1
На брацлавские земли нахлынули жолнеры Жолкевского и повели себя здесь как в завоеванном краю. Не оплаченный гетманом и короною кварцяный долг давал им право своевольничать. Гетману Станиславу Жолкевскому и хотелось бы навести в коронном войске более строгие порядки, да обидные напоминания про тот долг заставляли ослабить вожжи, махнуть рукой на бесчинства, на жадность жолнеров и старшин. От этого грозного похода Жолковского, от грабежей в селах и хуторах стонала земля, и воздух от пожаров накалялся, как в пустыне. Гетманская слава пана Станислава Жолкевского лишь росла от того, что его войска грабили мирный люд, от того, что украинские села опустошались, а опустошать их сам закон Речи Посполитой Польской благословлял ради вящего устрашения непокорного короне украинского народа.
Гнаться за Наливайко в степях в ту пору года было бы безрассудно. Размытые дороги, вскрывшиеся реки и озера, нищета края, опустошенного недавними переходами войск Лободы, — все это удерживало гетмана от преследования, и он медленно продвигался на восток, часто останавливаясь, чтобы дождаться обозов с порохом и имуществом.
Пани Лашка не понимала своего положения в лагере польного гетмана короны. В Кракове она пожаловалась князю Янушу на казачьи набеги, напомнила ему о своем насильственном браке и об оскорблении, нанесенном шляхте этим кощунством казачьего гетмана. Совершенно случайно встретилась там с гетманом Жолкевским и даже сама попросила его, чтобы он разрешил ей доехать вместе с войсками до имения Оборской. Без. всяких опасений отправилась в эту дорогу. Случайно обронила в пути несколько слов про свое отношение к Наливайко, про месть пану Лободе напомнила в дружеской беседе с гетманом и почувствовала, что стала его сообщником. Сначала только сообщником… У нее был отдельный экипаж и две девушки-служанки при багаже. Но часто приходилось ехать под особым присмотром услужливого гетмана. А когда начались боевые стычки и пацификация, Лашка испугалась и совсем перешла в его экипаж.
В брацлавских землях, в имении Оборской, в конце одною скромного, но приятного ужина Жолкевский, между прочим, заметил:
— Казачий старшина Григор Лобода, моя любезная пани, находится от нас всего в нескольких десятках миль.
— Ох!.. — простонала Лашка.
— Не пугайтесь так, — любезная пани. Я получил указания не вступать в бой с паном Лободой, но самовольства его не допущу.
— Вы обещали мне, пан гетман, полную защиту от этого… Лободы. Я вам поверила и… доверилась.
— Будьте совершенно спокойны, моя любезная пани. Однако… вы можете рассчитывать на мою непосредственную защиту, только находясь при мне. К сожалению, я должен отправиться с войском дальше.
— Что же из этого, не понимаю?
— Пан Лобода найдет способ наказать свою непокорную женушку. Пока он жив, любезная пани, вы не сможете спать спокойно. А жить ему, к сожалению, не запретишь, по крайней мере до того времени, как он, будучи разумным, не выдаст правосудию короны этого разбойника Наливайко. Помогите в этом слуге короны, вразумите пана Лободу, — ведь вы, любезная пани, патриотка, истая полька…
Лашка задумалась. И поняла, что гетман прав, предлагая ей свою защиту и требуя ее сообщничества. Польный гетман войск, увенчанный славою побед и дружескими отношениями с коронным гетманом 3амойским, может принять отказ как личное оскорбление. А пани Лашка не позволит себе оскорблять человека, чей путь к славе устлан лаврами.
— Вы разрешите мне, любезный пан, дать ответ завтра? Мне нужно обдумать его…
— Хорошо, моя любезная пани. Прикажу приготовить экипаж и место для вас.
Светским поклоном попрощался и ушел. Словно и не слышал, что Лашка хочет обдумать свой ответ. Ответ был для него ясен.
В Белогрудке Жолкевский остановился на короткий привал. Узнав в окрестностях имения Оборской, что в Белогрудке проживает семья видного повстанца, одного из старшин в армии Наливайко, Матвея Шаулы, Жолкевский приказал приготовить себе постой в его хате, а сам поехал на ужин к Оборским.
Теперь, возвращаясь от Оборских в Белогрудку, вспомнил, как жена и дочь Шаулы встречали его. Празднично одетые, они обе, повинуясь приказу поручиков и джур гетмана, стояли на пороге открытых дверей и низким поклоном приглашали его в дом. А когда вошел, засмотрелся на дочку… И какой же он будет гетман, если эта свеженькая хлопка не развлечет его этой ночью? В завоеванном краю он хозяин. Съесть ли кусок хлеба, протянуть ли какому- нибудь простолюдину ногу, чтобы тот натянул на нее узорчатый сапог, принять ли ласку от дивчины, пусть и вынужденную, — одинаково естественно для вельможного пацификатора…
По пути спокойно объехал войска, приказал командирам сняться на заре и двинуться вслед князьям Ружинскому и Вишневецкому, которые по двум дорогам на Белую Церковь опять погнались за Наливайко.
Наступила темная ночь. Еле нашел двор Шаулы. В оконце мигало светлое пятнышко от каганца, — верно, ждут гостя. Джур оставил снаружи. Громко отдавал последние приказания не тревожить его по пустякам до утра. Слышал суету в хате, — должно быть, готовят ужин. Но не ужина желает пан гетман от круглолицей Насти, семнадцатилетней дочки его врага Шаулы. С этой мыслью и вошел в хату.
У каганчика стояла рано поблекшая Шаулиха, поправляя заостренной палочкой фитиль. Настя отошла от стола, чтобы пройти за печь, в маленькую комнатку, но гетман заступил ей дорогу:
— Бегаете от коронных войск, как чорт от ладана?.
— Да где уж нам убегать, любезный пан!.. Ужин вам приготовили, что бог послал, — запричитала мать.
А дочка только съежилась, сделала несколько шагав назад и исподлобья взглянула на польного гетмана.
— Ужина вашего не нужно мне, можете идти, матушка. Пусть панна… девушка постель приготовит мне и… посторожит около, чтобы никто не помешал моему отдыху, — цинично приказал Жолковский.
Шаулиха бросилась от каганца к пану, — ведь все- таки душа у него человеческая.
— Паночек, дорогой! Настя еще молода и глупа и постель такому важному пану постелит не так, как следует, да и устеречь ли ей вашу милость… Пусть бы джура какой…
— Цыть, поганое отродье изменника! С тобою у нас еще будет разговор насчет мужа.
Но Шаулиха не унималась. Бросилась перед гетманом на колени. Девушка тоже опустилась на колени, держась рукою за стол. Шаулиха молила:
— Не я ведь, не я посылала его вырывать правду из панских рук, паночек дорогой… Сама в изголовье у пана стану, всю ночь глаз не сомкну, стеречь буду.
Гетман смотрел на Шаулиху сверху, и припомнилось ему, как борзая сука защищала своего щенка, которого он как-то за ужином подарил соседке. Пришлось суку вытолкать ногою за дверь, когда не послушалась нагаек, а щенка взять за загривок и бросить слуге соседки…
, — Прочь с глаз, быдло хлопье! В ногах тебя поставлю, чтобы стерегла, пока… пока дочка будет нашептывать мне любовные сны… — прошипел гетман.
Ногою грубо оттолкнул Шаулиху, а Настю поймал, как коршун, и бросил в угол кровати.
— Эй, джуры! — крикнул в дверь. — Заберите ее! Эта жена изменника по муже своем соскучилась, пся крев…
Двое джур схватили Шаулиху за руки и потащили в сени. За дверью ее крик оборвался внезапно, словно вместе с джурами она провалилась сквозь землю.
Только перед рассветом заснул Станислав Жолкевский. Позвал жолнеров, ногою пнул растерзанную девушку на пол и в то же мгновение захрапел.
Но чуток сон военного. Не раз приходилось гетману по нескольку бессонных ночей проводить в боях и все же просыпаться от малейшего шороха. Так и теперь сквозь крепкий сон до его сознания дошло чуть слышное кряхтение под досками крестьянской кровати, на которой лежал. Прислушался: как будто дышит там кто-то. Вскочил на ноги, выхватил саблю и уже хотел пощупать ею под кроватью, как услышал испуганный, молящий голос:
— Пожалуйста, вельможный пан, пожалейте…
— Кто ты? Вылезай, шельма!
И отступил, держа оружие наготове. Из-под кровати вылезал человек. В скупом, предутреннем свете гетман еле различал, как тот выползал на четвереньках из тесного запечка, бренча саблей с рассохшейся рукоятью.
— Кто ты, опрашиваю?! — уже закричал Жолкевский.
На крик вскочили со двора жолнеры и джуры.
— Я, простите, вельможный пан гетман, сотник Стах Заблудовский.
— Стах Заблудовский? Какого дьявола вы… пан сотник, пристроились здесь?
— Еще с вечера, вельможный пан гетман… Мне и в голову не пришло, что я… засну в этом запечке, пусть он провалится вместе с этими хлопами, а вы, пан, любезно развеяли мне этот сон… Но я, вельможный пан, ничего не видел и не слышал.
Гетман вспомнил имя сотника. Это над ним не раз потешалась пани Лашка, рассказывая о своем рискованном бегстве от Лободы. И в тот же миг возникла мысль: этот сотник ему вон как даже может пригодиться, такие люди не часто попадаются под руку. Приказал Заблудовскому отдать жолнерам свою ржавую саблю и толком рассказать, зачем он залез в запечек именно в этой хате. Сотник пожаловался на свою горькую судьбу, рассказал, что слоняется уже немало времени, скрываясь от гнева Лободы и не находя себе пристанища.
— Эта коварная пани Лашка за один свой неискренний поцелуй так зло наказала меня, вельможный пан гетман… Прослышал я, что вы остановитесь в этой хате на ночь, и решился встретиться с вами, ваша мощь, чтобы обратиться с просьбой: хочу опять поступить сотником на коронную службу. А так как ваша охрана очень тщательно оберегает покой вашей милости — и я не мог добиться доступа к вам обычным способом, то и вынужден был таким образом устроить себе встречу с вами, ибо все средства хороши, когда они приводят к успеху…
Утро застало гетмана за продолжительной беседой с сотником.
При свете дня хата Матвея Шаулы казалась пустой и тоскливой. В сенях лежал прикрытый содранной с крыши соломой труп Шаулихи, а в повети ее дочки Насти…
Всю ночь раздумывала пани Лашка. Наконец решила все-таки покончить со своим двусмысленным положением при войске Жолкевcкого и вернуться в Краков вместе со своей благодетельницей дани
Оборской. Решила и заснула. Проснулась на восходе солнца. Снова одолели ее думы. Вспомнила о беглом поцелуе, которым откупилась от навязчивого Жолкевского. Гетман тогда затрясся весь, — будто железными обручами охватил ее объятьями… Потом появился князь Ружинский возле экипажа… Минуты стыда, гнев гетмана…
Эти воспоминания ее — были неожиданно прерваны. Без разрешения, без стука открылась дверь в комнату. Лашка подумала, что это пани Оборская зашла посоветоваться насчет отъезда в Краков. Медленно повернула голову, и… по телу у нее пошел жгучий мороз.
«Может быть, я сплю?» — мелькнула спасительная мысль. Закрыла глаза, а тело трепетало. Дверь скрипнула, закрылась. Вскочила, прикрывшись чем попало.
— Как вы… смели?!.
На пороге стоял сотник Стах Заблудовский. Одетый в новый жупан, с новой саблей на боку, он казался женихом. Почему-то именно эта мысль первой пришла в голову Лашке.
Стах уже не хвастал своей красивой улыбкой. И Лашка поняла, зачем он пришел. В еще больший трепет ее бросила положенная на рукоять сабли рука сотника, — она красноречиво — говорила про самые страшные его намерения. Кричать? Да разве это поможет? Кричала однажды, когда тот же сотник тащил ее под венец с паном Лободою. Никто не спас тогда, и крик тот только осрамил ее же самое. Но тогда сотник улыбался. Теперь же и этого нет. Спастись, во что бы то ни стало спастись!
Какое-то мгновение стояли вот так молча. Лашка закрывала руками свою полуобнаженную грудь, а Стах пожирал ее всю глазами.
— Стах! — вдруг радостно воскликнула пани Лашка.
Лицо ее расцвело улыбкой, руки раскрылись для объятий. И не опомнился ошеломленный сотник, как почувствовал у себя на шее нежные, горячие руки, а пылкие уста целовали его, целовали в щеки, в глаза, в лоб и губы.
— Ох ты ж, такая… моя! — смог только вымолвить сбитый с толку Стах и, забыв все обиды и гнев, схватил на руки и понес по комнате. А она не переставала ласкаться.
Так спасала себя пани Лашка, как вдруг за дверью раздались сильные шаги и звон шпоры через один шаг. Выпустила из своих потных объятий шею Стаха, попробовала оттолкнуться от него, но не успела, — в дверях уже стоял Жолкевский.
— Матерь божья! А я-то думал застать страшную картину ревности… Пан сотник, стыдитесь обнимать чужую жену при посторонних.
Лашка сделала большие глаза, не скрывая радости от такого спасительного посещения гетмана, но, обессиленная нечеловеческим напряжением нервов, упала на кровать и, лишившись чувств, сползла, полуобнаженная, на пол…
Двумя часами позже Лашка, одетая в дорожное платье, стояла у кареты гетмана и ждала, прислушиваясь, как он наставлял Заблудовского. Мимо кареты проходили пешие, проезжали конные жолнеры. На женщину у гетманского экипажа смотрели как на привилегию гетмана в походе и даже не скрывали улыбки. Пани Лашка должна была отворачиваться, чтоб не замечать этих красноречивых, оскорбительных улыбок.
При виде Стаха Заблудовского, сидевшего в седле на хорошем гнедом коне и вновь красовавшегося своей улыбкой, Лашка пожалела, что выехала из Кракова. Встречаться с живым Заблудовским, которому столько наобещала за спасение от Лободы? Или стать опять женой Лободы? Нет! Лучше принять великодушную защиту гетмана…
— Вы должны, пан сотник, любой ценой убедить Лободу, что именно так следует ему поступить, — внушал гетман, как заповедь. — Корона простит ему кое-какие вольности на Украине, оставит и на дальнейшее время старшинствовать над реестровиками… вернет ему законную жену…
— Позвольте, вельможный…
— Вы должны, пан сотник, привыкнуть терпеливо выслушивать то, что говорит польный гетман коронных войск… Пусть знает пан Лобода, что корона считает главным вожаком бунтарей и изменников государству разбойника Наливайко. Не учить нам ловкого воина Григора Лободу, как лучше действовать, но объединением своих войск с войсками мятежника он немало поможет нам. Сначала задержал бы отступление Наливайко, а потом… и выдал бы его коронному суду… Вы хорошо поняли, пан сотник, что я вам сказал?
— Все понял, вельможный пан гетман. Если господь бог вразумит меня провести пана Лободу…
— Не провести, пан сотник, а умно повести себя…
— Извините… умно повести себя с паном Лободою и остаться в живых, то будете, ваша мощь, довольны Стахом Заблудовским: я собственными руками передам Наливайко вельможному пану гетману.
— И если выполните это, пан сотник, получите шляхетство польское.
— Вы обещали мне, вельможный пан гетман…
— Опять торопитесь, сотник, не дослушав гетмана. Умный пан сотник сам уже сообразит, когда и как оставить пану Латку вдовою… Однако, пан сотник, это случится не раньше, чем разбойник Наливайко будет в моих руках!
Лашка не слышала этих слов, — чтобы укрыться от двусмысленных взоров и усмешек жолнеров, она забилась в угол кареты, укутавшись теплым турецким плавком, еще в Кременце подаренным ей Жолкевским.
2
Ночью прошел холодный дождь, и лужи покрыли не оттаявшую землю. А утром потянул ветер с востока, выглянуло солнце из-за клочкастых туч. День обещал быть хорошим, весенним, и, точно приветствуя его, где-то защебетала проснувшаяся пташка.
Северин Наливайко приказал Двигаться дальше. Он знал, что в войске растет недовольство, что беспрерывный поход по такой распутице и в непогоду сильно ослабил дисциплину и боевой дух казаков. Даже кое-кто из старшин не разговаривает с ним по нескольку дней. Вчера пришлось казнить двух казаков, которые подбивали других идти в Киев к Лободе. Казнили их за измену общенародному делу освобождения, как панских агентов.
А тут еще и личные тревоги. Мелашку, еще не вполне выздоровевшую, пришлось оставить на Брацлавщине у надежных людей. Не выдал ли ее кто Жолкевскому, не схватила ли ее опять горячка? К этой девушке у него было странное чувство. Любил он ее, но любил как обиженную врагом сестру, как самого себя. До появления ее в лагере иногда вспоминал ее, как женщину, с которой связал бы свою жизнь. Ее девичья любовь в те тяжелые часы, когда он скрывался от Януша Острожского и Радзивилла, была живительной струей, которая развеивала в нем упадок душевных сил, зажигала жаждой жизни. Но женская покорность Мелашки напоминала о страшной рабской покорности крестьян в воеводствах Острожского, о покорности, которую так ненавидел Наливайко, против которой он так решительно восстал, как и против панов. Он боялся признаться себе, что только искренняя благодарность освящает и поддерживает его любовь к этой девушке. И он будет ее любить…
И резко отгонял от себя непрошеные мысли и воспоминания. В жизни один раз изведал и он такую женскую ласку, когда чувства на миг были покорены мимолетным страстным угаром… Но, к сожалению, такого же равновесия не постигла в этом и душа его. То была женщина, чуждая ему по положению, чуждая его общественным устремлениям. То была графиня Барбара…
— Тьфу! Навязнет такое на зубах! — сплюнул Наливайко и погнал коня вперед войска, которое уже выровнялось по дороге длинным и достаточно бодрым для начала военным строем.
Догнав Мазура и Шостака, поехал рядом с ними. Шостак уже несколько дней не разговаривал с Наливайко, считая себя обиженным. Подолянин, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что должен оставить землю и людей своего Подолья и податься на Низ, в Сечь. Зачем и надолго ли? Вернется ли он вновь в свои края? и когда? Во имя обещанной Наливайко призрачной свободы украинского люда он оставляет свой славный Подол, свой участок поля, свою, пусть и захваченную паном, но такую родную землю.
— Да помиритесь, чорт вас возьми! Сопят оба, как быки в ярме… — заговорил Мазур и дал место коню Наливайко рядом с конем Шостака.
— Все еще серчаешь, Петр?
— Серчаю, Северин? Не серчаю, а тоскую. Куда и зачем мы идем? Разогнались свободу добывать людям, а себя закабалили вот уже который год. Как проклятые, идем и идем. Сожгли кучи панских грамот, сотню панов отправили на тот свет, — может быть, и мучениками станут пред праведным небом. А что мне от этого?
— В тебе, Петр, кровь высыхает, остался только перекисший квасок.
— Какой, к чорту, квасок? Ничего во мне не высыхает. Не выдумывай, Северин, не мудрствуй. Подумай лучше о том, на каком кваске мы держим людей в постоянном походе. Зимой конину ели, в уманских лесах на морозе ночевали, болезни снегом лечили. Добрая половина людей отошла от нас.
— Трусы отошли. Зато новые, с хорошей кровью, готовые к борьбе за человеческие права, каждый день приходят и пристают. Это уж настоящие, те, что и о завтрашнем дне думают.
— Да к Лободе теперь, Северин, их еще больше идет, и тоже о борьбе говорят. Нечего и тебе за старшинование бояться… Нужно присоединяться к войску Лободы.
Юрко Мазур с другой стороны подъехал к Шостаку. По натуре своей Мазур был только воякой, политика раздражала его. И он чувствовал недовольство Наливайко, но по другой причине.
