудобно — без оружия.

У Жолкевского потемнело в глазах. Он зашатался и неминуемо упал бы, если бы Наливайко не поддержал его, отбросив не нужную гетману саблю.

— Езус Христос, пан сотник Наливайко?! — дрожащим, но далеко не испуганным голосом промолвила графиня, вошедшая в комнату в тот миг, когда сабля гетмана взлетела к потолку.

— Простите, пожалуйста, многоуважаемая пани графини. Пану гетману не хватило воздуха из-за слишком резвого, не по силам, фехтования. Ему бы роды…

Станислав Жолкевский чувствовал себя вдвойне уничтоженным: и как воин, и как кавалер. Барбара подала ему воды. Была ли это искренняя заботливость о здоровье гетмана или маневр, который должен был помешать ему наказать своего счастливого соперника, врага смертельного?

Наливайко же тем временем говорил графу Замойскому:

— Я посол от армии украинских воинов, защищающих свое право на жизнь. Несколько писем писал я к его королевской милости и к вам, ваша мощь вельможный пан канцлер, но ни на одно ответа не получил. Такое нелюбезное обращение панства с несколькими тысячами вооруженных людей заставило нас явиться лично. Паны ксендзы и шляхта ваша, столь же языковатые, сколь и старательные поджигатели Могилева, сообщили, что пан канцлер пребывает в Стобнице. Разрешите собственноручно передать и это последнее наше письмо, так как уверен, что остальные могли и не попасть в руки вашей мощи…

— Однако… пан Наливайко, вы должны понимать, что я… государственный деятель и с… бунтарем не имею права говорить, как с равным… — Замойский чувствовал, что бледнеет от злобы и бессилия, но старался, по крайней мере на словах, не терять своего достоинства. Наливайко же, понимая, что преимущество на его стороне, продолжал с исключительным спокойствием и, казалось, с искренним уважением:

— Не бунтарь я против короны, а бунтарь против несправедливости, о которой и пан граф в молодости писал разумные книжки. Старшим меня выбрали тысячи людей, и я им честно служу. Но не для спора о том, как назовет меня пан канцлер, я приехал сюда. Нам нужно понять друг друга, если на это хоть немного еще способен пан канцлер Речи Посполитой Польской. А если нет — то предупредить: мы люди миролюбивые… Прикажите, вельможный пан канцлер, старостам и воеводам украинских земель не притеснять нас постоем и не преграждать вооруженными силами дороги на Сечь. Мы люди мирные, но препятствий не любим и не терпим. Жизнь наша доверенными слугами у пана закончилась и не вернется..

— Чего же вы, пан, требуете?

— Пока что прошу, вельможный пан канцлер, и предупреждаю от имени целой армии…

— Вы, пан, требуете! Вы ворвались в эти частные покои, поздоровались разбойничьей саблей и, — пользуясь таким… случаем, — Замойский выразительным жестом показал на беспомощность Жолковского, — требуете! Рыцарские обычаи нашего века…

Наливайко проворно вынул свою саблю и картинным жестом подал ее канцлеру, как бы покорно склонившись перед ним. У канцлера задрожали руки, забурлила боевая кровь. Этот дерзкий жест не только кровно оскорбил его, но и чем-то покорил. На какое- то мгновение его пристальный взгляд остановился на Наливайко, и в этом взгляде, пересиливая ненависть, горела зависть, стлалась мольба. Но это продолжалось мгновение. Граф выпрямил стан. Неизвестно, какое решение он принял бы в эту минуту, если бы не панический возглас Жолкевского:

— Янек! Бери саблю разбойника, лучшего случая сам бог тебе не пошлет…

Замойский гордо, презрительным жестом оттолкнул саблю Наливайко:

— У меня есть своя сабля для головы врага… Но для бунтарской есть и топор палача…

Наливайко отступил на шаг.

— Так, значит, война? Пан канцлер не обещает нам беспрепятственного прохода в Сечь? Выходит, что по приказу пана коронного гетмана против нас готовили нападение и в Луцке, и в Копыле, и в Могилеве? Вот это и есть ответ украинскому народу? Хорошо, передам…

Не отвечая Наливайко, Замойский высокомерно обратился к Жолкевскому:

— Пан гетман! Канцлер короны Речи Посполитой Польской не может при таких позорных обстоятельствах принять вас. Прошу позаботиться о спокойствии. Вам поручена вся вооруженная сила польская.

Раскатистый смех Наливайко прервал эту гневно истерическую речь канцлера. Тогда опять вскочил Станислав Жолкевский. Но Барбара стала перед ним, и ее решительная поза напомнила Замойскому волчицу. Только через ее труп теперь достанешь Наливайко. Боль и страх потерять жену смяли Замойского. Держись, Янек! Одно неудачное слово, один непродуманный жест — и… Барбарьг не станет. Глубоко вздохнув, взял письмо из рук Наливайко.

— Хорошо, пан сотник… Я согласен. Прикажу воеводам… Однако одно лишь слово, слово рыцарской чести, пан сотник, прошу вас, как человека отважного и… искреннего. Моя честь…

— Янек! — воскликнула Барбара, поняв графа.

Настала мертвая тишина. Наливайко вложил саблю в ножны, поклонился и спокойно ответил скорее графине, чем Замойскому:

— Благодарю вас, пан канцлер, за благородное доверие. Воюю честно и уважаю честь других, потому что люблю побеждать на равном оружии. Того, что беру мечом, пан граф не может запретить, а… его честь… это оружие призрачное, на нее найдутся неудачливые в открытом бою воины…

Еще раз поклонился уже одной Барбаре, глубоко заглянул в ее глаза: вот-вот скажет ей, только ей одной, заветное слово. И все-таки ушел. Как парализованные стояли оба гетмана. А графиня, словно птица, трепещущая подрезанными крыльями, резко обернулась к гетманам, бросила на них полный презрения и отчаянья взгляд и поспешила к окну. По двору проскакали пять вооруженных всадников. Последним она увидела Наливайко, — он точно не на коне, а на змее вылетел со двора. Напряженный взор молодой графини провожал их и словно благословлял.

Через какие дворы, по каким тропинкам исчезли казаки, так она и не разобралась. Были — и нет. Казалось, черный лес за речкою проглотил смельчаков.

Наконец Барбара оторвалась от окна, оглянулась на застывших мужчин и направилась к выходу. Проходя мимо сабли Жолкевского, опять обернулась, толкнула нежной ножкой золотую рукоять карабели и тихо спросила:

— Не слишком ли мало золота на вашей сабле, любезный пан Станислав?

— Я кровью этого разбойника добавлю, любезная пани Барбара.

— Однако… разбойник в поле еще менее доступен для удара уважаемого пана гетмана, чем в этой тесной комнате, мой любезный пан Станислав…

С победным видом рассмеялась и вышла. Граф Замойский, словно в бреду, процитировал любимый и грозно-вещий припев Яна Кохановского:

— «Что это будет? Что это будет?»

9

Короче становились долгие ночи, таяли толстые в ту зиму пласты снегов. Весна снова налетела на Брацлавье, на все воеводства и староства князя Василия-Константина Острожского. Учуяла весну и земля. Зимние вьюги-суховеи сменились влажными южными ветрами. На деревьях набухли почки.

На оттаявшей полоске земли, где был выкорчеван кустарник терна, лицом к солнцу стоял Карпо Богун и будто хотел вместе с воздухом втянуть в себя эту весну. Всю осень он корчевал терн. Прислушивался к людской молве о Наливайко, о походе против панов и корчевал. Зимой налегал, оттаскивал прочь выкорчеванный лес. Теперь Карло стоял на своей полоске и мечтал о посеве, об урожае. Прошелся поперек кулижки, зашел в поле. Намеренно шагал проталиной, месил мокрую землю, трудился. Оглянулся на будущую ниву и направился в лес, к оврагу, где пролегал казачий, или, иначе, Кучманский, широкий шлях. На ходу думал вслух:

— День-два пройдут, промелькнут — и выезжай, Карло, со своим ралом. Эх, молоды бычки еще… Да ничего, сам налягу, а все-таки засею наконец…

Кучманский шлях был еще где-то за лесом, а Карло Богун издали услышал необычный для будничной

Жизнь этого шляха шум. По лесу, точно испарение весны, несся приглушенный гул человеческих голосов, ржанье колей, скрип возов и звон оружия. Шли казаки.

Карпо целиной прошел к шляху. По долине, сколько глаз хватал, шли вооруженные люди, двигались возы с пушками и со снаряжением. Из-за леса, откуда выбегала дорога, показались всадники. Они подъехали к самой реке. Передовые держали свернутые на пиках знамена. Усталые кони упорно месили дорожную грязь, — там уже не было и намека на снег. Запах пара, поднимавшегося от коней, ударил Карпо в нос.

Сбоку ехал всадник, с трудом обгоняя обоз. Поровнявшись с Богуном, всадник остановился.

— Откуда, человек хороший? — опросил казак, пристально всматриваясь ему в лицо.

— С нивки домой направляюсь. Лесниковский я… А вы чьи, воеводские?

— Да будь он проклят…

— Господь с вами… такое про панов сказать… — Богун готов был перекреститься.

— Три года уже говорим, человече… Очнись! Мы казаки, украинское войско, наливайковцы, коли слыхал о таких. А далеко еще до Острополя?

— Далеконько. Вот заночуете раза два, а на третью ночь будете в Острополе. Так, так… Украинское войско, наливайковцы… А правда, будь прокляты паны и души их! Наши Синявские еще живут, пануют, палачи…

Но казак уже отъехал и опять обгонял походные обозы.

Карпо стоял, пока не проскакали последние несколько всадников на прекрасных, точно не знавших устали конях. Солнце поднялось уже за полдень, а он все стоял и стоял.

«Так вот каковы они! Значит, это правда. Идут к Острополю, а там в Константинов, к воеводскому замку…»

Сам того не замечая, крепко потирал руки одна О другую. Оглянулся на лес, представил себе свою освобожденную от терна нивку и двинулся обратно через чащу к своему селу, лежавшему в стороне от казачьего шляха.

Дома застал во дворе панского дозорца. Никакой вины за собой не замечал, за клочок росчисти был спокоен: сам пан Синявский велел корчевать терн кто где может и сколько может, — но в сердце что-то ёкнуло: дозорцы спроста не навещают посполитых. На тихое приветствие Карпа дозорец не обратил внимания.

«Верно, не знает о казаках», — подумал Карпо.

— Послезавтра, Карпо, выедешь на бычках с этим новеньким ралом: две недели пану Синявскому на поле проработаешь, пока управимся с посевом.

— Две недели пану Синявскому?

— Да, только две недели… А ты как же думал: даром вон какую росчисть получаешь? Пан велел в этом году на этой росчисти лук посадить… Ну, чего смотришь зверем?

Карпо Богун оглянулся на бычков у яслей, на новое рало под поветью. Из хаты с Ивасем на руках вышла жена Богуна, прислушивалась, какой ответ даст ее Карпо этому надоедливому и ненавистному дозорцу. А Карпо только тревожно смотрел поверх головы дозорца, куда-то в даль, в сторону Острополя, и гневно двигал губами. Слова застряли у него в горле.