А по-моему, нам нужно подождать Жолкевского и напасть на него. Бронек на рассвете вернулся из разведки, передает, что жолнеры тоже с неохотой подчиняются гетману, грабежом и горилкой забавляются.!
Наливайко молчал. Он прекрасно понимал обоих: живут сегодняшним днем и не думают о будущем. Одному Подолья жалко, другой скучает по крови врага, от нечего делать саблей рубит дубки в лесу.
— Если бы человек не заботился о своих потомках и жил только для себя, вот как вы, то род человеческий давно вывелся бы, — вот что должен сказать вам обоим. Не для себя восстаем, а для всех людей, для потомства. И как хороший хозяин в своем хозяйстве, мы должны думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, и о послезавтрашнем…
— Послезавтра пасхальная суббота, Северин… Эти разговоры мы уже слышали, а я хочу жить и праздновать светлое воскресенье.
— Так празднуй и не морочь голову ни себе, ни другим. Поворачивай и празднуй, как праздновал Марко Дурный и Татаринец в Мацийовичах… Старшины народного повстанческого войска называется! Не своим положением старшого дорожу, а делом нашим святым, как верою новой и великой. Схватить саблю и уничтожить какого-нибудь пана в замочке на Подолье, а потом светлое воскресенье праздновать, пока другой пан еще крепче не затянет петлю на твоей шее, — вот и вся ваша дума о свободе. Не нужно мне таких старшин! Я хочу до конца уничтожить панство. А ради этого не грех и пострадать какой-нибудь год. Волю народа голыми руками не возьмешь, как горсть подсолнухов из девичьего кармана. Страдаем, зато науку хорошую, как пана бить, получаем, и потомки наши, если не мы, добьют-таки панов… Явимся в Сечь, договоримся, если с нами будут разговаривать, а разговаривать они должны. Соберем все распыленные по Украине силы и выступим. Пусть тогда будет старшим тот, кого выберем сообща и кому присягнем, как ты, паи Шостак, присягал мне. Нашего дела не должна задушить корона польская, хоть войско наше и будет терпеть временные поражения. А к этому идет с нашими раздробленными силами и такими вот гнилыми разговорами.
— Так объединимся с Лободой, с Шаулой. Скажи им то же, что говоришь нам. И здесь, хотя бы в Белой Церкви, свою Сечь оснуем.
Наливайко предпочел смолчать. Тогда Шостак решил сказать ему все:
— Выслушай меня, Северин, спокойно. Я верен своей присяге и тебе, друг. Ночью Бронек вернулся не один, а привез с собой сотника одного от Лободы.
— Может быть, он шпион, этот сотник?
— А чорт его знает, кто он. Послом от Лободы называет себя и предлагает объединяться. Знаем, что ты против этого, упорствуешь, и не хотели даже показывать тебе этого посла.
— А куда его девали?
— Панчоха на допрос взял, он его давно знает.
И Наливайко приказал остановиться под лесом, разыскать Панчоху с сотником и Бронеком. Как потревоженный в берлоге зверь, гонял он вдоль войска, успокаивал свою смущенную душу. Останавливался на скалистом берегу Роси, может быть и не видел ее, а вглядывался в тайны будущего, искал там лучшей доли. И не себе искал, а людям. О своей доле иногда говорил:
— Моя доля в ножнах на боку острой сталью висит. Чем острее ее лезвие, тем дольше его хватит. До самой смерти хватит мне моей доли…
Подошла обеденная пора. Над лесом разбушевался суховей, по небу мчались растрепанные тучи, конца им и краю не видно. Надеялись на солнечную погоду, радовались теплу, а солнце и не выглядывает уже больше из-за туч.
К одинокому Наливайко, стоявшему у обрыва над Росью, подъехали старшины — десятка два коней. Панчоха с Бронеком сопровождали чужого, неизвестного всадника на гнедом красивом коне. Держал он себя независимо, на губах застыла на диво красивая улыбка. Наливайко тоже улыбнулся и проговорил про себя: «Недоношенный какой-то в чреве матери, сразу ж видно». Потом, не дождавшись приветствия, не выслушав своих постоянных разведчиков Бронека и Панчоху, сказал:
— Вижу, войско пана Лободы не жалуется на бедность края, одето не хуже кварцяных жолнеров… Пожалуйста, пан сотник, назовите свое имя и скажите при наших старшинах, зачем и как попали в наш лагерь.
— Уважаемый пан старшой… Я сотник войска гетмана Лободы Стах Заблудовский. По приказу пана гетмана приехал, чтобы изложить его предложения пану Наливайко.
— Выкладывайте.
Сотник перестал улыбаться и на минуту спрятал свои женские ровные зубы, но Наливайко не смотрел на него.
— Пан Лобода не возражает против того, чтобы ваше войско присоединить в Белой Церкви к своему. Еще в Киеве пан Шаула с артиллерией и двумя тысячами вооруженных присоединился к пану Лободе и тоже идет к Белой.
— Шаула присоединился?
— Да, присоединился, и ничего удивительного здесь нет: украинские войска соединяются для единой цели… Сегодня ночью пан Шаула должен войти в Белую Церковь с киевской дороги. Пан Лобода советует вам тоже войти в город, соединиться с Шаулою, а затем вас нагонит и сам пан гетман.
— Фамилия пана сотника, кажется, знакома мне немного. То не он ли помог жене гетмана напугать своего супруга бегством?.
Обычная улыбка расцвела на губах сотника. Он даже не задумался над тем, издевается- ли над ним Наливайко или восхищен героическим его поступком.
— Да, это я, Остап, собственно Стах, Заблуда.
— А-а, пан Заблуда? Слышал, слышал про вас…
Так скажите еще раз: присоединился Шаула или это выдумки чьи-то? Скажите всем еще раз, если это правда.
— Ото и правда, пан старшой. Я сам это узнал, да и Бронек пусть подтвердит, — вмешался в разговор Пан- чоха.
Казалось, Панчоха оглушил старшого этими словами. Наливайко повернулся к товарищам и долго, опечаленный, смотрел на них, словно предчувствуя страшный конец. Потом приободрился на коне, показал рукой на сотника:
— Так решаем, друзья мои. Это будет последнее ваше решение, и дай боже, чтоб оно было счастливым. К Белой Церкви повернуть нам не трудно, к ночи будем там. Я стою на том, чтоб идти на Низ, чтоб собрать силы и так ударить на коронное войско, чтоб оно у нас просилось, а не мы у короны. Таково мое мнение, вы его знаете. Но я давал вам рыцарское слово и без вас никуда не пойду. Решайте…
Повернул коня и поехал вдоль берега. По щекам покатились горячие слезы. И был рад, что слез этих не видели его товарищи и побратимы. А они увлеклись спором. Шумели, бранились, а Северину Наливайко уже было ясно, что войско теперь повернет к Белой Церкви.
Весь конец дня Северин Наливайко в молчании ехал впереди войска. Приказы отдавал коротко и чувствовал, что выполняют их усердно, даже со страхом, как и подобает на войне. Приказы эти и все поведение- старшого были с его стороны тяжелой жертвой товариществу. Он подчинился решению круга старшин и вел свое войско назад, на Белую Церковь. Отгонял назойливую мысль, что подчинение это — свидетельство бессилия, а мысль преследовала и мучила. Но есть ли надежда таким путем повернуть по- своему, собрать опять сильную армию, сильную уже не только численностью, а и сознанием величия их дела? Как жаль, что и у самого сознание это приходит так медленно, медленно оформляется под. давлением суровой действительности и иногда слишком поздно становится устойчивым! Такое же состояние переживает, верно, и Петро Шостак. Жалко его, жалко дела!.Может быть, первый же бой с Жолкевским протрезвит и его, и многих казаков? Если бы это было так! Пусть окажется прав Юрко Мазур, лишь бы только так случилось….
Панчоху, Бронека и Хацкеля послал вперед разведать, что делается в Белой, а казакам приказал готовиться к бою.
До позднего вечера переправлялись через Рось у Сухолесья. Сам Северин, не отставая от казаков, ожесточенно рубил липовые колоды, вязал камышовые связки, крутил черную лозу и мастерски связывал колоды, готовя плоты. Казаки и старшины еще никогда не видели таким своего старшого. Его поведение и радовало, и тревожило. И каждый старался уловить малейшее желание старшого, угождая ему, как больному, — он ведь шел, подчинившись воле большинства.
Когда опять двинулись, уже левым берегом Роси, через густые леса, по узким казачьим тропам, Наливайко даже повеселел. Шутил с казаками, затягивал песни, вопреки военным обычаям в походе. И никто не посмел напомнить ему про эти железные законы казачьего похода. Тихо ступали кони, топотом разговаривали люди, вслушиваясь в любимую песню, которую два года распевали в сотнях, а то и всем лагерем. Молодецкий голос Наливайко взмывал среди деревьев, добирался до сердца каждого. И казалось, что то не Наливаико поет, а душа каждого из них ведет беседу с долей людской:
Ой, не шуми та й не грай синє море хвилями,
Не міряйся з козаками нерівними силами.
Бо на хвилі — байдаки, шабля і кулі — у полі
А найбільша наша сила — мати людська воля!
Ой, ти, Орле, рідний край, доле людьска мила, —
Задля тебе мене мати в неволі зродила…
За лесом на поляне остановились. Черная ночь окутала поле. А впереди, всего в миле пути, была Белая Церковь. Отдал приказ — ждать разведку. Мазуру велел разделить конницу надвое: одну половину оставить с войском, а с другой обойти город справа и вступать в нега с полуночи. Шостак должен был прикрывать поход, а в случае вражьей засады идти на помощь. Сам же Наливайко будет первым брать ворота города, если они окажутся запертыми на ночь. И так стояли наготове, казалось, целую вечность. Уже затих топот Мазуровой конницы, пошедшей в обход. Усталые лошади ложились на сырую землю, перестали шептаться казаки.
Наливайко недвижно стоял, обернувшись лицом к Белой Церкви, держа своего белокопытого коня за поводья. Малейшего шороха там, в ночном просторе, не пропускал, первый услышал, как где-то впереди пошли вброд кони. Прислушивался и угадывал, сколько ног переходило через ручей. Потом вскочил в седло и помчался, будто в западню, в сырую и холодную ночь.
Вернулся только Бронек и Мотель-Хацкель. Пан- чохи с ними Наливайко не увидел.
— Бронек! А где же Панчоха?
— В городе, пан старшой, остался, — верно, заложником у горожан.
— Как заложником? Рассказывай толком, что случилось?
Слегка заржали кони. Втроем вернулись на поляну, где ждало все войско.
— Мещане Белой Церкви, пан старшой, охотно впускают нас в город, обещают сами ворота раскрыть. Вчера пан Ружинский заскочил с войском и, услышав о приближении пана Шаулы из Василькова, тут же вышел вон из города. Одни говорят, что князь вступит в бой с Шаулою, другие уверяют, что он ждет за городом гетмана Жолкевского. Вместе с ним выступила вся шляхта: не терпится проклятым пану Шауле отомстить. Восемнадцать возов на волах повезли с заостренными кольями, чтобы казаков и самого пана Шаулу на те колья посадить. Несколько батраков и двух ремесленников в Белой вздернули на виселице.
— За что?
— А чтоб остальные устрашились и не примыкали к казакам да чтобы не бунтовали против шляхты.
— А про нас что говорят?.:
— Ничегошеньки, пан старшой, не слышали. Верно, не знают, иначе оставили бы стражу какую-нибудь… А Панчоха остался следить за мещанами, чтоб не предали, когда будем входить, и наверное узнать, не сообщили ли о нас пану Ружинскому.
3
Ошалелая от пьяной жажды мести белоцерковская шляхта к ночи кинулась навстречу Шауле и неожиданно напала на него, не дав казакам даже приготовиться к бою. Сам Кирик Ружинский, памятуя недавний позор своего поражения от Наливайко, руководил сражением гораздо разумнее и рубился в первых рядах.
Матвей Шаула, положившись на сообщения послов Лободы и уверенный, что Наливайко вот-вот займет Белую Церковь, беспечно вел своих людей по грязной, размытой дороге. Первая. стычка на правом крыле показалась Шауле ночным недоразумением. Послал туда надежных людей, а сам поспешил вперед. Но скоро понял, что его войско окружено коварно притаившимся врагом, под ударом которого передние ряды легли трупами, даже не успев взяться за сабли. Шаула с трудом пробился и остановил наиболее смелых и стойких. Левым крылом, как мог, ударил на врага, не зная даже, кто он. Понемногу казаки пришли в себя, схватились за оружие. Но Ружинский уже успел прорваться в середину войск Шаулы и разрезал надвое его силы. Надо было спасать хотя бы имущество, артиллерию и порох. Неминуемое поражение нависло над армией Шаулы. Только темная ночь еще верно служила казакам и не позволила Ружинскому закончить полной победой успешно начатую атаку.
Это была темная и холодная ночь. Дождь перешел в мокрый снег, который слепил глаза, холод пробирался под одежду. Поля и дороги превратились в сплошные озера вязкой грязи. И кто разберет, чьи и кого рубают сабли! Войска Ружинского и белоцерковская шляхта вышли из города навеселе и страх свой заглушали нечеловеческим шумом. От одного их крика могла закружиться и трезвая голова. И по этому крику Шаула и его казаки узнавали чужих. Артиллеристы Шаулы успели выстрелить несколько раз, и смертоносные ядра просвистели над головами пьяной шляхты, охладив ее воинственный пыл. Шаула старался соединить свои разрозненные силы. Казаки стягивались к пушкам и организованно отступали в глубь ночи, на неразмякшую степь.
Князь Ружинский уже торжествовал победу. Поднялся предутренний ветер, начинало светать. Ружинский приказал охватить левое крыло Шаулы, где рубился сам предводитель. Возы с кольями велел поставить в центре, около курганов.
Но вот со стороны Белой Церкви донесся тревожный шум. Запылали над городом пожары, донеслись оттуда и выстрелы. Не будь этого шума, этих пожаров, — и Ружинский, возможно, последним ударом покончил бы с войском Шаулы.
— Пан князь, беда! Хлопы взбунтовались в городе, усадьбы шляхты горят!..
И крик бешенства взметнулся к небу в ответ на это донесение. Вмиг шляхта опустила занесенные над войском Шаулы мечи и в панике бросилась к городу спасать свое добро и дома.
— Назад, до мяста!
— А, пся крев, хлопская вера… — выругался
Ружинский и приказал прекратить бой, собрать и повернуть войска.
Что происходит в Белой Церкви — толком никто не знал. Весть о хлопском бунте молниеносно облетела шляхту и войско князя. Не дожидаясь приказов, беспорядочно помчались к Белой Церкви. Запряженные волами возы с кольями были оставлены в поле, а право первым доскакать до ворот города иногда добывалось саблей среди своих же. Над полем носился уже не крик, а звериный рев.
Из Белой Церкви спешил к полю битвы Наливайко. Услышав шум сражения за городом, он тотчас же дал приказ выступить. С половиной Мазуровой конницы он прошел через киевские ворота, за ним с улиц и площадей пошли казаки Шостака. Юрко Мазур, пробравшийся к городу в обход, через кустарники, поджидал теперь у ворот. Наливайко приказал ему ударить на шляхту сбоку.
Разбушевавшаяся шляхта была принята наливайковцами в сабли и боя не выдержала. Князь невпопад стал менять свои приказы, бросался из одной стороны в другую, наскочил на Мазура и, ошалелый, рубился даже со своими. А с тылу теперь двинулся на него Шаула. Загремели по городу выстрелы из пушек Шаулы, и конница врезалась в хвост охваченной паникой шляхты. Ружинский понял, что продолжай он бой — его люди погибнут все до одного, и, воспользовавшись минутой, через свободный проход между Наливайко с Мазуром удрал с недобитками в город. Половина его людей полегла в поле, а восемнадцать возов с кольями, которые предназначались для казни бунтарей, остались у курганов, как свидетельство княжеского позора. Ревут покинутые волы, то ли тоскуют, то ли приветствуют новых и настоящих своих хозяев. Запирай, князь, городские ворота, чтоб тебя самого не посадили на кол хлопские руки.
И в ту же минуту Ружинский через южные ворота выслал гонцов к гетману Жолкевскому, взывая о помощи.
4
В толпе чумазых, облепленных грязью, обрызганных кровью казаков проходил спешенный Северин Наливайко. Казак, сопровождавший его, немилосердно расталкивал локтями толпу, пробиваясь к пушкам. Долгое время он терпеливо проделывал это, лишь иногда цедя сквозь зубы ругательство, но, наконец, не выдержал и закричал что было силы:
— Да пропустите же, остолопы! Пана Северина к Шауле пропустите…
Сначала кто-то переспросил. Потом обратили внимание. Нашлись и такие, что узнали в лицо Наливайко, бывшего когда-то их старшим во время валашского похода.
— Наливайко! Наливайко!
Толпа — заколыхалась, подобно волнам морским. Ночной бой и слякоть и холод клонили усталых казаков Шаулы «о сну, но они держались на ногах, прослышав, что предполагается объединение с войском Наливайко.
Появление самого Наливайко подтверждало слухи. Тогда они затеснились к нему еще более плотным кольцом. Все труднее и хлопотливее стало продираться сквозь эту взбаламученную толпу. Казак уже принялся ругаться всерьез:
— Чтоб вам в печенках так жало, ошалелые души!
Наконец Северин Наливайко продрался вбок, к возу с кольями, так бесславно брошенному Ружинским. Колья одним махом были скинуты с воза, и Наливайко вскочил на него. Пред его глазами волновалось море голов, и, возбужденный, он обратился к ним:
— Казаки! Вольные сыны Украины! Волнуется ваша душа и стонет натруженное сердце!.. Челом вам, дорогие братья! Принимайте в общество и нас… Пан Жолкевский, верно, еще сегодня нагонит нас со своими жолнерами да с нашими украинскими панами. И староста Черкасский, и пан Язловецкий, и князь Ружинский, которого мы сегодня угостили малость, — все они продажные шлюхи! Все они готовы четвертовать нас, своих батраков и «доверенных» слуг, лишь бы подслужиться короне и не дать свободы украинскому народу. А кроме них, с Жолкевским да с Потоцким идут паны литовские и наемные рейтары…
— Ого-о-о!.. — пронеслось в ответ из толпы.
— Пугаешь, пан — Северин, а ведь воевать с ними мы должны, — проговорил стоявший сбоку Матвей Шаула,
Только по голосу и узнал его сначала Наливайко, На груди — стальные латы, на голове — шлем. Жестокая война с польско-литовскими панами словно подменила Шаулу, превратив его из мирного селянина в воина. Заросший лохматой бородой, загрубевший на ветрам и в сражениях, Матвей Шаула в своих стальных латах и шлеме походил теперь на средневекового рыцаря.
Обернувшись на его слова, Наливайко внутренне даже отшатнулся от этого закованного в сталь человека. Однако узнал глаза, увидел бледную улыбку Шаулы, скрытую под отвислыми усами. Да, это был один из его первых побратимов и единомышленников в борьбе против пана и короны. Вспомнилась первая встреча с ним в Каменце. Тогда тоже слились войсками и мыслями, но только не на бранном поле, не под стон раненых и не у трупов после отчаянной сечи…
— Не пугаю, брат Матвей, уже пуганных, а зову к священному, освободительному бою! Ну, здоров, брат- рыцарь! Опять сходимся мы, одна нам дорога суждена судьбою…
Взялись за руки, глянули друг другу в глаза. А вокруг гремели приветствия.
Из лесу подошли наливайковцы, смешались с шаулинцами. Смотрели, как на возу в дружном объятии стояли их командиры. И гулкое «Слава!» покатилось по полю.
К этому же возу с обеих сторон проталкивались старшины. Юрко Мазур полез на воз, а Шостак по очереди обнимался с сотниками Шаулы. Стах Заблудовский подошел к сотнику Дронжковскому и, пожав ему руку, шепнул на ухо, словно в шутку:
— Мужицкие паны, пан сотник… Слыхал я, что пан сотник поляк и только неволя в плену заставила его принять эту службу в войске Наливайко.