Весною дышит вокруг, а тут… этот дозорец… Создавалась земля и злаки на ней, и человек — венец всего живого и мертвого на земле… И неужели, возмущалось все существо Карпо, неужели из человека стал… дозорец? Вон стоит он: через плечо кнут, ввосьмеро плетенный татарским калачом, через другое — торба, как у нищего. В зубах дорогая трубка с цепочкой — панский подарок за верную службу.

Карпо вдруг повернул к повети, на ходу схватил с изгороди долбню и стал немилосердно колотить ею по брусьям рала. Брусья трещали, и это усиливало злость Карпо, — он еще ожесточеннее дробил их в куски, вспоминая, как работал над ними в длинные зимние ночи. Жена хотела крикнуть, остановить, но у нее перехватило дыхание, она будто онемела. Повернулась и, прижимая к груди Ивася, точно защищая его от грозной долбни в руках Карпо, убежала в хату.

— Ты что делаешь, лодырь? Не смей портить рало! С чем на ниву для пана выйдешь?

Карпо отшвырнул ногой кусок разбитого рала, обернулся и тихо сказал:

— Свое бью, хозяйствую…

Но ему показалось, что дозорец не понимает хорошего слова. Раздосадовал еще больше и звонко, с надрывом закричал:

— А ну-ка, вон, иродов сын, с моего двора!.. Не видишь — человек по хозяйству занят? Нет у меня рала, не с чем ехать на панское поле. Нету! Ха- ха-ха!..

Дозорца взяла досада. Заходя во двор, он видел новенькое рало. Глядел зимой, как его делали; «бог в помощь» говорил, когда, приходя к Богуну, здоровался, и засиживался тогда, воняя трубкой и засматриваясь на видную Карпову молодицу… А теперь новенького рала под поветью не стало, лишь обломки его валялись перед глазами. Досада взяла дозорца, да и смех Карпо больно задел его. И не подумал хорошенько о том, как Богун искусно справляется с долбней. Кнут с плеча со свистом взлетел в воздух и протянулся через голову Карпо. Вторым ударом дозорец распорол ему шею. А третий удар повис, рука занемела. Карпо навзлет размахнулся долбней, и дозорец только успел крикнуть:

— Не ударишь, лодырь пог…

— Врешь, собачья шкура… Карпо ударит…

Весна-а!.

Труп дозорца покатился по двору, задевая обломки разбитого рала. Змеей пополз за трупом плетеный кнут, а с другой стороны проложила дорожку струйка крови.

Все замерло, онемело- на миг.

— Кровопийцы, будь вы прокляты, господи прости! Карпо его не ударил бы, — словно перед кем-то оправдывался Богун.

Шагнул к мертвому дозорцу и сплюнул. Еще раз оглянулся в сторону Острополя, потом на бычков, на хату. По-хозяйски бросил долбню под поветь.

— Ну, Карпо Минович, и распахал и посеял. Теперь в казаки. Бить их, иродов, дотла извести, чтоб отродья панского не осталось на земле. Тогда, Карпо, и посеешь, и пожнешь…

А немного погодя на Карповом дворе собрались люди. Труп дозорца все еще лежал у разбитого рала. Издали смотрели на него с омерзением. Кто-то из пожилых рассудительно заметил:

— Закопать нужно ночью, а то, как собака, начнет смердеть, холерою заразит.

Богун вышел из хаты, с губ не сходила закаменелая, злая улыбка. Заплаканную жену в последний раз обнял и поцеловал при всем народе. На боку у Богуна висела старая отцовская сабля.

— Вот наше рало в нынешние времена, люди добрые! — крикнул Карпо соседям, хлопая рукой по сабле. — Панов бороновать надо, а земля пусть немного подождет. Пойдем, кто согласен на это…

И пошел, высоко подняв голову. Не оглядывался, но знал, что идет не один. И действительно, за ним шла большая толпа, вооруженных односельчан. За селом они остановились, низко- поклонившись родному селу, и по целине прошли за Богуном в лес, на большой казачий шлях.

В вечерних сумерках терялись очертания предметов, лес густел и оживал ночными привидениями. Карпо Богун и его товарищи спешили пройти лес еще до наступления темноты, чтобы к ночи поспеть в Мацийовичи. Ноги, уставшие за несколько дней ходьбы, передвигались автоматически, голоса охрипли, лица загорели на весенних ветрах. Шли вразброд. Растянулись по дороге, иногда останавливались, чтобы собраться, и опять двигались. Уже завиделся сквозь дорожную просеку тонкий дымок из трубы крайней хаты, стоявшей на пригорке, когда Богун, вышедший на опушку леса, услышал позади шум.

Остановился, чтобы узнать, отчего так горячо зашумели отставшие товарищи. И пошел назад.

На дороге стоял всадник, окруженный- людьми Кар по.

— Это кто? Отчего задержались, ребята? — заспешил к ним Карпо.

— Лях! — крикнуло несколько голосов.

Лях оглянулся на Богуна. Он все еще сидел в седле, однако поводья были уже не у него в руках. Таврованный жолнерский конь поводил ушами, прижимал их при каждом движении незнакомых людей. Лицо молодого всадника расплывалось в сумерках, но все же Карпо Богун приметил на нем тревогу и напряжение.

— Кто такой? — еще раз спросил Карпо, желая показать всаднику, что он тут старший.

На диво высокий, хотя и охрипший голос юноши смело зазвенел:

— Положим, что имя мое… Роман. Роман из Олики, например. Пожалуйста, пан, отдайте мне поводья, очень спешу.

— Постой, постой, казаче, успеешь. Скажи прямо: кто такой, к кому едешь?

Юноша испуганно огляделся, и недавняя решительность, просквозившая было в его движениях, погасла. Его окружили так плотно, что нечего было и думать о бегстве. В этом диком лесу от этих людей избавишься разве вместе с собственной жизнью, попробуй только один положиться на свою силу.

— Скажите хоть мне, кто вы, какого войска люди.