— Ошибаетесь, пан сотник. Если б я служил из принуждения, то мог бы не один раз оставить Наливайко и перейти в ряды тронных войск.
— Не всегда, пан сотник, только та служба считается коронною, которая местом при короне числится..
— Что вы говорите, пан? Ведь вы сами служите пану Лободе, надеюсь, не для пользы панов и их государства…
Стах состроил самую простодушную улыбку и дружески ударил Дронжковского по плечу:
— Вы характер себе, пан сотник, испортили в. этом казачьем походе, шутки не понимаете..
— Странная, извините, пан сотник, шутка.
— А это, извините, пан сотник, как кому. Казаки привыкают ко всякому.
Дронжковский отошел в сторону и оперся о широкий обод колеса. То, что этот сотник Лободы мог заподозрить в нем шпиона, больно задело Дронжковского. Радостью встречи пенилось вокруг все это пестрое людское море, а в его душе щемило от нанесенного ему оскорбления. Неужели чужой он им и их делу? Поднял вверх глаза, на воз, и случайно встретился с глазами Наливайко: они, ушедшие в себя и затуманенные, перенеслись на человеческий водоворот, не задержавшись на глазах Дронжковского.
Дронжковский даже задрожал от ненависти к этому сотнику Лободы, оглянулся на место, где оставил его, но Заблудовского там уже не было.
С особенным шумом проталкивалась в толпе кучка возбужденных казаков. Среди них, наравне с другими отругиваясь и орудуя локтями, двигался оказаченный Лейба. Скинув шапку, он то и дело вытирал полою искристо-зеленого жолнерского жупана свою вспотевшую голову.
— Лейба! Лейба вернулся из глубокой разведки! — орали в этой толпе, перекрывая своим криком речи старшин на возу.
Старшины обернулись. Шаула выступил навстречу:
— Ну, наконец-то, Лейба!.. Живой-здоровый?..
Подал руку и помог влезть на воз. Лейба надел шапку, прежде подвернув куценький, редковолосый оселедец к уху.
— О, пан Северин! Кого я, бедный еврей, вижу!..
— До сих пор бедный? Когда уж ты, пан Лейба, разбогатеешь? Э, брат, да ты сильный стал… А я, Лейба, скучал по тебе. Из разведки прибыл? Ну, рассказывай..
Чувствительный Лейба даже слезу смахнул. Потом, разведя руками перед старшинами и полуобернувшись к Шауле, заговорил:
— Разбой, дорогие братья, разбой и насилия идут по Украине!..
— Это известно, Лейба, рассказывай про войска.
— Нет, пан Матвей, тебе еще не все известно. Лейба… кое-что побольше знает… А о войсках вот что: я оставил их в Погребищах. Пан гетман отдал приказ оставить все тяжелое и гнаться за нами, чтоб не пустить в Белую Церковь. Левым берегом Роси направляются, вечером будут здесь.
— Сколько их?
— На пальцах не считал, пан Матвей. Но был бы я плохим разведчиком, если б не знал, сколько. Жолнеров у пана гетмана всего полторы тысячи кварцяных наберется, но все на конях, имеют самопалы немецкие. У Вишневецкого около четырех сотен злых, как янычары, казаков. С Вишневецким идут также несколько сотен Язловецкого, Собесского, Горностая. Еще пешие венгры В ерика с ними. Вот и все. Впереди сам гетман с конницей и казаками Вишневецкого. А в Погребите остались войска обоих Потоцких, Жебржидовского, старосты Гербурта. Еще и Богдан Огинский, кажись, направляется с литовским войском на помощь Жолкевскому. Вечером завяжется дело…
— Так, Лейба. С Жолкевским, значит, только полторы тысячи?
— Может, немного больше, пан Матвей. Но зато это отъявленнейшие живодеры, и гетман не препятствует им грабить и истязать крестьян и…
— И что, Лейба?
Лейба запнулся, будто язык прикусил. Так посмотрел на Шаулу, что Матвей Шаула почуял беду в этом взгляде. Рукою повернул к себе лицо Лейбы:
— Говори, Лейба!
— Все?
— Все говори… Дочка жива осталась?
— Померла…. Замучили. И дочь и мать замучили… Сам Жолкевский…
— Хватит, Лейба! — Шаула схватился обеими руками за голову. — Кровопийцы проклятые! — да так и рухнул, сокрушенный страшной вестью,
К возу в это время сквозь толпу народа горделиво подъезжал полковник войска сеченого и гетман казачий Григор Лобода. Рядом с ним на невысоким степном коне ехал полковник Сасько, а немного поодаль каневский полковник Кремлский и десятка два старшин Лободы. К ним приладился пеший сотник Заблудовский, завершая подчеркнуто пышный гетманский кортеж.
Лобода торжественно держал в левой руке гетманскую булаву, время от времени брал ее в правую и поднимал высоко над головою. Понимая этот жест, казаки Шаулы и Наливайко расступались, давая проезд чванливому гетману, но ни слова приветствия не раздалось в честь Лободы даже тогда, когда сотник Заблудовский несколько раз выкрикнул, поспешая за конями старшин:
— Слава пану Лободе! Славному рыцарю Лободе! Слава!
На возу было тесно, и дородный Лобода, с помощью Петро Шостака и Стаха Заблудовского взобравшийся, наконец, на воз, не задумываясь, столкнул с него несколько человек, стоявших с краю. Прежде всего Лобода подошел к Щауле, отеческой улыбкой одарил:
— Дай бог здоровья казаку-рыцарю Матвею Шауле! Что это за притча такая: молишься или плачешь, брат?:.
— Проклинаю, пан Ригоре…
— Кого, пан Матвей: непогоду лихую или долюшку злую, хе-хе-хе? Челом панам старшинам и всему рыцарству казачьему! — Потом, словно случайно, заметил Наливайко: — О, не пана ли Наливайко Северина вижу? Позволь поцеловаться, брат-казак…
Не ожидая ответа, смело подошел и, грубо оттолкнув Лейбу, крест-накрест расцеловался с Наливайко. Не выпуская руки Наливайко из своей, шутливо заметил:
— Сильнехонькая, молодая рука!
— Спасибо родителям, запарили на совесть. Да и у пана гетмана, не сглазить бы, ручка! — в том же тоне ответил Наливайко, зажав, как клещами, увесистую руку Лободы.
— Ге-ге-ге! Запарили родители? Годится, брат, против врагов наших?
— Годится, была б остра и крепка сабля… А пану Шауле, вишь, не ко времени страшную новость разведчики «сообщили.
— Знаю о ней, слухи такие ходят, да правда ли? Про нас тоже слухи разные распускают злые люди, на то и война.
Шаула поднялся с колен, подошел к Лободе и нехотя подал ему руку. Рука была горячая и заметно дрожала.
— Это не слух, пан Лобода, а злая правда… Слухи, правда, всякие бывают. Брешут, будто жена пана Лободы в лагере Жолкевского находится. Заложницей или союзницей?.. Или это только слухи, пан Лобода?
— Не об этом предстоит нам говорить на сегодняшнем круге, пан Шаула, — резко оборвал Лобода. — Известно и нам, паны старшины, что «пан гетман польный Станислав Жолкевский идет из Погребища ускоренным маршем под Белую Церковь, чтобы, нагнать пана Наливайко. Должно «быть, идет не для приятельской встречи с паном Северином… собственно, с войском нашим. Будем бой давать или послать к нему послов наших? Что скажет пан Северин? Как думает пан Матвей и все начальство казачье?
— А каково ваше мнение, пан полковник? — спросил Наливайко, умышленно обходя гетманский титул Лободы, который тот «носил в походе уж второй год.
— Не полковник, извините, а гетман. Пан Северин два года не был на Украине, сразу видно, ге-ге-ге!
— Я знаю положение на Украине, пан Григор. Однако мы собрались здесь не о чинах спорить, а о судьбе Украины совещаться.
— Впрочем, и гетмана объединенного войска украинского выбрать нужно, — прибавил Шоетак снизу.
— Правда, «пан Шостак, — поспешил поддержать его Лобода. — Чего, бишь, вы, Петро, не в компании, не на возу? Давайте вашу руку, а ну-ка на воз, будем здесь, на кольях княжеских, решать эту, как говорит пан Наливайко, судьбу Украины, ге-ге-ге-ге!
И все, кто слышал эти несколько реплик Лободы и Наливайко, поняли, что произошла короткая, но острая размолвка между двумя рыцарями украинской земли, меж двумя мировоззрениями. Справедливое замечание Наливайко словно ножом резануло по душе каждого, в ком душа болела за родной край. Впервые в этом казачьем движении судьба Украины и ее честного люда была невидимым, но признанным всеми знаменем и кличем. И это облагораживало души казаков. А ответ Лободы будто едким рассолом пролился на раны казачьей души. Нашлось немало и таких, на кого от этого ответа повеяло охлаждающей струей. Судьба Украины или личная судьба должна каждого волновать в эту минуту?
И зашумел стоявший у воза вооруженный люд, потом шум перекинулся дальше, все больше разливаясь вширь. Два мнения известных им людей боролись между собой, кипели водоворотом, бушевали в споре и перебранке. Круг решал!
Около воза очутился Карпо Богун. Реплики Наливайко и Лободы дошли до него, пройдя через сотни уст. Голова работала, добираясь до истины. Хмурилось чело, воздух распирал легкие.
— Что правда, то правда, товарищество честное.
Гетмана. выбрать нужно, нужно навести порядок в таком войске… Но гетман нужен для того, чтоб он наше войско восставших хлопов возглавил да за правду нашу бедняцкую, за счастье наших детей, наших жен, за вольную жизнь для всего народа ратовал бы!..
— Кто это говорит? — спросил Лобода у Шостака.
— Карпо Богун, верный рубака Наливайко и боевой побратим его.
Шаула подошел к краю воза, оперся ногою о боковой брус и торжественно снял тяжелый шлем. Вынырнувшее из-за туч солнце засияло на блестящей стали его лат, а ветер заиграл толстым оселедцем на его голове. Над толпой взметнулись шапки, шум умолк.
— Дорогие братья и казаки и вы, уважаемые рыцари-старшины! Разведка доносит, что паны идут всем выводком, паны погнались за нами. А раньше мы гонялись за ними. Брат наш Северин Наливайко разумно сказал, что пока жив пан, не будет счастья людям на земле. И мы, сколько могли, сделали, чтоб меньше осталось на земле панов и ляхов. А теперь паны послали за нами своего верного пса Станислава Жолкевского. Гонятся они за братом нашим Северином Наливайко, это верно, но кого из нас обойдут или помилуют? Наливайко с его казаками принимаем в свою семью и нападение на него примем на всех нас…
— Однако, по справедливости сказать, так князь Ружинский этой ночью напал не на Наливайко, а на пана Шаулу. И если б…
— Не перебивай, Панчоха, когда говорят старшие… — остановил его Шостак.
Лобода одобрительно наклонил голову в сторону Шостака. Но около воза зашумели наливайковцы, им ответили лободинцы. Зашумели и шаулинцы, разделившись на сторонников тех или других. Матвей Шаула помахал в воздухе шлемом и, не дождавшись пока настанет тишина, заговорил:
— Это верно. Ночью Ружинский напал на наш лагерь, про это я и говорю, братья-казаки. Да на кого ни напади он — на Наливайко, на Шаулу или на пана Лободу, — это все одно. Для того и объединяем силы. Мое мнение таково: выберем гетмана и двинемся на Киев. Нас поддержат киевские мещане и ремесленники. А когда корона сломает зубы о такой дружный отпор, пойдем на Буг. Заставим увеличить реестры, признать казачество и прекратить раздачу ляхам привилегий на нас…
— Хоть и увеличит корона польская реестры, но бедному крестьянину от этого пользы — как от смазанной салом петли на шее, — не утерпел Наливайко. — Я тоже за то, чтобы выбрать гетмана и поклясться упорно защищаться от пана и ляшской короны. Только делать это нужно с ясной головой. Лучше нам соединенными силами пройти на Сечь, побольше собрать в одно место наши хлопские силы, обратиться к Москве, а друг другу ясно сказать, за что поднимаем меч против короны и панов. Мы поднимаем его за нашу свободу, за родной «рай, за то, чтоб обширные земли и леса и рыбные ловы перешли в наши хлопские руки, за равные законы и жизнь без пана и без батрака. Каждый себе пан и собственного труда хозяин. А для защиты края и охраны наших порядков, заведем свои реестры, пан Матвей. Довольно служить панам, сбросим позор рабства, вводимого по прихоти и по привилегиям панским, и самих панов поровняем в правах человеческих…
— К себе, пан Северин, воеводу Острожского приравняешь? — едко спросил Лобода.
— Никого из панов, даже пана Лободу, к себе равнять не буду…
Хохот прокатился в ближайших рядах казаков. Лобода отошел к Шауле, стал рядом с ним и так оперся своею тяжелой ногой на продольный брус, что тот даже заскрипел.
— А я предлагаю стать лагерем и отправить послов к пану польному гетману коронных войск. Поставим свои условия, которые изложил пан Матвей. Заслушаем корону и на чем-нибудь договоримся, лишь бы не проливать напрасно крови.
— Не жалей панской крови, пан Лобода, а то свою расхлюпаешь, удирая от жолнерского меча. Я, бедный крестьянин Карпо Богун, не жалею своей крови, чтобы сыну моему и всему народу спокойнее жилось в краю. Пан меня нагайкой наказывал, — почему ж это я должен с ним так миролюбиво договариваться? Позор!..
Сильный голос Богуна и слова его зажигательной речи всполошили передних, перекинулись дальше, вихрем понеслись над тысячами вооруженных людей. Старшины то один за другим, то все вместе пробовали успокоить поднявшуюся бурю голосов, но потом и сами заспорили меж собой. Богун соскочил с воза и скрылся в толпе. Наливайко, не вмешиваясь в спор старшин, тоже соскочил с воза на землю. Его место на возу занял Шостак. Резкий голос Шостака прозвучал над головами, и шум стал понемногу стихать.
— Выберем своим гетманом славного рыцаря Матвея Шаулу и поручим ему наши души, нашу свободу и наш край. Пан Наливайко Прав, что на нас может напасть, как коршун на цыплят без наседки, этот перевертень польский, гетман Жолкевский. Послушаемся пана Наливайко, ударим на ляхов, когда в этом будет нужда. А сейчас выступим в Киев, дальше видно будет, как бог повернет судьбой казачьей… Так поднимаю шапку за Шаулу!..
— Шаулу-у!.
— Наливайко!
— Лободу, Лободу!
— Шаулу! Матвея Шаулу! — надсадно кричали шаулинцы, в лагере которых происходил этот решающий круг.
Они еще теснее сомкнулись вокруг воза и в один голос громко выкрикивали имя своего вожака и командира. Лобода метался по возу из стороны в сторону, размахивал булавой и хотел было соскочить с воза, чтобы оставить круг. Но Юрко Мазур схватил его поперек туловища и опять поставил рядом с Шаулою.
— Узнаю полковника пана Лободу. Опять он горячится, как и в Сечи. Отдайте, пан Лобода, булаву, как бы вы не потеряли ее часом. Ни по-вашему, ни по-нашему, — пусть Шаула гетманует, порядок дает…
Лобода посмотрел на Мазура свысока, но потом огляделся с неприкрытым отчаянием. К возу проталкивался Стах Заблудовский, единственный, кто выражал слепое желание не то чтобы спасти, а хотя бы угодить Лободе своей преданностью. Это и была последняя капля, переполнившая чашу, испитую Григором Лободой на этом круге. Еще раз, уже сдержаннее, посмотрел на Юрко Мазура. Ответив на его насмешливую улыбку презрительным взглядом и слегка поклонившись толпе, Лобода протянул булаву Матвею Шауле.
— Казак привык подчиняться воле круга, как самому суровому приказу казачьего похода. Прими, пан гетман, этот знак власти и прикажи… полковнику Лободе действовать, как тебе, пан гетман, разум подсказывает и бог велит…
Шаула задумался. То было не колебание, а лишь глубокая и до боли напряженная проверка: что же это творится А за возом, и многотысячной толпе, уже гремело:
— Слава гетману Шауле, слава!..
Толпа своими возгласами уже отняла булаву у Лободы. Не взять ее Шаула теперь уже не мог. И властно взял, словно вырвал из рук Лободы захваченное им сокровище.
5
В покои старого князя Острожского еще никто не заходил в это утро. В замке гостил зять Острожского князь Криштоф Радзивилл, и его сотни драгунов охраняли покой замка. Воевода не радовался нынешнему приезду зятя. Смута в стране, дыхание войны и крови вокруг вселяли в душу старика страх. Одинаково боялся и казаков Наливайко, и жолнеров Жолкевского, и даже этих драгунов любимого зятя, чья защита пришлась как будто так кстати.
Сам открыл внутренние ставни в комнате и из бокового окна посмотрел на обрывы Горыни, на леса и степи, которые простерлись далеко-далеко на восток. Смотрел — и мерещилось ему: по степям катился гул войны, эхом отдавался в лесах и рвался в небо, чтоб заглохнуть в его просторах.
— К богу взывает народ украинский… — тихо промолвил про себя князь и оглянулся.
Его шепот стоголосо прозвучал в больших покоях. Но в комнате воевода был один, никто не слышал, как простонала его душа. Успокоенный, что никто не слышит его жалобы, князь громче закончил свою мысль:
— К богу взывай, народ украинский! Всевышний сам знает, какому гласу внемлет слух его, и рука всемогущая поднимет меч на непокорного воле божьей. Не нам, смертным, судить дела смертных, понеже и меч попущением божьим очутился в руках раба…
Подошел к дверям, распахнул их и крикнул:
— Гей, кто живой, отзовись! Отца Демьяна ко мне…
Давно уже здесь я, ваша мощь… Господи, да не яростию твоею обличиши меня, ниже гневом твоим…
— Я уже молился, батюшка. Читайте молитвы про себя. Что слыхать в замке? Какие новости из воеводства?..
— В замке, вельможный князь, драгуны его мощи пана Криштофа распоряжаются, да помилует нас провидение божье. Из воеводства не слыхал чего-либо нового. Пан Булыга примчался из Белой вот утром. Казачок от гетмана Жолкевского с Булыгою в Варшаву направляется: должно быть, от него и все новости узнаете, ваша мощь… Еще вчера вечером какую-то женщину или девушку драгуны поймали у задних ворот замка. К вашей мощи добраться хотела.
— Украинка?
— Похоже, украинка, ваша мощь. Из Волынского воеводства, говорит, добралась с важным делом к воеводе.
— Следовало бы расспросить… зачем билась в такую даль по бездорожью…
— Спрашивали. Не говорит. Князь Радзивилл велел в застенок для допроса взять…
— Остановить! Немедленно остановить и ко мне направить ее.
В комнату вошел Криштоф Радзивилл и ввел с собой Курцевича-Булыгу, готового к поездке в дальний путь. Сухо приветствовал их князь. На Булыгу смотрел с любопытством, потом смягчился, пригласил сесть. У зятя спросил про женщину. Радзивилл недовольно взглянул на отца Демьяна, молча упрекая его.
— Какая-то хворая хлопка из Волыни, ваша мощь. Зачем приехала — не говорит, а я не верю, чтоб в такую слякоть и холод женщина или девушка могла добраться из самой Волыни.
— Прикажите драгунам немедленно привести ее ко мне!..;
— Однако у вашей мощи мягкое сердце, а хлопка на слезы падка…
— Женским слезам пан Криштоф должен бы внять. Ведь не из-за государственных же дел плачет эта хлопка. Верно, с нелюбимым не хочет жить или для родителей своих-облегчение в податях хочет у меня вымолить. Прикажите привести.
Булыгу задержка эта раздражала. Ему нужно как можно скорее в Варшаву с важным поручением Жолкевского, а тут какая-то оборванка так интересует воеводу трех воеводств украинских.
— Ваша мощь вельможный князь! Я хотел сказать только несколько слов и коней свежих взять из конюшен воеводских. Пакет от гетмана Жолкевского канцлеру короны должен я срочно доставить.
— Пожалуйста, пан Булыга, вы можете днем и ночью без моего разрешения пользоваться лучшими конями для этой поездки… Какие новости из Белой привезли вы нам, князь?
— Новости неутешительные, но надеемся на милость божью.
— Благородная надежда, пан Булыга… Что случилось? Ведь вы находитесь под защитою наисильнейшего из воинов короны польской, самого рыцаря Бычины, Станислава Жолкевского!
— Ваша милость правду говорит. Если б не пан гетман, Белая Церковь опять превратилась бы в руины, как от рук Косинского.
— Молиться на такого мало…
В этой реплике не трудно было почувствовать злую иронию. Булыга переглянулся с Радзивиллом, но воевода перехватил этот взгляд, и неудовольствие отразилось на его покрасневшем лице.
— Да рассказывайте же по порядку, пан Булыга!
Воевода вдруг оживился. Сел на скамью рядом с Булыгой, внимательно прислушивался к каждому слову.
Булыга рассказывал:
— Некоторое время тому назад пан Ружинский напал под Белою Церковью на войско разбойника Матвея Шаулы, который некогда работал кузнецом у княжича Януша. Произошел бой, и, верно, князь Ружинский поймал бы этого разбойника…
— А почему же не совершил он этого благоразумного поступка?
— А опять же доверенный слуга вашей мощи сотник Наливайко…
— О, пся крев, этот сотник!.. — вмешался Радзивилл и заскрипел зубами. — Собрал таких же, как сам, головорезов и покушается на покой панства, короне угрожает.
— Прошу вас, пан Криштоф, успокойтесь. Я хочу знать все подробности.
— Не могу успокоиться, ваша мощь, отец мой князь…
— Однако, пан Криштоф, придется вам вести себя спокойнее в моем замке! Через Брацлавье по следам Наливайко пронеслись, как ураган, жолнеры пана Жолкевского. Не порядок, любезные паны мои, охраняют или защищают эти жолнеры коронные, а беспорядок и страх приносят с собою больший, нежели казаки Наливайко… Так догнали бы этого бунтаря и привлекли его к закону, вместо того чтобы таскать по Украине десяток тысяч пацификаторов и опустошать край…
Нервность старика передалась попу Демьяну, и тот встал со скамьи. Но князь резко прикрикнул на него:.
— Сидите, батюшка! Дело идет о дне насущном, можете послушать. Вот я и говорю, поймали бы его и избавили бы нас от каждодневного трепета, от этого страшного нашествия бунтарей и от экспедиций этих… пацификаторов.
— Прошу вас, ваша мощь, я еще не кончил, — отозвался Булыга. — Ружинский едва вырвался от этого, этого… Наливайко.
Воевода раскатисто захохотал:
— Ха-ха-ха!.. Носитель железных законов короны едва вырвался из рук бездельника, бунтаря… Ха- ха-ха!.. -
— Однако же, бога ради, ваша милость, прошу дослушать меня?
— Да рассказывайте, пан Булыга. Только же… не так смешите меня этими… защитниками…
—.. Под Белою объединились все военные силы хлопов и часть запорожцев, которая находилась в Каневе на пасхальных праздниках у полковника Кремпского. Пан Лобода гетманства лишился, а Наливайко, говорят, его и не взял. Выбрали гетманом кузнеца Шаулу и двинулись на Киев. Но на Остром Камне настиг их сам вельможный гетман Станислав Жолкевский…
— Ну, пан Булыга, разбил, уничтожил, пацифицировал? Да скажите же…
— Не привел господь бог.
Острожский порывисто встал со скамьи, хлопнул руками о полы и, по прежнему нервно усмехаясь, стал упрекать:
— Да, конечно, святые слова: не привел господь бог… Сам польный гетман не одолел. Это с кварцяными-то войсками. Так что ж мог сделать я, только воевода? Из Варшавы высокомерные советы давать оно куда легче. Гневаются на воеводу за бунты, семейной ссорой называют этакую гражданскую смуту… Святые слова: не привел господь бог…
— Не привел, ваша мощь. Горы трупов легли с обеих сторон. Казаки успели огородиться возами, в середине лагеря поставили пушки и на все четыре стороны громили пана гетмана. Посчастливилось тяжело поранить Шаулу, руку ему оторвало пушечным выстрелом князя Ружинского. Пан Лобода с Кремпским готовили отступление, а бой вел Наливайко со своими полковниками да с Сасько Федоровичем. Сасько был убит уже перед концом боя, да и то… Надеюсь, ваша мощь, что тут все свои?..
’— В покоях воеводы Острожского чужих не бывает, пан Булыга, продолжайте, — обиделся Острожский.
—.. Сасько проколол саблей в спину их же сотник Остап Заблуда, или, вернее, Стах Заблудовский, ваша мощь…
— Бесчестный поступок!
О благородстве трудно было думать, когда лучшие коронные силы, как трава, ложились под саблями таких воинов, как Наливайко и Сасько! Наливайко поставил Сасько сбоку, а сам, как зверь, бросился прямо в лоб коннице гетмана. К самому добирался, и добрался бы, проклятый хлоп. От его сабли и из-под копыт ого страшного коня высекался огненный след, горело поле боя, а от адской его улыбки без- умели самые отважные ротмайстры и поручики… Гетман уже приказал отступать, но даже и отступать было некуда. Сасько загородил путь к отступлению и клал труп на труп. Только меткий удар Заблудовского в спину этого хлопского полковника дал возможность гетману выйти живым из сражения. Тогда Наливайко послал туда своего головореза Мазура, с другой стороны какой-то Богун врезался не хуже самого Наливайко, но своевременное отступление гетмана предотвратило полнейшую катастрофу, вельможный князь…
Острожский мелкими, тяжелыми шагами стал ходить по комнате, обхватив обеими руками пышную седую бороду. Перед его глазами встал образ сотника Наливайко.
«Ах, почему он мятежник, зачем взбунтовала такая сила!»
Глубокое душевное волнение старого воеводы продолжалось еще долго после того, как отправился в Варшаву князь Курпевич-Булыга. Острожский стоял у окна, хоть окно выходило не во двор и отъезда Булыги из него не увидишь. Потом спросил у Радзивилла, не убили ли драгуны арестованную вчера женщину. Громко выражал свое недовольство отцом Демьяном за то, что тот не вмешался во-время и не забрал к себе арестованную. А когда услышал шаги в соседней комнате и женский голос, о чем-то спрашивавший у драгуна, старик не по летам живо зашагал к дверям. Криштоф Радзивилл угодливо опередил его, но медлил открыть дверь и как бы невзначай спросил:
— Можно подумать, ваша мощь, что вы ждали эту бездельницу. Тайны какие-то. Может быть, нам выйти?
— Будьте добры, пан Криштоф… откройте двери.
На пороге, стояла худая, пожелтевшая от болезни девушка в бедной крестьянской одежде. На серой потертой свитке лепились в нескольких местах полотняные заплатки. Взглянув на девушку, старик отступил к скамье и сел. Губы его успокоенно прошептали:
— Не она! Это еще не она…
Радзивилл понял этот шепот тестя и тоже облегченно вздохнул. Весь интерес к девушке вдруг пропал. Но теперь он прикажет страже бдительнее охранять все проходы в замок и каждую женщину приводить к нему на допрос.
— Разрешите мне, ваша мощь, не присутствовать при вашем разговоре с крестьянкой? — спросил Радзивилл, стоя у дверей.
Острожский почувствовал скрытую иронию в этом вопросе. Пусть он и зять, но князь Василий-Константин Острожский никому не позволит насмехаться над собой.
— Князь Криштоф — мой уважаемый гость, а не опекун и не обязан затруднять себя, слушая, о чем и с кем говорит воевода…
— Прошу простить мне милостиво, ваша мощь, неосторожное слово.
— Стоит ли об этом говорить, пан Криштоф?.. Предупредите, пожалуйста, стражу, что я жду крестьянку из Дубно. Должны были привести ее или… труп ее принести… Надеюсь, мой возлюбленный пан Криштоф позаботится об этом.
После того как девушка пропустила мимо себя Радзивилла и старательно закрыла за ним дверь, воевода спросил:
— Чья ты и как тебя звать?
— Меланжа, вельможный князь, а чья? Божьей должна бы быть, если милосердный в гневе своем не отрекся от меня, грешной…
— Мелашка? Народное украинское имя… Все мы божьи и… людские. Подойди, Мелашка, под благословение батюшки, если веруешь в бога нашего, православного.
— А как же, верую… Благословите, батюшка, болящую.
Несколько шагов сделала к попу, руки на груди сложили; словно в обе руки собралась взять то благословение. Голову набожно склонила и смиренно поцеловала обе руки у попа. Но в глазах ее поп Демьян прочитал не то затаенное отвращение, не то ненависть. А может быть, это болезнь оставила свою печать в глазах, холодную и язвительную.
— Так ты больна?
— Недавно оправилась, вельможный паночек. К вам по очень важному делу приехала… Помогите, вельможный. Будем век молиться за вашу душу.
Опустилась на колени. На коленях поползла к ногам воеводы, хваталась за них и умоляла. Воевода не препятствовал ей, выжидая. Когда девушка успокоилась, он встал со скамьи и отошел на середину комнаты.
— Не люблю слез… Говори, зачем пришла. Батюшка тоже будет слушать тебя, как на исповеди.
Сдерживая слезы, поднялась с колен, но голову держала низко свешенной на грудь.
— Я круглая сирота из-под Олики, что на Волыни. Дед мой рыбаком был и умер от рук пани Лашки.
— Постой, постой! Какой пани Лашки?
— А бог ее знает. Говорят, что она с паном Лободою повенчалась, а теперь в войсках пана гетмана Жолкевского находится, — верно, женой ему служит, прости господи!.. Но я удрала от нее, проклятой. Пожалуйста, не сердитесь, вельможный князь… Мой Северин Наливайко…
— Наливайко твой… Нареченной или кем ты приходишься этому… этому сот… бунтовщику, грабителю?
Мелашка подняла голову, выпрямилась. Полою утерла глаза и уставилась ими на князя, точно хотела насквозь пронизать его.
— Северин про вашу милость так не говорит, вельможный князь.
— Я князь и воевода.
— Вот то-то же…
— Если ты пришла за него просить, то заранее предупреждаю — ничего не выйдет. Его… дела…
— Он за край наш, за людей воюет, вельможный князь, а на войне не без убитого.
Острожский воззрился на Мелашку совсем другими, словно испуганными глазами. Из уст простой рыбачки он ожидал услышать что угодно: слова рабской покорности, нищенскую мольбу о помощи хлебом или деньгами, даже грубую брань. Но услышать от хлопки такое ясное понимание событий — этого он никак не ожидал. Одна ли она знает это со слов Наливайко или и другие крестьяне так рассуждают? Недаром же они присоединяются к мятежникам, грамоты панские уничтожают и свободы от короны польской добиваются. Теперь понятно, почему в селах, через которые проходил Наливайко, люди говорят с воеводой и его дозорцами совсем новым языком. Слова прежние, а звучат по-иному. Да уже и слова другие появляются там, где прошел Наливайко. И разве только слова?..
— Верно, на войне не без убитого. Да ты посиди, Мелашка, и… скажи, какой помощи просишь у воеводы. Я старик уже и за Украину воюю не мечом, а добрым словом.
— Об этом и говорил Северин, вспоминая вашу милость.:.
— Твой Северин обещал меня, старого князя, повесить на площади в Остроге. Об этом не говорил он со своей нареченной?.
— Ей-богу, об этом не говорил. Да об этом и говорить негоже, срамно. Гневитесь на него, не зная за что.
— Чего же ты хочешь от воеводы?
— Пусть ваша милость пошлет джуру на Низ, «в Сечь, уговорить запорожцев идти на спасение Наливайко с повстанцами.
— Ого, девушка! Да ты, вижу, ума лишилась от любви к своему Северину! Однако он… стоит того.
Не смейтесь надо мной, вельможный князь. Вам ничего не стоит послать человека. А спасете вы тысячи наших людей, и эти тысячи всю жизнь будут охранять вас от настоящих злодеев. Или так уж вы счастливы под короной польских панов? Не вы ли книжки, говорят, пишете про веру и грамоту нашего края? Не над вами ли насмехаются коронные гетманы польские? Ведь все это знает Северин и нам говорит, знают его люди. Они уважают вас и, уважая, прощают. Мне рассказали…
— Что она говорит?! — со страхом шептал старый воевода, и губы у него дрожали, как в лихорадке.
Оперся рукою о стол, подошел к Мелашке вдоль стола. Вдруг заметил отца Демьяна, про которого забыл в странном разговоре с этой девушкой. Махнул рукой, чтоб замолчала, чтоб не пересчитывала все его болезненные раны. Тихо обратился к попу:
— Скажите ей, батюшка. Нас и так считают сообщниками вашего брата Северина… Запорожцы сердятся за Пятку.
— А в Сечи пусть и не знают, что это вы человека к ним засылаете. Он может сказать, что послан от… людей Украины.
Теперь Мелашка уже не была похожа на несчастную и немощную женщину, которую драгуны могли убить или выгнать за город. Она стояла гордая сознанием, что действует во имя великого дела. Она уже не просила, а предлагала, как своему тайному союзнику…
Отец Демьян ерзал по скамье, не зная, встать ему для ответа или остаться сидеть. Наконец, полуприподнявшись, повернулся всем телом к Мелашке, хотя слова свои обращал не только к ней:
— Если с Низу прибудут запорожцы, то это уже не будет спасение одного человека. Они вступят в бой с гетманом и…
— Это ж и нужно, батюшка!
— Избави, господи, душу мою от меча вражьего…
Кому это нужно в наше время смуты в стране? Не время нам в бой с короною вступать. Взявший. меч от меча и погибнет, раба господня, и не нам в спор вступать, останавливая меч в руке польской державы.
— Северин считался братом вашим, батюшка, — задумчиво произнес воевода.
— Про это слышали вы, ваша мощь, из уст покорного духовника вашего три года тому назад. «Гнева божьего достойный раб…» — милостиво сказать Изволили вы тогда, ваша милость. Теперь, когда этот богоотступный брат секиру поднял и над моей головой, пренебрегая кровью родной, — не брат он мне!..
На минуту все смолкли в комнате, и жизнь природы ворвалась сюда со своими шумами. Гудел весенний ветер, скрипели столетние липы и дубы. Внизу, где-то меж крутыми берегами, ревела — казалось, торжественно — вода в водопадах Горыни. Все трое прислушивались к этим звукам, забыв на миг свои заботы.
Поэтично настроенный старый воевода, вслушиваясь в голоса весны, вдруг высказал неожиданную даже для него самого мысль:
— Пан сотник имел право гневаться на нас с вами, отче. Он служил роду нашему не только оружием, а и разумом… А в гневе человек веяного наговорит.
— Так милостивый пан воевода все-таки пошлет?
— Нет, Мелашка. Отец Демьян все сказал. Прощать не он нас, а мы его должны. А делать то, что не в наших силах, мы не станем. Иди с миром и молись за своего падшего Северина. Я умываю руки…
— Как Пилат Понтийский?
— А ты откуда это знаешь? — всполошился оскорбленный и удивленный князь.
— Пятнадцать лет каждую страстную пятницу слушаю это, из евангелия читает батюшка в церкви, и теперь понимаю, про кою там говорится… Да дайте хоть коня! Из воеводства, из рук этих… драгунов выпустите. Сама на Сечь подамся и сделаю, что смогу.
Воевода молчал. Он терзался внутренней борьбой между чувством и долгом… Приняв молчание князя за согласие, Мелашка шагнула к нему в порыве благодарности, но Острожский настороженно отступил и почти гневно ответил:
— Нет, и коня не дам… Единственную милость получишь — живую из замка выпущу, и то если никому не скажешь, зачем приходила.
Мелашка опять поникла. Вот-вот на колени упадет и полы княжьего жупана слезами обольет. Но не упала и не заплакала. Только сгорбилась и ушла, старательно и тихо прикрыв за собой дверь. Даже «прощайте» не сказала. Слышно было, как шла по соседней комнате, как присоединился кто-то к ней и проводил до выходных дверей.
Воевода внезапно вскочил с места, протянул обе руки к дверям и крикнул:
— Остановите ее!.. Отец Демьян, велите дать ей коня и охранную грамоту. Люди же мы и ответ перед богом вместе с ней держать будем!.. Пусть идет. Мы умрем, а они должны жить, и пусть какую хотят Украину себе создают… Чего ж вы? Я вам приказываю!..
Отец Демьян вскочил, на минуту задержался у дверей и вышел. Но в дверях соседней комнаты Острожский снова остановил попа:
— Постойте… Я вспомнил: «Бедняцким судом, — говорит, — осудим, и народ вас накажет на площади!..» А что делается на Брацлавщине, где он прошел! Убивают сольтисов, дозорцев… Своих старост в селе выбирают, займанщину не платят и свои земли засевают в первую очередь… Не нужно! Пусть идет, куда знает, а если… Украина! Бунтовщик… и за Украину воюет…
Острожский глубоко и тяжело вздохнул. Побежал обратно в комнату. У двери остановился.
— А может, велите, батюшка, дать ей коня. Грамот не нужно, а коня и пищу дайте… Уважают, говорит, и, уважая, прощают. Так, прощают… Господи, царю всевышний, подаждь ми силу… Это мое последнее слово, отец Демьян.
Отец Демьян покорно направился к выходу.
Перед ним раскрылись двери, и моложавый сотник драгунов Радзивилла, вежливо поклонившись, сказал:
— Пожалуйста, любезный пан духовник, передайте его мощи, пану воеводе, что гетман великого княжества литовского Криштоф Радзивилл казнил женщину из Дубно… Перед смертью эта хлопка городила что-то про отраву для пани Середзянки и про плату — за это от воеводы…
В открытых дверях насупротив стоял побледневший князь. Старческое лицо еще больше покрылось морщинами и дрожало.
— Замолчите вы, пан сотник!..
Когда через час отец Демьян зашел в комнату, старый князь лежал в кровати. В княжеском, черного сафьяна кресле сидел-Криштоф Радзивилл и на полуслове прервал разговор с тестем.
— Дали ей коня и продовольствие, отче Демьян? — спросил Острожский.
— Каюсь, ваша мощь, не выполнил приказа. Задержался у вашей милости, а она ушла неизвестно по какой дороге…
Воевода пристально всматривался в своего духовника; все, что ему нужно было узнать, он прочитал по выражению глаз попа, по его окаменелому лицу. Поп ему солгал, как лгал себе, когда отказывал Мелашке в помощи. Воевода почувствовал глубокое удовлетворение. Его сердце спокойно и совесть чиста, и честь княжеская сохранена. Никто не обвинит воеводу в дружбе с бунтовщиками, и Украина не будет в претензии на равнодушие старика к ее судьбе…
Радзивилл нарушил глубокую задумчивость князя:
— Верно, речь идет о той хлопке? Ну, так мои драгуны потешатся этой смазливой девчонкой, если она без грамот и писем попытается выйти из замка.
— Хорошо, батюшка. Хорошо, что вы так поступили. Сгоряча хотел… добро сделать по просьбе хлопки. Однако… Да, можете идти, отче.