Допрашиваете меня, а сами не говорите, кто вы такие. Что вам нужно от меня? Пристало ли воинам останавливать мирного всадника? Я панский слуга.

— Синявского?

— А что, если бы и не Синявского? Вы не сказали, кто вы такие.

Богун вплотную подошел к всаднику, опустил глаза в землю, приказал:

— Слезай! — и только тогда посмотрел на всадника. Всадник метнулся рукой не к боку, где должна бы висеть сабля, а… в пазуху. Но Карпо подпрыгнул и ловко схватил эту руку, в которой уже оказался кривой турецкий кинжал. Карпо сжал в кулаке кисть всадника и вынул из нее кинжал.

Всадник застонал и зашатался в седле. А Карпо быстро распахнул одежду на груди, всадника и отступил.

— Девушка… — тихо промолвил он, словно для того лишь, чтобы уверить в этом самого себя. — Признавайся, девушка, не то догола разденем, не укроешься!..

— Да… Правда… Отпустите меня.

— Э, нет, казак в юбке! Признавайся, куда и зачем спешишь? Хлопцы, обыщите-ка ее, это, может быть, шпик коронный. Только… обыскивайте где следует, а… пазуху пусть сама вывернет…

— Постойте! Так вы…

— Мы… наливайковцы! — отрубил Карпо, впервые с тех пор, как вышли из Лесников, присваивая себе это грозное имя.

И еще больше удивился: девушка стремглав соскочила с коня, залепетала:

— Наливайковцы? Так ведь к нему-то я и опешу!.. Помогите. Две недели блуждаю в степях и лесах, не могу найти этого… ветра в поле. Мне нужно важное… слово сказать сотнику.

Эта новость настолько поразила Богуна и его товарищей, что они забыли и про обыск. Переодетая девушка-всадник две недели ищет Наливайко в степях Украины! Дело, у нее, верно, не простое. Кто поверит ей, что любовь к этому казаку заставила ее сесть в седло и погнала по такой распутице в степи и леса навстречу опасностям? Карпо с нескрываемым интересом слушал рассказ девушки, но ни одному слову не верил. Любить так, как эта девушка полюбила Наливайко, можно. Такой девушке не стыдно полюбить его, и кто бы пренебрег любовью такой прекрасной, да еще и смелой молодой девушки? Но хранить эту любовь, ожидая где-нибудь в замке, пусть и в Олике, а то даже и в селе, гораздо естественнее, чем растрачивать ее на Ветру и по бездорожью. Врет девка…

— Хорошо, — согласился Карпо, потому что уже надвинулась ночь. — Мы согласны взять тебя с собой и сдать Наливайко такой… как есть. Но коня заберем себе. И кинжал. Такие, как ты, влюбленные, иногда и до сердца любимого достать могут. А конь для отряда пригодится.

Девушка вздохнула и молча покорилась. К седлу ее коня приторочены шаночки с продуктами, а кинжал Карпо заткнул себе за пояс. Повинуясь какому- то внутреннему чувству самозащиты, придвинулась поближе к Богуну и без принуждения пошла. Неохотно отвечала на вопросы Карпо, скупыми, безразличными фразами прикрывая свои тайны. Самый ловкий дипломат не сумел бы найти в ее ответах хотя бы намек на действительную причину ее путешествия.

В это время в село с другой стороны вступал довольно большой казачий отряд. Атаманов своих называли Дурный и Татаринец; орали о панах, будто ворвались в какой-то замок, а не в село. Село заголосило. На Карпо с его людьми не обратили никакого внимания, сбегались к корчме на площади. Скоро там запылал костер, туда бегом поспешали наиболее смелые сельские парии и мужчины. Уже выкатили две бочки хмельного варева из корчмы, над которой начальствовал сам атаман Дурный. Из костра валил дым, а кроваво-черное пламя освещало атамана на бочке, как духа преисподней. Громовым голосом он благословлял этот ночной пир:

. — Братья-казаки! Вот и добыли мы себе волю, уйдя от Северина Наливайко. Казак, что ветер, гуляет, не зная границ и преград. Хватит, находились с Наливайко, наслушались про волю казачью, а он снова на Сечь ведет… Вот где наша свобода и хлеб казачий! Пей, братия, сегодня, а завтра пойдем по Украине. Присоединимся к гетману Лободе, если самим трудно станет, и поднакопим себе достатки… Я первый пью за это и вам велю, Пусть икнется Северину, а нам улыбнется удача, казачья звездочка… Эй, эй, молодицы, девчата! Уважьте казака, светлое воскресение подходит… Господь бог вам эти женские грехи простит… Слава!

Его смело с бочки людской волной, налетевшей с ведрами, с кувшинами и жбанами. Клики: «Слава казаку Дурному, слава!» — нагнали страх на шинкаря, на селян.

А некоторое время спустя село заревело песнями и криками. И затрещали льняные рубашки, заголосили матери. Разгулялись казаки. Лишь ветер притих в эту ночь да пламя костров высоко поднималось в небо, как с жертвенников… А за селом залегла темная и скрытно-молчаливая, грозная ночь.

Карпо вернулся в овин на краю села, где расположились на ночь его люди. «Романа из Олики» уложили на соломе между собой, накрыли двумя кожухами и по очереди сторожили. Девушка боялась. Скоро согрелась под кожухами, как будто успокоилась, но не опала: Сквозь плетеные стены овина пробивался свет от костров в селе, слышен был пьяный шум. Иногда она молча смотрела из-под кожуха на этот свет, прислушивалась и опять прятала голову.