Окаменелое лицо духовника чуть-чуть шевельнулось. Склонилась голова в низком поклоне, — отец Демьян, отдав должное почтение обоим можновладцам, вышел. Его глаза могли бы сказать Радзивиллу о насмешке над ним. Ибо Мелашка, вновь переодетая в мужской костюм, на глазах у Демьяна выехала за город на испытанном в беге коне из воеводских конюшен. За пазуху положила короткое письмо, полученное от отца Демьяна за печатью воеводы Острожского: «.. к панам знатным земель и воеводств украинских поднепровских, чтобы не чинили вреда слуге верному воеводскому…»
«А может быть, и в самом деле не следовало выполнять этого приказа? Князей и в ступе не разберешь… — тревожно раздумывал поп, уже выйдя за двери воеводских покоев. — Э, да все равно не приведет господь грешной женщине в такую даль добраться, по-мужски сидя верхом на коне…»
И совесть и честь княжеского духовника тоже не были ущемлены этими действиями.
Круг старшин, собравшись на скорую руку, снова выбрал гетманом войска Григора Лободу. Шаулу отвезли в Переяслав и сдали на руки лекарю, пленному крымскому татарину Мурзе. Наливайко не было в кругу, — ему пришлось караулить на Днепре и портить Жолкевскому настроение, мешая его переправе с киевского на левый берег. Весть об избрании Лободы Наливайко принял спокойно, только поинтересовался мнением круга о дальнейших действиях войска.
Юрко Мазур сообщил ему:
— Лобода хочет защищать Днепр и договориться с Жолкевским…
— О чем договориться?
— О мире. Собственно, не о мире, потому что об этом и речи не было, а об увеличении реестра и о том, чтобы корона не строила крепостей на. Днепре.
— Не выйдет это. Корона будет строить крепости, потому что шляхта польская хочет прибрать к рукам нашу страну. Мы должны защищаться, защищать Украину от насилия. Нобилитация нескольких тысяч украинцев — это бесчестная взятка, которой польский пан хочет купить нас, ослепить нам глаза, а в нобилитованных казаках получить себе верных псов. Не будет этого! И Днепр караулить сейчас тоже не время, не будем.
— Однако, Северин… Гетман Лобода приказывает стоять и караулить.
"— А я прикажу идти па Низ или На… Путивль, к русским!..
Мазур и дивился, и любовался, глядя на Наливайко. Слова друга резали слух, тревожили казачью Душу:
— Так это… черная рада?
— Не черная, а кровью наших сердец окрашенная рада. Юрко! Что ты выторгуешь у этого бесноватого пса, у перебежчика Жолкевского, у злого янычара? И отчего это я обязан торговаться с насильником, с непрошеным захватчиком моих земель, моих вольностей, моей жизни? Он захочет ввести унию, а то и католичество на Украине, захочет построить польские крепости на границах с Москвой, захочет стать гетманом над украинцами, выдав наши головы на глумление Варшавы и всего света. На наших костях он будет строить свое можновладство, свою славу, будет расширять границы Речи Посполитой Польской! Не хочу я торговаться с ним, не буду торговать Украиною, вот и все!
Мазур пожал плечами. Из лесу к ним, на широкую песчаную косу берега, направлялась группа всадников. Впереди на тяжелом коне тяжело ехал дородный Лобода. Зеленый пояс широко опоясывал его толстый живот, а за поясом торчала гетманская булава.
Наливайко и Мазур двинулись навстречу старшинам. С киевского берега донесся звук выстрела из гаковницы. Оба коня порывисто повернули к Днепру.
— Жолкевский подает кому-то сигнал, — вслух подумал Наливайко.
Вглядывались в противоположный берег. Там, под высоким обрывом, ниже печерской церкви, суетилась толпа людей. Над ними всплывала серая тучка дыма от выстрела из гаковницы.
— Из кустарников лодку спускают в воду. Иди, Юрко, вели Демьяну два раза выпалить из пушки и заставить повернуть, если не потопить смельчаков.
Лобода услышал приказ Наливайко. Крикнул Мазуру:.
— Не нужно! Должны вернуться от пана Жолкевского наши послы.
— Какие послы, пан Лобода? — удивился Наливайко. — Со вчерашнего дня караулю на Днепре, должен бы знать, кого посылали на киевский берег.
— Наши послы — есаул Морчевский и сотник Заблудовский. Еще вчера с утра под Троещиною в тумане переправились.
— Пан… гетман, насчет этого ведь не было совета старшин.
— Это сделали они по собственному почину, чтобы выведать про войско нашего врага, пан Северин. Я велел им на случай, если б они попались в руки пану Жолкевскому, выдать себя за послов и после переговоров выстрелить один раз из гаковницы. Вчера я был полковником, караулил под Троещиною, а пан Северин был гетманом. Сегодня же я… гетман и этот поступок двух наших смельчаков вполне одобряю. Правильно, господа старшины?
Несколько голосов из группы старшин подтвердили: -
— Правильно…
Лодка пошла от берега наискосок. Вода сносила ее. И вся компания старшин двинулась следом за Лободой вдоль берега вниз по течению. Наливайко остался и сошел с коня. На него оглянулись полковники, сотники, есаулы. Оглянулся также и Лобода. И остановил коня. Мгновение подумал, посмотрел на лодку среди Днепра:
— А зачем, в самом деле, ехать им навстречу? Пан Северин караулит при войске на берегу, останемся и мы с ним.
И полсотни коней повернули, окружили вороного коня Наливайко. Старшины соскочили с коней. Двое самых молодых из реестровых полков подбежали к Лободе и помогли ему по-гетмански торжественно последним сойти с седла.
— А погодка, Панове, деньки пошли!.. — как ни в чем не бывало восторгался Лобода, заходя в толпу.
Рукою поправил булаву, снял с цепочки под поясом золотую турецкую табакерку и, следя глазами
За лодкой на Днепре, смачно, но два раза в каждую ноздрю, затянулся табаком. Несколько старшин по его примеру принялись набивать на зеленовато черный ноготь большого пальца табак, — кто из серебряной, а кто и вовсе из роговой табакерки. Иные отворачивались, скрывая свою бедность при виде гетманской роскоши. По берегу над Днепром стало разноситься смачное чиханье с выкриками, со сладким кряхтеньем. Увлажнились глаза, засветились приветливей.
— Нюхайте, Северин, га-ап-чхи-и! — протянул Лобода свою драгоценную табакерку Наливайко.
Наливайко взял ее из гетманских рук, осмотрел, как следует осматривать, принимая из важных рук знак — почтения. Для виду даже стукнул раза два ногтем о крышку табакерки и вернул ее гетману.
— Покорно благодарю, — пан Григор.
— Га-апч-хи!.. Что, не употребляете? Какой же вы казак после этого, го-го-го…
— Не по коню корм, пан — гетман. Трубкой иногда балуюсь.
И тоже рассмеялся — внезапно и громко. Этот смех Наливайко привольно раскатился над толпой, восторжествовав над насмешливым гоготанием Григора Лободы. И Лобода умолк.
Лодка пристала к берегу вдалеке, за самым углом днепровской косы. Оттуда, увязая в песке, к группе старшин направились четверо. Ожидавшие только двоих — Морчевского и Заблудовского, старшины переглянулись и невольно двинулись навстречу. С казачьими послами прибыли два поляка. Оба были одеты в простую жолнерскую одежду; на поясах у них висели кривые карабели. Приблизившись к группе, они стали озираться, как пойманные, оглядывали коней и глупо улыбались каждому из старшин. Наперебой, слишком громко и неуместно здоровались:
— Челом — вам, рыцари славные!
— Челом панам полковникам и пану Наливаю!
Лободу это задело за живое. Ни Заблудовский, ни Морчевский не знали еще про избрание его гетманом… После тяжелого ранения Шаулы гетмановал Наливайко, переправой через Днепр руководил Наливайко, его слушались в полках и в обозе.
— Вы кто будете, послы пана Жолкевского? — спросил Лобода, подступая к ним, как резник к приведенному быку. — Я гетман войска украинского Лобода! Прошу отвечать мне…
— Челом, челом гетману, славному пану Лободе! Были мы послами, да стали казаками, пан гетман.
— Как это стали казаками?
— А так… — человек в жолнерской одежде, который старался, но не мог скрыть своеобразного польского акцента, смешно расставил руки перед Лободою.
Сотник Заблудовский пояснил:
— Они, вельможный пан гетман, еще в лодке выразили желание сделаться казаками и не возвращаться на коронную службу.
— Вот как!
Лобода высоко поднял брови и полунасмешливым взглядом обвел окружающих. Заявление послов показалось старшинам настолько неожиданным, что каждый из них только и мог, что удивленно поднять брови. Сказать что-нибудь так, сразу, никто не отважился. Неожиданных перебежчиков окружили кольцом людей и коней. Их осматривали, пытливо вглядывались в лица, вдумывались в их неожиданное заявление. Лишь сотник Заблудовский, гордый этой своей «победой», важно заговорил:
— Пан гетман и славные старшины… Должен доложить…:
— Говори, пан сотник.
— Пан Жолкевский хотел нам головы снять за наше появление в Киеве. Тогда мы оказали, что мы послы, и должны были держать пред ним и речи посольские.
— Что же вы ему сказали?
— К миру призывали. Пан Жолкевский согласен принять этот артикул, но требует выдачи ему всей артиллерии и знамен с клейнодами да в придачу еще и зачинщиков этого бунта.
— Зачинщиков?.. — Лобода опять недоуменно посмотрел на старшин, пожимая плечами, разводя руками. и этим подчеркивая свое удивление. — Каких ему зачинщиков?
— То же самое точно сказали и мы ему. И пан гетман взбесился, ногой топать стал. «Не знаете, — кричит, — зачинщиков своих не знаете?..» Однако и сам одного только пана… Наливайко назвал да батраков велел вернуть панам, от которых удрали они.
— Холера его матери!
— В печенки ему сто болячек!
— А кукиша витого он не захотел?
Гетман Лобода важно взялся за булаву и стал успокаивать старшин:
— Спокойно, Панове! Это ведь только слова… В ответ на эти требования пана Жолкевского мы можем поставить свои. К примеру, пусть выдаст нам…
— За Наливайко, пан Лобода? — резко и недружелюбно спросил Карпо Богун, порываясь с конем в середину.
— Говорю: к примеру. Это и означает, что за пана Северина я никого не намерен выменивать. Успокойтесь, Панове… Пусть говорят теперь эти два перебежчика. Вот хоть бы вы, пан жолнер. Прошу пана сказать, какие условия пан гетман приказал вам отстаивать.
К середине круга, где стояли перебежчики и Лобода, прошел Наливайко, отдав Богуну своего коня. С виду он казался спокойным, лишь глаза у него пылали. Перебежчик, не выдержав уничтожающего взгляда Наливайко, отступил перед ним.
— Ну, пан перебежчик, скажите, пожалуйста, кого предлагаете выменять за Наливайко? Я Наливайко. Кого, паны ляхи, не пожалеете за меня, а?
— Помилуйте, пан Наливайко… я искренний сторонник ваш. Пану гетману позволительно было только сказать…
— Примеряла Химка свиту, не по ней шиту… Я не свитка, к сведению пана гетмана, и из него порядочной Химки не будет. Не примеряйте меня, я шит не на польские плечи. А вам, братья-казаки, хочу сказать, что не верю я этим перебежчикам.
Круг старшин, словно кто толкнул его в самое больное место, раздался. В центре остались поляки, Лобода и Заблудовский. Лобода оглянулся и опять ухватился за булаву, вытащил из-за пояса и пригрозил ею в воздухе. Но говор среди старшин не только не прекратился, а из шепота перешел в крик. Как обычно, старшины разделились на сторонников Наливайко и сторонников Лободы.
Стах Заблудовский подошел к Лободе и на ухо прошептал:
— Пан Жолкевский желает поговорить с паном Лободой с глазу на глаз. Предлагает послать Наливайко на лодке для переговоров, а потом… пан Лобода выехал бы. Пани гетманша… сердечно приветствовала, любви и прощения просила у пана…
Как ужаленный отскочил Лобода от сотника. Искал слов и не находил. Лицо налилось кровью, даже посинело, грудь дышала тяжело, как кузнечный мех. Но Заблудовский мигом исчез в толпе. И гетман, сдержав себя, обратился к Наливайко:
— У вас, пан Наливайко, верно, есть доказательства?
— Никаких. Известна лисья натура Жолкевского и подлость всего отродья шляхты. Не верю я шляхте, нельзя им верить, потому что, как ловкие воры, и душу могут выкрасть у неосторожных. В ответ Жолкевскому, чтоб хитрил умнее, предлагаю обоим послам снять головы.
— Ай! — не выдержал один, и крик этот, как кнутом, резанул присутствовавших.
Непроизвольный возглас перебежчика как бы подтверждал правоту Наливайко. Лобода видел, что (ряды его сторонников редеют. Поведение Наливайко, его прямота и решительность нравились казачьему характеру старшин. Жолкевский обращается с ними так, будто не они его разбили под Острым Камнем, будто существуют они только по его милости. Он выставляет требования, издевается над военными обычаями. Где это видано было, чтобы разбитый противник начинал с требований выдать ему на глумление самых отважных воинов?..
Лобода понял настроение старшин и решил во что бы то ни стало спасти свой авторитет:
— Пан Наливайко слишком смело ведет себя… Ведь тут есть гетман, выбранный вами, господа старшины!.. Ради спокойствия в нашем краю мы не должны останавливаться ни перед чем и даже…
— За смерть Наливайко этого спокойствия не выменяешь, пан гетман, — опять отозвался Карпо Богун, садясь на коня.
— Разве что… гетманшу свою, распутную пани Латку, выменяешь за наши головы, пан Лобода…
— Кто это сказал? — вскинулся разгневанный гетман.
— Я, пан гетман, это сказал и могу сказать еще больше, господа старшины, если еврею Лейбе позволено будет все сказать…
Лобода оторопел, но быстро овладел собою и схватился за саблю. Но Лейбу отодвинул Наливайко, и пред гневным гетманом встала его крепкая фигура. Он не хватался за саблю, не ел глазами противника и гнев свой держал закованным в спокойствие. Как два льва, смотрели друг на друга. Грузный и словно распухший от злости гетман стоял с булавой в левой и с саблей в правой руке. А против него — на полголовы выше, с открытым лицом и молодой отвагой — стоял Наливайко, уперев левую руку в бок, будто собрался идти в пляс. В этих двух существах бушевала стихия, кипело море гнева и пенилось, в бессилии ударяясь о каменную скалу силы и спокойствия. Наткнувшись на. скалу, Лобода отступил, оставил саблю, а булаву переложил в правую руку. Сторонников у него осталось совсем мало. Гетман мигом рассчитал свои шансы, набрал воздуху в широкую грудь и даже примирительно улыбнулся:
— Айв самом деле пан Северин прав. Эти паны ничем не доказали…
— Вы не посмеете! — воскликнул перепуганный «перебежчик». — Это есть… это есть… любезный пан гетман…
Его перебил другой перебежчик, который до того молчал:
— Пан Жолкевский не стерпит этого надругательства над своей честью…
— А мы сообщим ему, что вы перебежчики, изменники короне. — успокоил Наливайко.
Поляк заметался в кругу, точно ища союзников среди старшин.
— Пожалейте… Я шляхтич… Я все открою… Гетман посылает войско в Триполье, чтобы перейти Днепр и захватить ваших жен в Переяславе… Пожалейте, признаюсь…
Шляхтич хорошо знал казачьи обычаи и не ждал повторения приговора. Пустился бежать прямо в толпу, где увидел сотника Заблудовского. Лобода из грузного гетмана мигом преобразился в ловкого рубаку. В руке у него сверкнула сабля — отрубленная голова шляхтича с лету упала к ногам старшин. В то же мгновение молодой полковник реестровиков наискось разрубил второго перебежчика.
— На копья головы, на пики! Пусть видит Жолкевский, как мы принимаем его хитрости! На копья! — свирепствовал Лобода.
Стах Заблудовский первый бросился к казакам доставать пики, и скоро две головы торчали высоко над песчаным левым берегом Днепра.
С правого берега Днепра донеслись пушечные выстрелы, но ядер видно не было. Нагорной дорогой двигались несколько возов с лодками и прочим имуществом. Замолкли казачьи старшины, всматриваясь в это движение поляков на киевском берегу. И Стах Заблудовский пояснил:
— Пан Жолкевский еще ночью отправил войска в Триполье, а теперь посылает им на возах приспособления для переправы и орудия для сражения. Вероломное киевское мещанство готовило эти лодки, сам видел…
В напряженной атмосфере эти слова, словно порох, зажгли людей. В одно мгновение старшины уже были на конях. К Лободе только ради приличия обращались:
— Пан гетман, прикажи на Переяслав гнать. Там имущество, дети и жены…
— Вдоль Днепра на Низ пойдем… Хану крымскому передадимся, а не быть нам в руках Жолкевского.
— На Переяслав! Там решим. На Переяслав!
Лобода пытался как-нибудь унять панику, хватался за булаву и все-таки вскочил на коня вслед за старшинами. Только сильный голос Наливайко заставил умолкнуть всех вокруг.
— Не в Триполье, а здесь, под Киевом, Жолкевский переправит свои войска!!! Господа старшины! Этот десяток возов и сотня жолнеров за ними на киевском берегу не что иное, как обман, маневр. Какой дурак станет показывать врагу, что он собирается делать? Нас дурачат. Предлагаю не снимать охраны с Днепра, а войско направить в степи, на Путивль, к Москве! Нам нужно спокойно разобраться, кто чего хочет. Жен, детей оставим в Переяславе, — ведь не дети нужны ляхам, а мы, живая казачья сила, и нас они будут преследовать…
— Верно!
— Что он мелет?
— В степи! Это правда! К бою строиться в ряды надо заблаговременно и силы свои соединить с московитами против ляха!..
Лобода и тут молниеносно оценил положение. Не таким себя дураком считал, чтобы снова оказаться без поддержки, без старшин. Пустил в ход булаву и голос, коня своего поставил рядом с конем Наливайко. И приказал полковнику Кремпскому идти с войском в степи, в направлении на Лубны, забрав весь лагерь из Переяслава, с женами и детьми.
— А защищать здесь днепровскую переправу останемся мы — я и пан Северин, да несколько сот казаков с паном сотником Заблудовским…
— Согласен, остаюсь! — словно принимая вызов, крикнул Наливайко.
Только пристально посмотрел прямо в глаза Лободе, потом повернул коня и поехал вдоль Днепра, против течения.
Рано на рассвете следующего дня, когда еще держался слабенький утренний морозец, на берегу Днепра из лесного куреня выехал Лобода. На песчаной косе он уже застал Наливайко и сотника Заблудовского. Несколько всадников-казаков стояли в стороне среди тальника. Их приглушенные голоса доносились невнятно, будто из-под земли, да лошади изредка похрапывали ноздрями.
Заблудовский выехал навстречу Лободе и сообщил, что на киевском берегу уже готовят две лодки с белыми полотнищами на пиках. Гетман остановил коня, не доезжая до Наливайко, долго всматривался в лодки, прищурив глаза. Легкий туман как-то торжествено поднимался над рекою, глаза гетмана едва нащупали сквозь него противоположный берег. Не поворачивая головы, приглушенным голосом спросил:
— Говорили, пан сотник?
— Разговаривали, пан гетман. Это какой-то дьявол, а не человек. Только намекнул я, что ему следовало бы выехать на лодке для переговоров с доверенным лицом пана Жолкевского, а он… и слушать не захотел.
— Что говорит?
— А ничего не говорит. «Не надоедай, — говорит, — пан сотник, не приставай с глупостями».
— А вы бы, пан Стах, сказали ему, что это мнение гетмана.
— Сказал, пан Лобода, оказал и это. Так ведь он желает сам с вами, пан Лобода, посоветоваться об этом и такое еще сказал…
— Что именно? Скорее, не тяните!
. — И сам не пойму, пан гетман, к чему это: «Казак, — говорит, — на воле, пока на коне в поле…»
— Правду сказал! — грубым голосом ответил гетман.