Не спал и Карпо Богун. Прислонившись к стене овина, он смотрел на страшные снопы костров и тоже вслушивался в пьяный шум ночи. Неужели для этого убил он долбней дозорца, бросил молодую жену с младенцем, оставил бычков и теплую хату? Карпо метался по овину из угла в угол. Наконец остановился возле своих людей, прислушался: кто-то храпит в молодецком сне. Девушка почувствовала, что Богун стоит совсем близко, выглянула из-под кожуха.

— Не спится вам, пан казак? Я тоже не сплю, страшно. Сколько огня среди такой темной ночи…

— Ночь как ночь, Роман, чего ее страшиться? Может быть, мерзнешь?..

Карпо присел на солому у изголовья девушки, неизвестно зачем протянул руку. Девушка тотчас отшатнулась в сторону, потом присела под кожухами:

— Пан казак, далеко ли отсюда Кучманский шлях проходит?

— Кучманский шлях? Мы нарочно ушли в сторону от него. Это тут, шесть миль к востоку, вот и Кучманский шлях. А зачем он тебе, Роман?

Девушка сделала движение, чтобы придвинуться к Богуну и что-то сказать ему. Карло тоже подвинулся навстречу ей, но она порывисто вскочила и стала в оборонительную позу.

— Пан казак… я кусаюсь, как волчица, — предупредила она Карпо.

— Да бог с тобою, глупая… у меня молодая жена и сын Ивасев… Скажи начистоту, что тебя беспокоит.

На этот раз Карпо смело придвинулся к девушке, но и она почувствовала, что теперь ей не придется защищаться.

— Вы, пан Карпо, в самом деле честно служите пану Наливайко?

— Как я он — делу народному. Буду биться до смерти…

— Ну, ладно… Кучманским шляхом направляются на Украину кварцяные войска, ведет их гетман Жолкевский. Вот при таких же огнях убежала я из своего села, подожженного этим паном гетманом… Огни из села в такую ночь видны за десять миль. С Кучманского шляха пан гетман заметит их и может нагрянуть. Темень такая…

— Отчего же ты молчишь, проклятая дивчина, что гетман с войском гонится за Наливайко, на Украину пошел?

— Думала, это известно пану Наливайко и его верным казакам. А вы напрасно меня руганью осыпаете, я тоже не прогулки ради в-это лихое время в степях по холоду скитаюсь.

— Разве я ругаюсь, Роман? Это такое казачье ласковое слово. Если бы Карпо Богун стал ругаться, то не только у девушки, а и у сестры Вельзевула уши отсохли бы, матери его сто чертей в печенку…. Что ж ты молчишь?.. Письмо, что ли, везешь ему от кого-нибудь?

Девушка только пошевельнулась. Карпо хотел: было еще расспросить ее, но вдруг на селе прогремело несколько выстрелов, и из пьяного гула выделились крики:

— Караул! Спасите!

— Они! Вот именно так начиналось… — зашептала девушка и вскочила на ноги.

Карпо мигом очутился на дворе. Вбежавший в ворота навстречу Богуну хозяин двора вполголоса воскликнул с отчаянием:

— Конец, брат!..

— Что случилось?

Карпо схватил хозяина обеими руками за плечи и так держал его, ожидая ответа. Из слов девушки понял, что Жолкевский и в самом деле мог нагрянуть на село, но хотел знать это из уст крестьянина.

— Жолнеры, — сказал крестьянин, держась за сердце.

— Хлопцы! — крикнул Карпо, вбегая в гумно. — В селе Жолкевский напал на пьяных казаков…

— Убивают всех, — рассказывал дальше хозяин. — Обоих атаманов схватили и потащили, спящих в хате рубают… Я за горилкой пошел и… вот прибежал. Удирайте!

Люди Карпо вышли из гумна. Вывели коня; он уже отдохнул, поднял голову и заржал на пламя, на шум и выстрелы.

Девушка подскочила к нему.

— Я так и знала, что это случится с проклятым жолнерским конем…

Всем было ясно, что нужно немедленно уходить. Но как убежишь? Жолкевский окружил село конницей и, верно, хорошо позаботился, чтобы ни одна душа не прорвалась из него. Кровавой расправой с казаками гетман преследовал еще и другую цель — отрезать от Наливайко даже слух о том, что жолнеры уже здесь. Несколько дней Жолкевский гнал этим шляхом свою конницу, — вот-вот настигнет Наливайко, — и, увидев огни в Мацийовичах, как буря налетел, не щадя ни казаков, ни селян, заботясь лишь о том, чтобы ни одна душа не прорвалась на юг, к Наливайко.

— Жолнеры ищут в селе какую-то девушку, которая убежала от них, как полагают, через Мацийовичи. Насмерть замучивают девчат, расспрашивают, пытают…

— Ох… — застонала девушка, схватила Богуна за руку и потянула вниз.

Карпо нагнулся и подставил ухо.

— Это я, пан казак, за меня пытают… Какая-то пани Лашка с гетманом мудрят, письма отправляют, а дед Влас украл письмо, мне передал… Замучили деда, а ведь он же ее, потаскуху такую, осенью от погони спас. Я на жолнерском коне и помчалась по степям… В собственные руки Наливайко должна я отдать это письмо, покойник дед Влас велел, хотя бы смерть грозила мне…

— Хлопцы! — крикнул Карпо. — За селом Романа отправим верхом на коне к Наливайко, а сами… жолнеров задержим, пока Роман вырвется в степь. А потом… кто жив останется, прорывайся сам… Роман, саблей владеешь?

— Да ведь у меня ее нет.

— Возьми мою, а себе я достану. Ну, двинулись, хлопцы…

Северин Наливайко спешил на своем вороном коне к высокому кургану в степи. Два казака едва поспевали за ним на турецких конях. А там внизу, у брода, остановилось все войско.

Юрко Мазур еще вчера достиг реки, всю ночь ладил переправу, — возы, имущество, артиллерию перебрасывали на верховых конях. Наливайко оставался в прикрытии.

Лишь вчера утром Наливайко перехватил слух, и то не совсем достоверный, что гетман Станислав Жолкевский все-таки выступил на Украину: идет, мол, по большой дороге и распускает вокруг слухи о расправе с наливайковцами, чтоб нагнать страх на крестьян.

Вступать в бой с Жолкевским Наливайко пока еще не хотел, да и не был в силах, и потому сутки напролет двигался с войском на юг от Кучманского шляха, заметая следы. Если гетман Жолкевский в самом деле начал поход на Украину, то не иначе как с навостренной саблей и сухим порохом. Свой позор в Стобнице гетман до конца жизни не забудет и, напав на след Наливайко, будет гнаться за ним, как пес на охоте. Трудно оказать, какие побуждения сильнее в гетмане: коронная служба и слава победителя или лютая месть врагу-сопернику? Счастливое бегство Наливайко удвоило воинственный пыл Жолковского и его ожесточение в погоне за казаками.

Часом подмывало и Наливайко повернуть войско навстречу Жолкевскому, перемолвиться с ним понятным словом, а то и казацкой саблей.

Зачем идет он с кварцяными войсками на. Украину, бросив незаконченными молдавские дела? Для устрашения украинских воеводств? Или гетман хочет с оружием в руках осуществить давнишнюю мечту польского панства — назвать Украину Польшей?.

Пацификация!.. Прибрать к рукам восставших батраков и крестьян направляется так поспешно пан гетман на Украину. Пацификация…

— Как жаль… Матвей отделился… — вслух высказал Наливайко тревожившую его мысль.

Матвей Шаула с многочисленной артиллерией и пешими казаками остался в литовских краях. Несколько отрядов, приставших к Наливайко на границе Украины, теперь опять отошли от него. Одни предпочли добывать вольный казачий хлеб, славу и добычу; другие направились на соединение с гетманом Лободою, который, грабя и насилуя, не растрачивал попусту казачьей силы на Украине.

Вчера чуть ли не бунт устроили два атамана, Дурный и Татаринец. Около полутысячи людей сманили они с собой и вечером завернули в Мацийовичи. К Лободе пойдут или снова вернутся к войску? — этот вопрос всю ночь волновал Северина, и он ждал.

В ту ночь в Мацийовичах полыхали огни; Наливайко несколько раз останавливался и следил за пламенем, вселявшим в душу тревогу. Кто поджег? И кого? Огни не потухали, а на рассвете все село превратилось в сплошной костер и пылало, как факел. Черная полоса леса, вдали, на горизонте, грозно оттеняла пожар, точно Мацийовичи погружались вместе с пламенем в пропасть.

Казаки прислушивались к ночи, один из них даже припал ухом к сырой, пока еще погруженной в тень и стылой земле. Похоже было, что в Мацийовичах идет бой, беспорядочно палят ружья…

В утреннем рассвете словно из глубокой бездны всплыла широкая степь с реками, с лесами, с тревогами. На востоке небо засверкало полосами оранжевого, огненного утра и вытягивало их по горизонту на ют. А на западе пылало село, споря заревом пожара со сполохами восточных лучистых полос.

Наливайко вскачь пронесся на вершину кургана.

— Неужели Татаринец позволил этому глупцу Дурному оставить войско и напиться?.. — опять вырвалась у него вслух тяжелая дума.

Но на полуслове умолк: Наливайко увидел, как шестеро верховых выскочили из лесу и, словно борзые наперерез зверю, врассыпную помчались по степи на восток. Привычный взор воина заметил и еще одну точку — всадника, который мчался вдоль опушки, стараясь проскочить к другому краю леса, у реки. Что один убегает, а шестеро гонятся за ним, было совершенно ‘ясно. Привыкший стоять на стороне обиженного, Наливайко в тот же миг решил помочь беглецу. Кто он, кто гонится за ним в рассветную рань — издали не разберешь. Но вот ближайший из погони выскочил на бугор. Он резко изменил направление, повернулся, и скупые лучи раннего утра осветили его всего. Сомнения рассеялись: по хвастливому перу на шапке Наливайко узнал польского жолнера.

— Жолнеры Жолкевского! — бросил Наливайко казакам, полуобернувшись лишь на миг.

Белокопытый конь его сорвался с места и помчался вниз, как пущенная из лука стрела.

Беглец не видел помощи и понимал, что ему не убежать от более сильных, чем у него, жолнерских коней. Шестеро жолнеров с обеих сторон преграждали ему путь к лесу.

Северин мчался почти беззвучно, точно ветер нес его по степи, как страшное перекати-поле. Не спуская глаз с беглеца, заметил, что тот не один, а держит впереди себя положенного поперек седла человека.

Жолнеры с победными криками приближались к беглецу, все теснее смыкая кольцо вокруг него. Измученный конь ли умерил бег или всадник придержал его — бежать было некуда. Чуть блеснула сабля в руке беглеца. Он повернул коня и опять погнал его, теперь уже прямо навстречу ближайшему врагу. Даже Наливайко, умевший рубить врага на самом быстром скаку, даже и он ахнул, когда беглец неожиданным маневром налетел на жолнера. Жолнерский конь, будто одичавший, взвился на дыбки и страшным прыжком умчал в степь опустевшее седло.

Но остальные жолнеры кольцом приближались к смельчаку с этой странной ношей на седле. А беглец остановил измученного коня и, оглядываясь, ловчился поскорей и как можно бережней опустить на землю свою ношу, — это была девушка, полураздетая и окровавленная. Беглецу мешала сабля в руке, возбужденный конь вертелся, не стоял на месте. А жолнеры уже взметнули сабли высоко над головами и, пригнувшись, набирали разгон, чтобы быстрее разделаться со своей изнемогшей и отягченной ношею жертвой.