Наливайко не понравилась секретная беседа Лободы с сотником, и он двинулся к ним. Услышал грубый голос Лободы и шутливым тоном отозвался:
— «Когда пан гетман натощак ругается, весь день ему удачи нс будет», — говорит казачья мудрость.
Но ни шутливый тон, ни поговорка не скрыли от Лободы, что Наливайко издевается над ним. Догадывается ли он о планах гетмана Жолкевского или нет, но поговоркой намекает на неудачу этих планов… На устах Лободы заиграла приветливая улыбка, и тем же шутливым тоном, что и Наливайко, он ответил:
— А гетман ту неудачу руганью покроет, пан Северин, и вновь начнет удачи добиваться… Доброго утра! Пан сотник сообщил, что тот берег снаряжает парламентеров, пан Наливайко?
— Вероятно, что-то снаряжают. Шумят с ночи, белые тряпки на лодки нацепили. А там где-то дальше, может быть, и жолнеров уже посадили в лодки. Имеем дело с Жолкевским, а он действует всегда наперекор и правилам войны, и обычаям рыцарским, и даже собственным словам и обещаниям. Предлагаю послать берегом казаков вверх и вниз во Днепру.
— Правильно. Пан сотник, делайте, как пан Наливайко предлагает.
Тяжело сошел с седла, поводья отдал джуре и направился напрямик по шелестевшему песку косы к воде. Слегка хрустела примороженная корка под тяжелой поступью Лободы. Когда мелкая тиховодная зыбь коснулась сафьяновых сапог, он остановился, нагнулся и обеими руками набрал в пригоршню воды.
— Господи боже, благослови, — произнес вслух и, хлебнув из пригоршни, добавил: — Ну, вот и не натощак, пан Северин. А хороша вода в нашем Днепре!;
— На то и Днепр, пан Григор, чтоб вода в нем была наша… Кажется, весло в кольце заскрипело? Так и есть, лодка идет.
Сквозь поредевший туман на поверхности воды вырисовалась лодка с двумя гребцами. Оба сидели лицом к корме и так налегали на весла, что лодка, лишь слегка направленная против течения, быстро приближалась к левому берегу. На пруту, прилаженном к носу лодки, развевался белый полотняный платок.
Наливайко тоже сошел с коня, но не отдал его джуре. Совсем рассвело; заметно спадал заморозок; размяк под ногами насыщенный водою песок. Конь Наливайко низко гнул шею, нюхал вязкий песок или игриво старался укусить хозяина за ноги. Лобода, не оглядываясь, равнодушно произнес:
— Вам, пан Северин, придется быть нашим парламентером. Князь Острожский высокого мнения о ваших дипломатических способностях.
— Должен поблагодарить пана гетмана за высокую честь. Скучный и излишний разговор. Тем более, что и разговаривать придется не с Жолкевским?
— С его послом, верно. Однако пан Северин мог бы отправиться и к тому берегу и вызвать для переговоров самого гетмана.
— Нет… Хотел бы я на этом берегу, и то только на саблях, договориться с паном ляхом.
— Неуместная шутка, пан Северин. Не мешало бы посерьезней говорить о таких важных вещах. Дело идет ведь о нашем войске…
— И об Украине, пан Григор.
И замолчали оба, внимательно следя глазами за лодкой. Она наехала на косу, нагнала низкую волну, залившую острые, по-турецки загнутые вверх носки сафьяновых сапог гетмана. Он отступил. Наливайко все так же неподвижно стоял и всматривался уже не в прибывших на лодке, а в противоположный берег, где снаряжалась к отплытию вторая лодка побольше.
— Челом уважаемому пану Лободе! — обратился гребец, вылезая вброд на косу.
Второй остался в лодке. Весла взял к себе на колени, поставив их так, как птица поднимает крылья перед взлетом.
— Челом, челом, Панове. Что скажете, с чем прибыли?
Лобода взялся за булаву и все еще отступал — то ли от зыби волны, чтоб опять не замочить дорогой турецкий сафьян сапог, то ли заманивая подальше от лодки и от Наливайко этого посла Жолкевского.
— Его мощь польный гетман войск, пан Станислав Жолкевский, предлагает пану Лободе переговоры на середине реки. В той второй лодке выедет на Днепр пан Струсь, которого пан Лобода хорошо знает. От вас, верно…
— От нас поедет… пан Северин Наливайко.
И в ту же секунду Лобода обернулся. В окружении казаков, стоя рядом с сотником Заблудовским, тихо, но очень весело хохотал Наливайко.
— Вам, пан, весело, а… дело совсем не смешное…
— А я люблю смешные дела, потому и не поеду, пан Лобода. Передайте своему Жолкевскому, что Наливайко согласен разговаривать с ним только на саблях… Ну, чего ж, вы, пан Лобода, медлите? Садитесь в лодку, поговорите с паном… Струсем. Ведь не за мной же Жолкевский посылает на Днепр пана Струся?
И, закинув поводья, молодецки сел на коня. Круг казаков расступился и пропустил Наливайко на заросший луговой травою берег. Остановившись против лодки, Наливайко полушутливо, но тоном приказа крикнул гребцу, все еще державшему весла в руках:
— Гей, пан гребец! Выходи, выходи на берег, своих гребцов пошлем с паном гетманом. Выходи, трубку выкурим, пока пан гетман будет договариваться со Струсем. Ну, кому я сказал?
Наливайко выхватил саблю и пустил коня к лодке. Гребец выскочил в воду и с поднятыми руками побрел на берег. Тем временем Наливайко велел четырем джурам Лободы отдать коней казакам и сесть в лодку. Обнаженная и блестящая сабля в руках Наливайко грозно взлетала в воздухе, и джуры исполняли его приказания проворней, чем приказы Лободы. Лобода оторопелыми глазами смотрел на все это и не находил слов. Джуры вытащили лодку на песок и выжидающе стали по-двое с обеих сторон. Гетман, словно ожидая, что Наливайко вот-вот и ему отдаст приказ, на какую-то секунду замер на месте, а потом проворно направился к лодке и сел в нее. Высоко возвышаясь над берегом, сидел на вороном белокопытом коне, как ночь мрачный и страшный Северин Наливайко. Ни один мускул ни на лице, ни во всем его существе не шевельнулся, и даже конь камнем замер в те минуты. Лишь тогда, когда лодка, оттолкнутая джурами, качнулась на воде, Наливайко выдохнул воздух из груди и вытащил из- за пояса трубку и кисет. Не спускал с Лободы задумчивого взора, но тот почувствовал, что самое страшное, что могло случиться, уже прошло. Вздохнув, пожаловался:
— Прямо в зубы врагу приходится ехать, пан Северин. А все ради дела, ради великого дела…
— Ради такого дела, пан Григор, и враг вас не тронет… — многозначительно ответил Наливайко, беспечно опустил поводья на гриву и, пригнувшись, высек огня в трубку.
Возле поля ков-гребцов стояла казачья стража.
В лодке, выехавшей навстречу Лободе, тоже были четыре гребца. Посреди лодки, во весь рост, маячила вооруженная фигура воина. Обнаженною саблей он оперся о борт лодки, четырехугольную шапку с горделивым пером и самоцветами немного сбил рукою со лба и пристально смотрел на косу левого берега. Наливайко показалось, что, переступая в лодке, он будто припадал на левую ногу. Усмехаясь, затянулся из трубки, сказал про себя:
«И когда это пан брацлавский староста на ногу охромел?»
На середине Днепра гребцы в обеих лодках без уговора и приказов повернули против течения и стали грести медленней, почти сближаясь. Течение не позволяло лодкам двигаться вперед, и они, будто привязанные, остановились на месте.
— Я Струсь, брацлавский староста, уважаемый пан Лобода. Вы обещали другого посла для переговоров прислать…
— Виноват, вельможный пап Струсь. Тот посол разве что завязанный в мешок сел бы в лодку. Не переносит лодки, степь любит и спит в седле с саблей в руках наш пан Наливайко, вельможный пан Струсь…
Лобода невольно отшатнулся, в лодке он увидел не Струся, а переодетого самого гетмана Жолкевского. На правом берегу Днепра жолнеры высыпали на самые высокие пригорки, и их пьяный гомон доносился на середину реки. А на левом, как монумент, стоял один лишь всадник. Мог бы ускакать прочь, исчезнуть в лесных чащах, в просторах степных. Так нет «же, стоит и будто вслушивается в затаенные и тревожные думы Григора Лободы.
— Готов выслушать, ваша мощь, условия мира меж казаками и войском Речи Посполитой Польской.
Лодки теперь сблизились настолько, что гребцы чуть не задевали веслами о весла. Лобода увидел, что в лодке Жолкевского притаились на дне спрятанные жолнеры.
Чувство стыда проснулось даже в Лободе, и он повернулся спиною к всаднику, стоявшему на косе левого берега Днепра. Жолкевский пересел на борт лодки, качнув ее и еще больше открыв спрятанных жолнеров.
— Пан Лобода знает, как милостиво корона польская отнеслась к нему, и сейчас кое-какие проделки казакования на Украине простит ему, если… Наши лодки сносит течение, сильнее гребите, господа мазуры!
— Если? — напомнил Лобода глухим басом.
— Если пан Лобода выполнит изложенные… условия: выдаст в руки короны живого Наливайко, все оружие и знамена, а батраков распустит по их помещикам.
— Слишком дорого, дан… Струсь.
— Товар стоит того… Пан Лобода получит польское дворянство и собственный герб. Похлопочу у короля, о персональных привилегиях…
— Позор предательства не имеет равной платы… К тому же у Наливайко полки верных казаков.
— Бунтовщиков, хлопов, а не казаков, пан Лобода!
— Пусть и бунтовщиков, однако казаков, пан Струсь. Да против каждого такого бунтовщика мало даже трех…
Для этого пан Лобода имеет голову На Плечах… Надеюсь, что гребцами пан Лобода взял своих людей?
Этот открытый торг задевал и оскорблял запорожца Лободу, но отступать было поздно, торг начался. Совесть свою успокаивал тем, что, расставшись с Жолкевским, можно будет в среде своих старшин пересмотреть результаты этого торга. Но вместе с тем не преминул ответить на предостерегающий вопрос Жолкевского:
— Вельможный пан Струсь может положиться на этих гребцов, но и за границы парламентера не выходить. Это мои верные джуры.
— Тогда сблизим лодки. Тайные условия мира звучат громче, чем самый громкий разговор среди Днепра.
Бок о бок сошлись лодки. По два гребца в каждой опять заработали против течения, и лодки, перестав спускаться вниз, остановились посреди реки. Жолкевский не двинулся с места и намерение Лободы встать для приветствия остановил жестом руки.
Еще совсем недавно Жолкевский был только сотником войск графа Замойского. Потом — поручик. Затем последовали война под Бычиною, война с Москвою, молдавские дела, — и былой сотник Жолковский стал вельможным паном польным гетманом. Крутой путь, и взобраться по нему Лобода и сам бы непрочь. Ведь и Станиславу Жолкевскому нужна будет смена…
— Пан Лобода должен понять, что корона ждет не писем о мире, а Наливайко в руках закона… Этот же разбойник в степи — как рыба в воде, кто этого не знает. Натыкаться на его саблю… Дан Лобода, верно, понимает меня и сделает разумные выводы. ’
Лобода совсем понизил свой басовитый голос. Да, он понял, что заботит гетмана и согласен подумать об этом.
— Пану Жолкевскому не на что пожаловаться: он хотел объединения войск, хотел, чтобы я стал гетманом объединенных войск. Все это свершилось не святым духом, любезный пан Струсь. А теперь вот опять…
— Да, теперь опять, пан Лобода. И будет опять и опять, до тех пор, пока этими руками не проверю замки на руках Наливайко. Услужит мне пан Лобода в этом — каяться не будет… А если не захотите, пан Лобода, честно служить Короне польской, то… я вынужден буду сегодня же поставить в известность Наливайко и все войско хлопов о ваших прежних делах. Выбирайте, пан Лобода.
— Ох, пан… как круто месите! Войска на Лубны повел полковник Кремпский. Наливайко настаивает податься в Москву.
— Пся крев, мерзавец!
— В степи воля пана гетмана нагнать нас, но будем защищаться. В Лубнах, если господь бог приведет добраться до Лубен, остановлюсь лагерем на более долгое время. Или… или через Горошин на Сечь подамся с войском.
— Не нужно на Сечь. Лагерем — останавливайтесь. А когда окружим вас — откупайтесь Наливайко и его сторонниками… Какого дьявола караулите на берегу Днепра? Пески сторожите или с Низу помощи ждете? Не будет помощи. Мои люди перехватили лодки и повернули их на Черкассы… Принимайте разумный совет — и делу конец…
Лобода молча ежился, потом вслух подумал, вздохнув всей широкой грудью. — Пресвятая дева богородица! Какая страшная вещь — политика!
Услыша этот тревожный вздох, Жолкевский усмехнулся:
— Верно, скучаете, пан Лобода, по женушке своей, пани Лашке?.. Вы получите ее из рук в руки за Наливайко… Спокойно, пан Лобода, мы на Днепре, в лодке не одни… и опасность течения, и мои жолнеры на дне лодки. Пани Лашка находится под защитой самого гетмана, и порукой ее добродетели пусть будет честь шляхтича и государственного мужа, пан Лобода… Необузданная женщина, пан Лобода, и, боюсь, может стать если не сторонницей, то любовницей этого Наливайко… Но это уже вам, пан Лобода, лучше знать… Осторожнее, пан Лобода! Оставить саблю! Это безрассудство… Вот так лучше… Принимаю это спокойствие за ваше согласие, пан Лобода…,
Что мог сказать Лобода, снедаемый ревнивой злобой на жену, бессильной ненавистью к Жолкевскому, завистью к Наливайко и жгучим стыдом за свою навеки потерянную Казачью честь? Адский узел личных интересов затягивался для него такой петлей, из которой не так просто было вырвать свою голову. А на левом берегу, на косе, все еще маячил, как страшное предостережение, окаменевший в ожидании всадник. Лобода впопыхах бросил Жолкевскому первое, что пришло ему в голову.
— Наливайко на берегу один, можете, пан, сами даром его взять.
— Вижу. Но сотни наши еще на противоположном берегу, а он на копе. А пока он на коне и с саблею в руке… Ну, кончили, пан Лобода…
Жолкевский встал и оперся саблей о борт лодки. Лодки начали расходиться. Лобода почувствовал, как оторвалось у него от сердца все живое, что еще иногда шевелилось там и давало ему право считать себя человеком. Животный страх и злоба душили его. Просилась на язык грязная ругань.
— Проклятый лях! Как клещами схватил, донести Наливайко угрожает… Лашкою, как пряником, манит…
Его прервал передний гребец:
— Хитры ляхи, ой, хитры, пан Лобода! А Наливайко боятся. Возьмешь его такого! Всю ночь неизвестно где скакал по лесу, сотника обезоружил сонного, каждый вздох того берега чувствует… Такого бы ляхам: и Крым, и турка завоевали бы…
— Не по вашей, Максим, голове эти дела. Гребите к берегу и забудьте, что слышали на Днепре!.. Не гонец ли это от Кремпского мчится, Максим? Что-то не узнаю издали…
— Гонец, пан Лобода…
Гонец спустился навстречу лодке. Наливайко сдвинулся с места. Из тальника казаки вывели задержанных польских гребцов. Гонец сообщил:
— Пан гетман! Войска ляхов переправились через Днепр в Триполье и идут на Переяслав. В войске паника, пана гетмана требуют…
7
Сотник Дронжковский и Наливайко сблизились при отступлении из Переяслава. Долгое время добровольно прикрывали они отступающий лагерь, часто нападали внезапно на передовые отряды Жолкевского, немилосердно уничтожая их и каждый раз задерживая погоню на несколько дней. На реке Сухая Оржица в последний раз загнали в трясину несколько сотен конницы пана Белецкого, саблями натешились над ними и в послеобеденную пору присоединились к отступающим.
Под Яблоневом Наливайко оставил сотника Дронжковского с казаками, а сам поскакал вперед, чтоб разыскать Шаулу, узнать о состоянии его здоровья. Со дня его тяжелого ранения прошло много времени, и все это время не виделись они и не разговаривали. А поговорить было о чем…
По дороге и без дороги — полем, лугами, лесами шло десятитысячное войско, скрипели сотни телег, возов с женами, детьми и имуществом старшин и казаков. Никто не спешил, в полной уверенности, что оставшиеся позади них войска Северина Наливайко не дадут Жолкевскому неожиданно напасть на лагерь. «Куда идем и долго ли будем идти?» — спрашивали иногда на возах, но никакой тревоги за свою судьбу отступающие не чувствовали. Пышные травы в нетронутых степях давали корм коням да стадам овец и коров, а озера и реки доставляли вкусную пищу; запасов на возах не трогали.
Шаулу везли на двух конях, натянув на седла мешок из веревок. Испытанный Мурза неотступно был при больном, надоедал ему, но жизнь ему спас. Шаула ехал в передних рядах войска, редко видался со старшинами и о положении отступающего лагеря знал не больше рядового казака.
Отыскивая Шаулу, Наливайко нагнал Лободу, окруженного почерневшими на ветрах и солнце старшинами. Все они, даже сам гетман Лобода, отступали, как подобает воинам, — на конях и при оружии. И это успокоило Наливайко. Еще под Переяславом передавали ему, что Лобода и несколько полковников заказали себе для похода удобные экипажи.
— О, наконец-то наш Северин! — воскликнул Лобода не в меру радостным голосом.
Усталые и подавленные долгим отступлением старшины дружески приветствовали Наливайко и наперебой выражали сожаление, что так долго держали его в прикрытии. Наливайко знал, что среди них у него мало друзей, но у него был казачий характер, и самые тяжелые мысли он привык скрывать за внешней веселостью.
— Ну, что, Панове старшины, помрачнели, будто к причастию ведет вас строгий духовник! Такие степи, зеленые травы… Да на вас глядя очумеет народ, казаки в монахи убегут…
И этот бодрый голос, эта широкая казачья улыбка на губах и неутомимый дух рыцаря степей подняли настроение старшин. Юрко Мазур пришпорил коня, шапкою в воздухе помахал:
— Го-го-го!
Зашевелились старшины. Даже кони, разбуженные поводья-ми и шпорами, заржали навстречу вороному коню Наливайко.
— Господа старшины! Вижу, все вы рады видеть в своей среде неугомонного-пана Северина. Так заменим его и казаков, что прикрывают отступление. Пан Наливайко и здесь нам нужен, сами видите.
Никто не возражал. Гетман приказал подобрать три сотни наилучшим образом снаряженных реестровиков и немедленно послал их на смену казакам Наливайко и Дронжковского. Старшим над реестровиками назначил Стаха Заблудовского, которому несколько дней тому назад, в одно время с Карпо Богуном, присвоил звание хорунжего.
Наливайко в спешке согласился с такой заменой и вместе с Юрко Мазуром поскакал вперед — туда, где ехал потерявший руку и еще слабый от ран Матвей Шаула. Войска и позы стали сразу в нескольких местах переходить вброд по-весеннему многоводную реку Слепород. Гомон людей, рев окота, скрип возов, возникая у переправ на одном берегу, вмиг прекращался на другом. Тут-то Наливайко и заметил на реке двух коней, меж которыми на подвеске лежал Шаула, и озабоченного Мурзу, который суетился, отгоняя казаков и коней вокруг.
— Вот тебе и на: чужой по вере человек, далекий родом и обычаями, а душою — наш, нашими делами болеет. Если б не он, вряд бы живым остался наш Шаула… Аго-ов! Казак Матвей, не нырни за раками!
— Агов, Северин! Здесь только жабы, да и те убежали от хлопот пана Мурзы…
Встретились радостно. Мурза позволил Шауле сесть на его шатком ложе.
— Ну, как, Матвей?
— Плохо, Северин. Хотел научиться левой рукой рубаться, но попа и ложки до рту ею не донесу. Плохое казакование без руки.