Наливайко сколько голосу хватило крикнул вовсю широкую и пустынную степь:

— Агов! Слушай! Саблю… Саблю держи, мямля несчастный!..

Голос гулом пошел по степи, ударился в стену леса и опять вернулся к полю битвы. Неожиданность и сила голоса на мгновение остановили польских всадников.

Услышал тот голос и беглец, даже догадался, чей он, душою почувствовал, что в украинской степи на солнечном восходе спасти его может только один человек.

— Наливайко! — не раздумывая, что было мочи отозвался беглец.

То был Карпо Богун. Он снова положил девушку в седло перед собой и пустил коня…

Жолнеры повернули к тому, чей голос прозвучал как спасение беглецу. Ближайший из них понял, что отступать поздно, и решился на поединок. Северин осадил коня и словно взвился в седле. Высоко вверх взметнул руку с саблею и молниеносно махнул ею сверху вниз, не соразмерив силы, будто сорвал ее с цепи.

Кованый, с пером, шлем и голова жолнера треснули от этого внезапного удара. В первое мгновение и сам Наливайко не понял, что произошло, и погнался за остальными жолнерами, размахивая в воздухе лишь обломком смертоносной стали, — сабля его от удара разлетелась на куски. Услышал окрик Богуна:

— Куда тебя нечистый прет с голым кулаком?!

Наливайко опомнился, остановил коня. Четверо жолнеров удирали в. лес, не разбирая дороги. Теперь нагонишь их разве только в лесу. А догнав — напорешься на целую сотню…

Повернул коня к Карпо, отбросил прочь позолоченную рукоять сломанной на жолнерской голове сабли.

— Проклятый князь Друцкой для барышень, а не для боя сабли готовил… Золото — не сталь. В мошне ростовщика ему место, а не в казачьей руке…

Остановился, присмотрелся и узнал:

— Меланка?

Стремглав соскочил с коня и бережно перенял от Карпо девушку на свои сильные руки.

Она стонала. Несколько глубоких царапин от сабли на лице и на руках уже покрывались струпьями запекшейся крови. Мелашка открыла глаза, протянула окровавленную руку к Наливайко и прошептала чуть слышно:

— Северин?.. Так и знала. А я… убегаю от Лашки, Северин…

Мелашку поставили на ноги, одели в кунтуш Наливайко и подали ему на руки. Когда двинулись к лагерю, над рекою всплыло сквозь тучи весеннее солнце.

Карло тронулся последний.

«Удалось ли его хлопцам вырваться через дубраву?»

Он оглянулся на Мацийовичи и рукавом стер со щеки вместе с потом набежавшую слезу.

10

Битва началась за рекой, у леса, когда солнце уже клонилось к закату. В бой против Наливайко пошли жолнеры Жолкевского и украинская конница князя Кирика Ружинского, та самая, которая этой ночью гак безжалостно расправлялась с казаками и крестьянами в Мацийовичах. Жолнеры и Ружинский еще с утра должны были напасть на казаков. Однако казаки были уже за рекой и, пока отходили обоз и пехота, не допускали переправы Ружинского. Жолкевский тем временем поспешил с остальными войсками в обход, чтобы пересечь Наливайко пути к отступлению.

Бой начали жолнеры на своем левом фланге. Две сотни поляков, храбро переправившись через реку, за оврагами, обошли дубраву и напали на Юрко Мазура. Но Мазур во-время узнал об их переправе и поставил в лесу сотника Дронжковского с частью конницы. Когда поляки вступили в бой с Мазуром, Дронжковский выскочил и отрезал им отступление. Жолнеры, отчаянно отбиваясь, продвигались направо, к реке. Чтобы спасти их, князю Ружинскому пришлось, пренебрегая осторожностью, немедленно бросить через реку всю свою конницу.

И тут началось страшное побоище. Наливайко направил казаков прямо на берег реки, не боясь численного перевеса конницы Ружинского, так как она вступала в бой постепенно, задерживаясь у брода. Казаки так бы и не выпустили Ружинского из реки, если бы не жолнеры, которые прорвались на помощь своим двум сотням и стали теснить Юрко Мазура к лесу.

Заметив его затруднительное положение, Наливайко вынужден был сняться с реки, перебросить свои силы против поляков. -

Поляки теснили конницу Мазура. Юрко Мазур скакал с одною конца поля боя на другой, иногда налетал на жолнеров и саблей прокладывал себе путь, чтобы соединиться с Дронжковским. Надежды на лес были слабы, — лес мог только скрыть позорное бегство.

Когда Наливайко со своей конницей налетел на поляков, Мазур >был уже окружен с трех сторон. Уверенные в своем успехе поляки, издеваясь над казаками, предлагали бросить оружие и сдаться. А на лице у Северина Наливайко уже расцвела его неизменная в упорном бою улыбка. Сама смерть, казалось, не могла бы улыбаться страшнее, пожирая свои обреченные на гибель жертвы.

Рядом с Наливайко, как косарь, шел Карпо Богун.

Он заметил улыбку Наливайко и почувствовал, как его стало знобить. Он закричал диким, истошным голосом:

— А-а, проклятые ляхи!.. Добрался я до вас!..

Наливайко увидел в Карпо надежную защиту с правой стороны и, перегнувшись в седле, без промаха разил ошеломленных жолнеров. Его натиск был так неожиданен, что прошло некоторое время, пока передовые жолнеры заметили удар сбоку. А когда заметили, то поняли, что их основные силы уже сломлены, и целыми отрядами бросились в бегство. Мазур остановил свое отступление и ударил с новой силой.

Поляки потеряли строй и стали поодиночке и отрядами прорываться к реке. Не ища брода, метались по болотистому берегу, вязли и гатили собою переправу другим. За ними гнался, как безумный, Карпо Богун. Наливайко со своим отрядом волною прошелся по разбитым полякам, пока не соединил силы с Мазуром, и остановился.

Но до победы было еще далеко. Кирик Ружинский использовал время и перебрался через реку, но не вступил в бой, а повел свои войска в обход казачьим, чтоб отрезать их от леса и прижать к реке.

План был бы страшен, выполни его Ружинский. Северин Наливайко понял это, но не бросился взапуски с Ружинским к лесу, а, наоборот, отступил назад, к реке.

— Юрко! — крикнул он Мазуру. — Этому украинскому князьку штаны снять или умереть тут… Загораживай ему брод…

Казаки послушно загнулись крылом, загородили брод. Юрко снова первый бросился на конницу Ружинского, за ним пошли его победоносные казачьи сотни. Сеча завязалась в этот раз с врагом, втрое более многочисленным.

Князь Ружинский был далеко от места битвы. Ему уже мерещились лавры победителя, голова его изобретала наилучшие способы, как начисто уничтожить наливайковцев. И он отдал приказ, столь же решительный, сколь — безрассудный: рассыпаться войску полосой, чтоб охватить Наливайко подковой и притереть к реке. А бой уже развернулся. Передовые войска Ружинского несли большие потерн, пока два его боковых крыла охватывали Наливайко. Вместо удара всеми силами Ружинский бился только частью их, едва пополняя невероятные потери.

Наконец… Правое его крыло доскакало и вступило в бой с Дронжковским. Силы Ружинского соединились. Но изнуренное переправой и форсированным обходом войско Ружинского уступало наливайковцам в отваге и стойкости. Оно могло рассчитывать только на свой очевидный численный перевес.

К Наливайко прискакал мокрый от пота и кровавых брызг Юрко Мазур.

— Нас окружают, Северин! — крикнул он.

— Вижу. Руби…

— Лучше прорваться налево и отступить в лес.

— Руби, говорю, полковник Мазур! Сейчас начнется ад…,

И бросился в бой, туда, где князь Ружинский наступал более густой лавой. Мазур понял, что Северин пускает в ход последние силы, но зато — наверняка.

Из лесу прямо «в спины конницы Ружинского вдруг беспрерывно загремели ружейные выстрелы, и, как вихрь в тонкой траве, закрутились всадники, взбесились раненые кони. Гром огнестрельного оружия и убитые конники, и паника парализовали пана Ружинского. Оба фланга увидели, что князь вдруг повернул конницу центра на лес, легкомысленно подставляя спины Наливайко.

Две сотни конницы Шостака, вооруженные литовскими самопалами и рушницами, Наливайко нарочно припрятал на опушке леса и приказал стрелять только тогда, когда враг окончательно станет побеждать. Не дождался Шостак такого момента, не утерпел и расстроил ряды окрыленных победой войск Ружинского. Теперь Шостак должен был отступить. Ружинский попытался погнаться за ним в лес, но в это время джуры и поручики сообщили, что Наливайко разрубил его подкову надвое.

Отрезанные друг от друга казаками Наливайко, обе половины знаменитой подковы Ружинского, обещавшей такую триумфальную победу, бросали теперь оружие и удирали.

Не задумываясь, Ружинский отдал приказ об отступлении вдоль реки. Его сбитая с толку конница растерялась. Сотни гибли от рук настойчиво преследовавших их казаков или тонули в болоте и в реке. Ружинский сам пустился в бегство и только в миле от места битвы с трудом собрал свои уцелевшие части и повел их вдоль реки, чтобы там встретиться с гетманом Жолкевским…

Вечерело. Гетман Жолкевский только что переправился через глубокую и холодную реку. Дал отдохнуть войскам, а сам поджидал сообщения об исходе сражения.

Эхо пронесло по долине реки несколько ружейных залпов, потом все смолкло.

— Ну, значит, им конец, пся крев…

Однако скоро стало известно, что князь Ружинский в беспорядке отступает вдоль реки и просит помощи у гетмана. Добрая половина его казаков полегла в бою, погибла в болоте и реке, а от жолнеров осталась какая-нибудь сотня, без командиров и знамен..

Около гетманской походной кареты пани Лашка допрашивала пленного. Ружинский послал его еще в момент первой стычки с Наливайко. Пленного сначала допрашивали с нагайками. А так как он отмалчивался, пустили в ход раскаленное железо, которым тавровали жолнерских коней, и принудили заговорить.

— У нас она, эта дивчина. Утром привезли ее, израненную, больную…

— Ну, а что дальше? Ну, скажи, что дальше, скот! — допытывалась нежная пани Лашка.

А пленный молчал. И сказать ему больше нечего было, да и изнемог уже, умирал. Лашка отступилась.

— Пожалейте его, — обратилась она к сотнику жолнеров.

— Пожалеем, любезная пани… Хлоп умер…

Как раз в это время подоспел Жолкевский, бросил взгляд вокруг, спросил пани Лашку:

— Признался?

— Нет, пан гетман. Мое письмо пану Лободе, верно, читал только Наливайко.

— И то лишь в том случае, если эта девчонка довезла ему письмо, пани Лашка. Уверен, что этого не случилось. Снестись с паном Лободою придется другим способом, через надежных людей. Написанное пером — не вырубишь топором, а за золото и на самые болтливые уста можно замок надеть… Пан Григор может и без нашего совета пойти на то, чтоб объединиться с Наливайко. И этим поможет короне. Потому что иначе, любезная пани, он повредит чести своей любимой женушки и утратит не только ее, любезная пани, но и милость короля, и… здесь мы будем жестоки, как закон, он потеряет жизнь. А пока что прошу пани в карету. Этот мерзавец Наливайко разгромил пана Ружинского, вынужден нагонять его сам…

Часть четвертая