— Без головы, Матвей, еще хуже, — не скрывая намека, ответил Наливайко и усмехнулся, когда Шаула, Мазур и даже Мурза, поняв, оглянулись назад, где ехал гетман со-старшинами.
— Хочу, брат, посоветоваться.
— О чем, Северин?
— Не бойтесь, только для себя хочу совета просить. Вижу, наши паны полковники нос повесили, казаки-реестровики ропщут, наших повстанцев сбивают… Да и я… не ко двору пришелся пану — гетману.
— Не разъединиться ли снова задумал, Северин? Брось… Забил — себе голову ты этими выдумками. А мы вот перейдем за Суду, в пустые степи. Жолкевский туда не отважится идти за нами, там и подумаем —.что и для чего. Казаки толкуют, что пан Лобода больше заботится о гетманской булаве, чем о вольностях, за которые столько уже пролито крови нашей.
— А — если так толкуют, то ты и дальше соображай… Мне сказали, что Лобода собирается остановиться в Лубнах. Правда ли это?
— Правда. В кругу решено на более долгое время остановиться около Суды и участь войска решать не спеша.
— Как это решать не спеша, когда за спиною враг идет?
— Предполагают, что он не пойдет сюда в степи. Люди и скот переутомлены. идти дальше, как мы шли, под постоянной угрозой нападения, нельзя.
— Позволь, позволь, Юрко. идти нельзя, а становиться лагерем можно? Жолкевскому ведь только этого и нужно, чтоб мы остановились, чтоб не шли к московским границам. Так лучше подернуть и ударить на его передовые силы или разделиться, заставить его повести войска раздвоенными и разгромить при удобном случае… Это окончательно решено — остановиться лагерем?
— Окончательно, об этом знают все казаки.
Вороной конь с места повернул и понесся, будто вырвался из-под всадника. Мазур в первую минуту растерялся, не мог взять в толк, что случилось и что ему самому делать. Потом повернул своего коня и сначала тихо, а дальше все шибче и шибче, по-ка конь не перешел в горячий галоп, помчался за Наливайко.
А впереди войска уже виден был новый лубенский замок князей Вишневецких, построенный на высоком обрыве над Сулой. Тяжелыми тучами поднимались клубы пыли вокруг, конница ускоренным маршем входила в Лубны. На блестящем кресте новой церкви звездой горело отражение полуденного солнца. Живее заговорили люди, ускорился шаг.
Шаула смотрел на Лубны, с большим трудом оглядывался назад, где среди пыли и шума исчез Наливайко, и, вздохнув, спросил самого себя:
— Неужели он еще верит в победу?
Мурза сначала прикрикнул на больного, чтобы он лежал спокойно. Потом перекинул в седле обе свои короткие ноги на одну сторону, повернулся лицом к Шауле и мягко ответил на этот вопрос:
— Если б моя не верил, то какому шайтану нужен был бы этот шалтай-болтай по степям и лесам? Давно б… — и жестом руки, с характерным татарским причмокиванием показал, как бы он перерезал себе горло.
— Я безрукий, мне нельзя, — шутливо оправдывался пристыженный Шаула.
— Нелиза! Таким людям нелиза. Казакам холодный слово мала-мала давал и дело погубил…
А Наливайко перебрался через Слепород и несся, как ошалелый, назад. В группу старшин влетел, чуть не сбив полковника Кремпского с его небольшого буланого конька. Так и показалось всем, что впереди на возы напали крымские татары.
— Опомнитесь, пан Наливайко! Вы чуть не сшибли конем полковника. Что случилось?
— Мне стало известно, пан гетман, что мы собираемся надолго стать лагерем где-то в Лубнах или около Лубен.
— Правда. А надолго ли, об этом будем говорить, когда станем лагерем. Да и почему это так тревожит вас, пан Северин? Лубны имеют замок, форты…
— Мне также известно стало, пан гетман, что Жолкевский послал Струся с Вишневецким в Горошин. Верно, переправятся через Сулу в Горешине и, пока мы будем стоять в Лубнах, нам загородят дорогу за Сулой.
— Ге-ге-те! — захохотал гетман. — Испугался мешка, что и торбы страшно. Пан Наливайко наслушался бессмысленных шуток и слишком волнуется. А остановиться мы должны, так решено старшинами и гетманом…
— Пан гетман, — сдерживая себя сказал Наливайко-.— Прикажите немедленно же переходить за Сулу, и, если действительно нужно остановиться, то лучше остановиться на той стороне, в степях, а за собою следует разрушить все переправы, сжечь мост. Ведь ляхи идут за нами.
— Бог с тобою, пан Северин! Над нами люди смеяться будут. идти за Сулу, да еще и мост сжечь, а продовольствие в Лубнах.
— Своего продовольствия хватит на возах, а в Путивле достанем сколько нужно будет. Господа старшины! — не унимался Наливайко. — Не будем беспечны. У меня имеются точные сведения, что брацлавский и черкасский старосты внезапно повернули с войском на Горошин. Там, передавали верные люди, надежная переправа через Сулу. Пока мы будем пеленки стирать в Лубнах, нам могут перерезать пути отступления.
Лобода обратился к старшинам и, не возражая против перехода через Сулу, категорически настаивал на том, чтоб не сжигали моста. Когда же старшины поддержали Наливайко, Лобода согласился даже и с этим, только об отступлении на Путивль предложил. поговорить на широком круге казаков и старшин.
— Путивль для нас не спасение. Оставляем свои села, свой край, а кто в чужом краю нас примет, Панове старшины? О том не забывайте…
Молчат старшины, друг на друга смотрят. Ручейки пота текут по красному лицу гетмана. Неизвестно для чего, он вытащил булаву из-за пояса и важно держал ее в левой руке в продолжение всего разговора. Молчание старшин нарушил Шостак:
— Пока что ясно одно — надо переходить за Сулу.
— А мост? — опросил Наливайко.
— Мост… сжечь надо — это тоже ясно. А о Путивле подумаем. До Путивля все же ближе, чем на Пороги. Пан Жолкевский увязался за нами, как. пес за нищим, за пятки хватает. Переправу, конечно, сжечь надо.
— Так что же, переходим? Гей, пан Богун! Вам поручается вести авангард за Сулу.
— Полковника Мазура послать с Богуном, пан гетман.
— Не возражаю, пан Северин. Вам же самому придется ехать с артиллерией, а я с полковниками останусь….,
— Я тоже остаюсь! С артиллерией пойдет пан Шостак, а полковнику Кремпскому поручите возы и съестные припасы…
Никто не возражал против такого распределения старшин. Джуры понеслись выполнять приказы, понимая, что войско сейчас ведет Наливайко, а не Лобода. Юрко Мазур знал, что Северин нагонял его не для приятной компании, и ждал, придерживая коня. Вид у Наливайко резко изменился, страшные думы преследовали его:.
— Поговори, Юрко, с Карпо наедине, скажи ему все, что выложу тебе сейчас… Я остаюсь при гетмане..
— Ты это так страшно говоришь, Северин…
— А страшно! Когда гетман… колеблется, тогда войско погибает. А у нас не только войско, у нас великое дело на совести.
— Да ты в уме? Кто сказал, что гетман колеблется?.
— Жолковский недаром возит при себе жену Лободы и переговоры с нами ведет только через него… Скачи, Юрко, вперед и помни, что за неудачу или за измену чью-либо… мы с тобой на суд пред народом станем! Мчись!..
8
Вечером в Лубнах Лобода, послал последнего джуру к Стаху Заблудовскому с приказом сжечь после себя мост, после того как он с арьергардом перейдет через Сулу. Наливайко слышал этот приказ, отданный намеренно громко, — Лобода хорошо понимал, зачем Наливайко остался при нем. После короткого раздумья Лобода поехал вниз на мост. Ждал, что и Наливайко поедет с ним, и был удивлен, что тот остался. А когда узнал о желании Наливайко остаться, чтобы проверить выполнение Заблудовским гетманского приказа, поспешно одобрил его намерение. В наступивших сумерках это одобрение прозвучало настолько искренне, что Наливайко стало стыдно за — свои страшные подозрения. Колебался:
остаться ли или ехать за Лободой. Нужно было бы посоветоваться, но с кем? Его лучшие люди сейчас разбросаны в этой десятитысячной массе. Богуну в последнюю минуту при переходе через мост сам же он поручил руководить разведкой за Сулой. Панчоха, Мазур и другие верные друзья и побратимы сейчас на своих местах, где им приказано быть по предложению Наливайко. Гетман ни в одном случае не возражал против его предложений.
В этих размышлениях его и застал внезапный шум на мосту и за мостом. Медленный весенний вечер еще давал возможность видеть сверху, как засуетились войска на той стороне Сулы, как поспешили за передними, которые исчезали уже далеко-далеко в лесных чащах Засулья. Бессознательно поскакал с лубенского холма и переехал через мост, по которому торопливо проезжали лишь отсталые джуры. У воза, где перепрягали волов, догнал Лободу, которые, выслушав джур и старшин, приказал немедленно скакать вперед и остановить войско, готовить лагерь для обороны.
— Что случилось?
— Вот хорошо, пан Наливайко, что вы… Там татары с востока…
— Татары? — удивился Наливайко и пустил коня вслед за Лободой.
Потом объехал его и помчался, обгоняя отставшие возы, подхватывая за собой казачьи сотни. Гетман Лобода во весь опор гнал коня, чтоб не отстать от Наливайко. Часть старшин, которая любила греться гетманским теплом, рассыпалась среди джур и казаков и, словно хвост кометы, неслась за гетманом, захлебываясь в пыли.
Стах Заблудовский с неизменной улыбкой на устах ехал впереди своих сотен казаков. Выслушав приказ гетмана — сжечь мост, еще больше распустил улыбку, спросил у джуры:
— А что делал гетман, когда отдавал приказ?
— С Наливайко советовался, пан хорунжий, — ответил джура и помчался назад.
«С Наливайко советовался», — мысленно повторил Стах.
Ему показалось вероятные, что это был приказ не гетмана, а Наливайко. А таких приказов он может не выполнять. Но мысль эту пришлось тут же отбросить. Ведь он должен будет вернуться в войско, и тот же Наливайко за невыполнение приказа может снять с него голову, ни перед кем не отвечая за это. Так он поступил с есаулом Красенским, заподозрив его в вероломном убийстве полковника Сасько; то же самое он сделал с одним из джур гетмана за то, что тот позволил себе переспросить, не отменил ли гетман приказа Наливайко…
При этом воспоминании улыбка у Стаха угасла, мороз пробрался под одежду.
Казачьи сотни Заблудовского въехали в Лубны, а с запада друг за другом подъезжали дозорные и сообщали, что жолнеры Жолкевского все ближе и ближе.
— Пусть, Панове казаки, пусть приближаются, — заметил Заблудовский. — Мы первые будем на мосту. Темнеет уже, и заревом моста мы осветим наш путь на Засулье…
Совсем стемнело., когда по мосту прошли последние казаки. Заблудовский держал возле себя четырех казаков с горящими факелами, но моста зажигать еще не приказывал:
— Могут наши отсталые сотни или возы появиться.
На востоке, вдоль Сулы, в вечерней тишине внезапно раздались пушечные выстрелы и, казалось, вызвали шум в Лубнах около замка и на дороге к мосту. Не было никаких сомнений, что войска Жолкевского зашли в город и приближаются к переправе. И в тот же миг точно ураган сорвался с горы. Заблудовский увидел, как от замка, мимо церкви, вниз по взвозу к мосту помчались жолнеры Белецкого.
— Они! — испуганно крикнул Заблудовский и пустился бежать по мосту.
— Зажигать, пан хорунжий?
— Зажигай! Все сжечь… — последних слов не слышали уже казаки, поджигая мост.
Огонь неохотно брал отсыревшее над рекою во время половодья дерево. Казаки поливали моет растопленною в котелках смолою и зажигали. Черный дым и вечерний сумрак скрывали от казаков тучу польской конницы, а треск огня заглушал гром конских копыт и крики жолнеров. Мост, наконец, запылал в двух местах. Четверо казаков, обливаясь потом, честно выполнили этот последний приказ и головами поплатились за это.
А за мостом удирали три сотни казаков во главе с Заблудовским. Он будто прирос к седлу и мчался за казаками, боясь отстать от них. В голове вертелась одна мысль: «Кто стрелял? Неужели пан Струсь настиг из Горошина?»
Озирался на пламя моста, посылал проклятия неведомо «ому. А когда спустя некоторое время увидел, что огонь стал спадать, почувствовал, как радостно заколотилось сердце: «Потушили?.. Ну, пани Лашка… Моя, моя…»
Страшный гром от бешеной скачки жолнеров пана Белецкого по не сожженному мосту заглушал даже мысли. Казачьи кони вытягивались в струнку, уносясь от этого грозного гула. Рядом с Заблудовским под казаком споткнулась лошадь и полетела под ноги другим, как пущенная из пращи. Спасаясь, скакали кони, иногда добивая упавших.
Заблудовский все яростней шпорил коня, наконец врезался в хвост отступавшим и увидел, что возы уже связывались веревками в ряды, — казаки готовились к бою. Где-то впереди гремели выстрелы из самопалов, — верно, бой со Струсем уже развертывался.
— Все-таки опоздал я… — услышал Заблудовский из темноты меж возами тяжелый нечеловеческий вздох.
Обернулся, но не увидел в общей сумятице того, кто сказал это. Однако голос Северина Наливайко хорунжий Стах Заблудовский узнал. Куда опоздал Наливайко, так и не понял озабоченный собственным спасением Стах.
9
Днепр начинал разбухать весенними водами. Пороги прятались в волнах, — только страшный водоворот течения виден был на поверхности. Прибрежные искривленные, с обнаженными корнями вербы полоскали свои свежие ветки в вспененной, мутной, как кваша, глиною окрашенной воде. Над широкой и мутной поверхностью Днепра стаями носились кулики и чайки, а белая пена казалась их отражением.
Полковник Нечипор стоял под дуплистою вербой и любовался красотою стихийной силы Днепра. Солнце еще только стало клониться к вечеру, но набухшие влагой тяжелые тучи с запада заволокли его, и над Днепром лежала вечерняя прохлада. Загудели роями комары, и полковник не вынимал изо рта черной, обожженной несколькими поколениями курильщиков пеньковой трубки.
Когда загремел первый гром, полковник инстинктивно перекрестился и еще крепче оперся о дуплистый ствол вербы. Вот так ежегодно при первом громе подпирал он если не вербу или дуб, то стену или каменную скалу и бесхитростно повторял заученную в детстве приговорку:
— Трещите, косточки, учитесь терпеть, чтоб не болели летом…
И не прятался в дупло от весеннего дождя, а лишь еще нетерпеливее посматривал вниз по течению, откуда ожидал лодок с казаками. Но вдруг услышал стук весла о борт лодки где-то сверху по течению, а не снизу:.
— Смотри-ка, смельчак какой… через пороги идет. Аго-ов казак, держись берега!.. Быстриной о порог ударит…
Весло на миг замерло в воде, и в ту же минуту лодку завертело водоворотом…
— Не бросай весла, дурень божий! — спокойно предостерег полковник.
Но лодку уже бросило в клокочущую воронку порога, и какое-то мгновение в глазах Нечипора маячила только кипящая пена водоворота. Он пустился бежать вдоль берега Днепровского течения к порогу, чтоб хоть узнать, что же сталось с лодкой и смельчаком. Но через несколько шагов остановился. Лодка стремглав выпрыгнула из пены и вверх дном понеслась наискосок, прямо к обрыву, на котором стоял полковник.
— Это еще ничего, если лодка цела, — сказал Нечипор, облегченно вздохнув.
Его взор и на таком расстоянии заметил, что за лодку сзади уцепился гребец.
— Спасите! Тону-у! — покрывая шум водопада, прокричал женский голос.
— Вот так ловись, хоть мелка, да свежа… Видал ты, нечистый женщину на Сечь подкинул… Э, нет, голубка, не позволю утонуть! Живехонькая ты казаку милее…
В одно мгновение Нечипор сорвал с себя одежду, сапоги. Только трубку бережно положил на узловатый корень. Не спуская глаз с лодки, прошел берегом ей навстречу. Полил густой дождь, и первую секунду даже пар поднялся от горячего и крепкого тела полковника. Лодка крутилась в бушующем течении, обессиленную женщину мотало из стороны в сторону, и она уже не кричала. Над днепровской стихией разнесся зычный голос полковника.
— Да держись сзади за лодку, раззява! Не хватайся за борта…
Несчастная слышала эти советы и, как могла, выполняла их. Ей показалось, что от берега отвалилась глыба земли, подмытая течением. Именно туда стремглав несло полузатопленную лодку, которая то ныряла носом, то оседала кормой, чуть ли не выскальзывая из рук. Пронизывающий холод воды, отяжелевшее тело и особенно замлевшие ноги совсем лишали женщину сил. Хлесткий дождь и рокот Днепра становились тише, — пропадал слух. Губы, захлебываясь водой и пеной, прошептали:
— Прощай, Северин!..
— Чего там прощай?.. — не иначе, как сам грозный Днепр издевательски возразил ей среди грохота.
Слышала она это или показалось? Но собрала последние силы: в руки и как попало хваталась за скользкую и шаткую лодку.
Полковник, догнав несчастную, услышал лишь одно слово, — «прощай».
«Сказано — женщина…» — мелькнула мысль.
Грубо успокоил ее своим ответом, ухватился рукою за лодку с другой стороны. Лодка сначала качнулась, но стала не такой шаткой.
— Держишься? — спросил Нечипор с другой стороны лодки.
Ответа не было. Но он видел голову женщины на поверхности воды, — лицо ее, посиневшее от изнеможения и холода, еще не потеряло признаков жизни. Сильным толчком полковник резко повернул лодку к берегу. Перед глазами промчалась верба с кручей. Лодка задела глинистый берег и подмытые корни. Но быстрина подхватила ее и еще стремительней понесла на фарватер реки. Женщина не растерялась, выпустила лодку и изо всех сил уцепилась за корень. Вода сносила ее, вздувалась над волнами одежда, но руки закаменели на корне, и женщина крепко припала к берегу.
— Вылезешь сама или, как младенца, вытаскивать тебя придется? — спросил полковник, не оставляя лодки. — У нас лодками не разбрасываются…
Услышала. Сил не хватило ответить. Ни отец, ни мать, казалось — никто в жизни не сказал ей слов более нежных и милых, чем эти. От сознания, что она спасена, или в знак благодарности, Мелашка постаралась улыбнуться. Держалась руками. и даже не пробовала вылезать из воды, — силы совсем оставили ее.
Снизу на реке послышались голоса и скрип казачьих весел. Полковник выпустил лодку и крикнул на весь Днепр:
— Свирид! Носит вас так долго! Поймайте эту лодку!
Несколькими сильными взмахами Нечипор очутился у берега. Дождь прошел, над Днепром просветлело. Полковник берегом подошел против течения к Мелашке и прямо за одежду потащил женщину на берег.
— Жива ты еще? О, жива!.. Закрой, закрой глаза, видишь — я не одет… Да это пустое… Ого, брат, ты совсем свежеешь… Тю, в штанах!
Положил ее на берегу, торопливо раздел и принялся растирать мокрой одеждой тело. Женщина застонала:
— Спасибо… это сама сброшу…
— Ну, то-то же… Свирид, ребята!.. Горилка есть в баклаге?
— Е-ееть! — крикнуло несколько голосов с Днепра.
Наскоро одевшись, Нечипор опять подошел к Меланже, помог снять сапоги и отяжелевшие штаны. Дал выпить водки, потом водкой же растирал, приговаривая:
— Ничего. Женщине полагается краснеть… Лишь бы в живых осталась… А вы, лоботрясы, отворачивай баньки на сухой пень. Кто помоложе, давай штаны. Мой кобеняк принесите… Ничего, терпи. Я тебя во второй раз родил, мне можно, как матери… Откуда тебя принесло, такую?
— Из Черкасс. Пан Подвысоцкий снарядил только до Кременчуга…
Мокрое ее тряпье казаки выжимали, берясь вдвоем за каждую вещь. Мелашка куталась в кобеняк Нечипора и на каждое движение казаков готова была отвечать слезами радости. Развесив выжатую ее одежду на ветках вербы, казаки стали осыпать девушку шутками, будто не из Днепра ее спасли перед самой гибелью, а с посиделок вызвали на минутку.
— Из Черкасс? А как тебя сюда занесло? Не оправилась с течением?
— На Низ, в Сечь направляюсь. Дело у меня к казакам сечевым…
— Так уж ниже некуда, это и есть Сечь, голубка моя. Какое же дело у тебя?
— А кто вы такие? Так я и скажу, не зная кому!
— Как спасал тебя, неужели не узнала казака в чем мать родила? — бросил ей Нечипор, рассмеявшись над шуткой, которая подвернулась ему на язык.
Засмеявшиеся за ним казаки заразили смехом и Мелашку. Нечипор разыскал трубку, зажег ее и подал Мелашке, чтоб отгоняла дымом комаров.
— Спасибо, пан… казак. А я и не смотрела тогда, в каком мундире казак мне жизнь спасал.
— Ну, потом разглядим друг друга. А сейчас, пожалуй, повернем, хлопцы, в кош. Завтра, если живы будем и погодка подходящая будет, — выедем.
В курене гетмана сечевых казаков Тихона Байбузы собрались кошевые с Базавлука и Чортомлика, полковники и куренные атаманы. Еще никто с зимы не выступал в поход. Народу были полны острова. Весть о приключении с полковником Нечипором и девушкой из Черкасс облетела курени, и люди на лодках, на лошадях, пешком потянулись в Чортомлик к гетманскому куреню.
Гетман сидел у тяжелого стола, недоделанною трубкой в раздумье стучал об него. Рядом лежали плотничьи и токарные инструменты. За работой его и застали старшины.
Мелашка сидела с краю на длинной, скамье, еще не переодетая в свою одежду. По комнате похаживал полковник Нечипор и говорил:
.— Уже второй раз обращается к нам этот гордый рыцарь родной земли. Второй раз поручает нам жизнь свою. Татарину помогли бы, а Наливайко не хотим?
— Разве не хотим, полковник? Подумать надо.
— Я не против того, чтобы подумать, пан Тихон. Вчера Подвысоцкий прислал казака с Сулы, сегодня эта… девушка подтверждает. Значит, так: наши украинские войска окружены ляхами у нас же, в нашем доме, под Лубнами, в голой степи!.. Да еще какие войска: Наливайко, Шаула, Кремлский…
. — И Лобода, пан Нечипор.
— Ну, и этот… попал. Но он… вывернется, его не тронут ляхи. А Наливайко!., Мы-то ведь знаем, что не поднимись Наливайко — наш народ не ведал бы, кто мы, чьи мы и какому богу, а не польским панам наша земля принадлежит. Украина теперь заговорили, не просто про войну с ляхами, а про войну с короной польской, про свободу и про свои порядки в нашем краю, вот оно что выходит, господа старшины, от того Наливайко. Я стою за то, чтоб немедленно же, сегодня-завтра, выплыть в поход на Сулу. Водичку бог дает — через неделю-другую и на Суле будем.
— Такого еще и сроду не было, чтоб Сечь с весны выступала не по казачий хлеб, а прямо в войну встревала. Подумал ли ты, пан Нечипор, об этом? Обносились мы за зиму, проелись. Ни коням съесть, ни за стол сесть. Бочонки пересохли, которую неделю горилки не варили…
— Подумал я, атаман, и об этом. Такого еще, правда, не было, но не было и того, чтоб ляхи окружили десять тысяч украинского войска и голодом принуждали его к послушанию. А в Варшаве или в Кракове виселицы готовят — и не только этим храбрым воинам, но и всему народу нашему. За что, спрашиваю? За какие грехи такой позор? Ксендзы с попами нашими, вероотступниками, унию опять хотят насильно вводить в наших землях, ополячить нас собираются. Такое было, пан гетман? Если не прикажешь выступать кошем, то позволь мне куренем выгребать.
— Да ты не спятил, пан полковник? Мы решили вниз по половодью спускаться, а тут вдруг… Не позволю! Пошлем Касперу Подвысоцкому наш приказ и булаву, пусть выступает. Ему ближе, ему и божье благословение. А насчет польской веры я спокоен. Наш народ… безверный какой-то: ни польская, ни татарская вера к нему не пристает, даже своей чурается. Возьми хоть нашего попа Мартына: молитву, как прибаутку, кое-как прогнусавит… Нет, не разрешу. Пусть Каспер…
— А я, пан Тихон?.
— Ты, Нечипор?.. Не знаю, что с тобою делать…
— Так-то вы, господа запорожцы, своей украинской земле добра желаете? — вмешалась Мелашка. Глаза ее горели от лихорадки и гнева, голос был хриплый. — Сегодня ляхи замучат Наливайко, а нас, что скот, еще больше к панским рукам приберут.
А завтра они и до вас доберутся. Слышала я, Северин говорил, их король приказывает по Днепру крепости строить и жолнеров, как за пазухой у нас, в тех крепостях поместить. Харч им давай, да, полагать надо, не ради забавы гулящим панам обо всем этом стараются. А знала б я, разве послушалась бы людей наших и перла бы в такую дорогу? По селам, по воеводствам послали бы своих людей, подневольную челядь, крестьян подняли бы на это святое дело. За них гибнет столько честных людей…
Как женщина, не выдержала. Слезы полились, дыхание захватило в груди. Плакала. Но гордо стояла перед полковниками и старшинами, одетая в чей-то красный, шелком расшитый кунтуш. Хоть говорить и не могла дальше, но не запричитала, не поникла в женском бессилье…
Старый, поседевший куренной атаман подошел к Мелашке и стал рядом. Синий жупан, такие же синие широкие штаны, серебро на ремнях и на сабле — все свидетельствовало о том, что атаман не тратил напрасно своих лет. Непрошенная седина — это только свидетель бурной жизни запорожца.
— Если не разрешишь, Тихон, то я… нарушу обычаи сечевые, выступлю самовольно с куренем на Сулу… Выступлю с паном Нечипором!
Потом рукою торжественно и величаво показал на Мелашку:
— Это не слезы, а гнев смертельный нашего народа против вечных врагов Украины, поганых панов! Там, на Украине, наши кровные попадают под сапог мерзкого жолнера Станислава Жолкевского… Господа старшины! На Суле решается судьба нашего края, наших людей. Жолкевский посмеется над нами, замучит лучших наших воинов, и не простят нам этого дети и внуки наши.
Полковник Нечипор в обхват обнял атамана и трижды поцеловался с ним. Старшины зашумели, заволновались. Несколько человек вышли было на казачий шум во дворе.
Гетман встал из-за стола. Внутренние, во время зимнего прозябания заснувшие силы разбужены запальчивым выступлением куренного, кровь ударила в лицо. Недоделанною трубкой пригрозил в воздухе:
— Стойте, кто там выходит! Выбирали меня гетманом на смех, подчиняться обещали для вида… Заставлю подчиняться! Тебе, полковник Нечипор, не диво, ты сроду такой. А ты, старый, стыдился бы, какому поведению младших научаешь?
— Прости, гетман, погорячился. Но разреши…
— И прощу!.. Кому другому не простил бы, а тебе, старый чорт, прощаю. Таких не удержишь, да и засиделись без дела тут. Выступайте с Нечипором. Но деритесь, чтоб и в Варшаве было слышно… Подумать нужно, девка правду говорит. И у нас слыхать про эти крепости на Днепре. В Киеве, во Львове унией, а на Днепре крепостями нашего брата поработить да ополячить хотят. Подумаем, господа, не время ли и нам послушаться советов Наливайко… Ну, с богом, выступайте! Чигиринцев прихватите по дороге…
10
В лубенском замке Вишневецкого были отведены покои для гетмана Жолкевского и его штаба. Пани Лашке отвели комнату, которая окном выходила на крутой берег Сулы. Джуры, специально приставленные к комнате Лапши, старательно выполняли все ее желания, все приказания, и двум девушкам-прислужницам нечего было делать. Пани Лашке было позволено все в пределах замка, зато категорически запрещено выходить за ворота, где, как заявили ей, ее жизни могла угрожать опасность.,
— У нас война, любезная пани. Неприятность всякая может случиться и повредить пани, — объяснил Жолкевский.
Каждый вечер Лашка выходила на прогулку, в дикую, заброшенную рощицу в южной части замка. Вслушивалась в стрельбу внизу, на Засулье, и нервно вздрагивала. Не боязнь выстрелов побуждала ее вести счет: кто выстрелил, в кого? Одного лишь хотела: как можно больше убитых. Когда гетман рассказывал про сражения, трупы и кровь, она заставляла его останавливаться на самых страшных подробностях резни, — тем и жила последнее время, зайдя в тупик своим положением при гетмане, которое, даже в глазах наиболее дружески настроенных приверженцев Жолкевского, чем далее, тем становилось все пикантнее.
Однажды вечером стрельба была особенно сильна и закончилась неимоверным шумом на Солонице. Пани Лашка нетерпеливо ждала гетмана, который один только и имел право говорить с ней об осаде казачьего войска и о всяких боевых эпизодах.
В тот вечер гетман долго не возвращался. Пани Лашка, не дождавшись его, ушла к себе. Служанок держала дольше, чем обычно, и потом легла в постель.
Жолкевский, как только сошел с коня, направился к Лашке и постучался к ней. Дверь была не заперта, — так приказала служанкам. Услышав в ответ короткий и невнятный звук, вошел, бряцая шпорой. Попросила не зажигать свечи, так и говорили в неосвещенной комнате. Пани Лашка последнее время упростила титул Жолкевского, называла его только «пан гетман», отвечала измученным голосом, будто крадеными словами:
— Пан гетман задержался, — верно, бой был?
— Да, любезная моя пани. Несколько сот этих мерзавцев сделали вылазку и опять пана Струся и хозяина этих комнат потрепали в бою. Если бы не подоспел пан Ободовский с литовскими драгунами, эти разбойники прорвались бы в степь, уничтожив казаков пана Струся.
— Кто же правил этой казачьей атакой, пан гетман? — как безнадежно больная, продолжала выспрашивать она.
— На этот раз… Но минутку, моя любезная пани, кажется, за мной идут…
Жолкевский открыл дверь. На пороге стоял жолнер, который разыскивал его по всем комнатам.
— Вельможного пана гетмана просит пан… Заблудовский.
— Иду…
Дверь порывисто закрылась за Жолкевским. Лашка соскочила с кровати и подбежала к двери. Слышала, как, удаляясь, прохромал Жолкевский, как затихал звон гетманских шпор в ночных покоях Вишневецкого.
Постояв немного у двери, Лашка медленно доплелась до кровати, упала на постель и, спрятав в подушку мокрое от слез лицо, прошептала:
— Кто же этот предводитель казачьих сотен, кто, пан гетман?
В комнате, куда зашел Жолкевский, на длинном столе горело несколько свечей в бронзовых подсвечниках. Два войсковых писаря вскочили из-за стола и склонились в почтительном поклоне. У скамьи стояли двое старшин, покрытые пылью и пятнами крови, неподалеку от них — несколько вооруженных жолнеров Жолкевского окружили Стаха Заблудовского. Его обнаженную саблю держал жолнер, стоявший около стола.
— А-а, пан Заблудовский? — невнятно произнес гетман, на минуту останавливаясь в дверях. Властным взором окинул присутствовавших. — Оставьте нас вдвоем. Карабелю отдайте пану. А впрочем… заберите ее, потом отдадим.
Стал у стола, смакуя чувство власти, потом обернулся к хорунжему, тяжело оперся на стол. В дверях еще толпились жолнеры, писаря, оглядывались на гетмана, не изменит ли он свой приказ. Он стоял, охваченный таким чувством, словно счастье его жизни сосредоточилось в эти минуты, которые, как казалось фантазии гетмана, продлятся целую вечность. Вот стоит среди комнаты человек, из которого он сделал своего верного пса. Не один такой спущен в лагерь его страшных и вечных врагов. И эти-то псы покорно слушались его и подготовляли неизбежную победу Станислава Жолкевского, которой и род его будет гордиться до тех пор, пока…
— Вечно… — почти прошептал гетман мысль, которой отогнал промелькнувшую в глубине души тень сомнений…
Даже после того, как закрылась дверь за последним писарем, Жолкевский продолжал молчать.
На губах Заблудовского уже зацветала его улыбка, и белый ряд зубов игриво проступил меж губами. Стах понял, что может говорить, что здесь никто не помешает ему.
— Вельможный пан гетман, уже пора. Вечернею вылазкой, наконец, руководил сам Наливайко. Наливайко мог бы прорваться в степь, но вернулся помочь казакам, которые очутились в беде. Наливайко настаивает, чтобы все вооруженные казаки прорвались в степь, оставив вашей мощи жен с детьми и пустые возы. Это может случиться в ближайшее время… Пан Лобода до сих пор колеблется, но я подговорил немало казаков и нескольких старшин. Один раз мы хотели было тайно от пана Лободы схватить Наливайко и Мазура. Но подоспел Шостак. Догадался он или нет — не знаю, но помешал. А Наливайко догадывается, это уже наверняка, вельможный..
— Из чего вы, пан, делаете такие предположения?
— Каждый день идет перепалка между паном Лободою и Наливайко. Он называет изменой состояние лагеря.
— Кого винит?
— Ничего не известно, вельможный пан гетман, имени не называет.
Гетман задумался над сообщением Стаха. Стратегия его могла быть удачной до того времени, пока противник не доискался причин своих неудач. Но если Наливайко стал подозревать измену, эта стратегия может обернуться против замыслов гетмана. Орудие мести стоит перед ним, надо его только направить.
— Я получил достоверные сведения, пан Заблудовский, что канцлер коронный подал королю на подпись грамоту о даровании вам польского дворянства за рыцарский поступок в бою под Острым Камнем…
Заблудовский заметно вздрогнул… Отчаянный бой… широкая спина полковника Сасько… Заблудовский смежил веки, отгоняя непрошеное воспоминание. Потом упал на колени и пополз к гетману. Тот жестом остановил его, но с колен не поднял.
— Наливайко, пан… шляхтич, это не Сасько Федорович. Не труп его, а душу вы должны сдать мне на руки. Вам необходимо заслужить доверие у этого разбойника и скрутить ему крылья…
— Понимаю, вельможный… скрутить ему руки.
— Да, пан, руки… Руки ему скрутить…
Гетман сам на себя рассердился за вырвавшийся
у него образ — крылья…
«Да, это орел — хочешь или не хочешь этого, пан гетман. А орел — крылом силен».
Небольшое возбуждение, вызванное этими мыслями, Жолкевский старался унять, шагая вдоль комнаты. От души ненавидел этого пса, что на коленях поворачивался за ним, но в лагере врагов этот пес был рукою гетмана, его мозгом, его волей… Потом опять сел на скамью. Успокоившись, смилостивился:
— Встаньте и расскажите о лагере.
— О чем прикажете, что хотите знать, вельможный пан гетман?
— О лагере я должен знать все: чем кормится хлоп и о чем говорит, на кого надеется…
Глупая улыбка опять заиграла на губах Заблудовского:
— Убитых и дохлых коней доедаем, вельможный… Гнилую воду пьем из болот и родничков. Вонь от не зарытых трупов с ума женщин сводит… Лагерь надвое разделился.
— Чьи сильнее, пан… шляхтич? Только… правду говорите. Получите в награду еще и такую… пани.
— Вельможный пан гетман не может пожаловаться на верного слугу его мощи. Наших больше, пан, но упорнее те…
— А как… этот изменник, сотник Дронжковский?
— Злой, как дьявол, в беседу не вступает и в вылазке рубался вместе с Наливаем.
— Кто еще?
Никто из старшин, на этот раз. А допустит господь бог до другого раза, то с Наливайко будут и Мазур, и Дронжковский, и, верно, пан Шостак,
— Пан Шостак, шельма?
— Да… С того времени, как стали лагерем, он опять повернул к Наливайко и на меня сердится за то, что я мост не успел сжечь перед паном Белецким.
— Кто еще из старшин?
— Начальник разведки Панчоха, Карпо Богун.
— Про этого знаю. Все?
— Пока что…
— Достаточно. Можете идти, пан, ночь кончается.
Заблудовский замялся. Не все сказал или о чем-то хочет просить гетмана? Жолкевский слегка усмехнулся:
— Пани Лашка жива и здорова, ждет вас, пан шляхтич… Не сегодня, не сейчас, успокойтесь, пожалуйста, пан Заблудовский, дело еще не кончено. Можете идти…, Стойте, еще один вопрос: какие связи у казаков с… коронными войсками, с жолнерами? Надеюсь, вы понимаете мой вопрос?
— А как же, вельможный… Полковник каневский, пан Кремпский, по совету пана Лободы, посылал посла к пану черкасскому старосте князю Вишневецкому… Видать, ничего из этого не вышло… Ради бога, прошу прощения, вельможный… забыл одно…
— Слушаю.
— Броней, бывший слуга жены канцлера, пани Замойской, — и жидовин Лейба одному богу известными путями вчера вернулись через Солоницу с Днепра.
— С Днепра? Пся крев, вы, пан, головой отвечаете за такие сообщения! Как это — с Днепра? Ведь лагерь окружен и жолнеры караулят день и ночь… Что говорит этот изменник?.
— И еврей…
— Да, да, и еврей… Что говорит этот скот?
— Они уверяют, вельможный пан гетман, что с Низу на помощь Наливайко выступили два полковника и куренной атаман с войском… Какая-то хлопка, по имени Мелашка, пробралась в Сечь и тревогу подняла. Полковник Нечипор выступил, говорят, рели разрешите… Я знаю этого полковника.
Жолкевский вскочил и, сильно хромая, пошел прямо к двери. На ходу высыпал весь свой арсенал отборной ругани. В дверях остановился:
— Это, наконец, все?
— Почти… Наливайко собирается послать Карпо Богуна навстречу Нечипору.
— Хватит! Кончать надо. Ну, пан шляхтич, кончайте. От вас самого зависит получить звание полковника коронных войск и… пани Лашку!
И вышел, бурей проломился в дверь.
Пани Лашка не спала. Она решила поговорить с паном Станиславом на чистую. Такое двусмысленное положение ее при войске дальше немыслимо. Как обреченная, то садилась на кровать, то шагала по комнате, то прислушивалась у дверей, опершись спиной и затылком о косяк.
Услышав дзеньканье шпоры, тихо приоткрыла дверь, окликнула:
— Пан гетман…
Жолкевский оглянулся на Заблудовского, который в сопровождении жолнеров уже выходил, наружу через боковые двери. Проводил его глазами и вошел к Лашке. Она сидела в постели, укутанная одеялом, и громко стучала зубами.
— Вам холодно, любезная пани?
— Нет. Я жду окончания начатого паном гетманом интересного рассказа.
— Ах, того?.. То был Наливайко, любезная моя пани. То он вырвался из осады.
Лашка качнулась и прилегла, спрятав лицо в подушку.
— Пожалуйста дальше, пан гетман… Были убитые, раненые?
— У пана Струся не осталось и половины казаков… Но, простите, любезная пани, я устал. Завтра кончу эту… кампанию,
И снова поднялась Лашка, услышав, что Жолкевский направился к дверям. Протянула к нему голые руки. Они чуть мрели во мраке. Может, задушить его собирались, может, влюбленно обнять. Жолковский остановился, сделал несколько шагов назад.
— Сегодня, любезная пани, я ночую среди войск и вернусь…
— Когда?
— Неизвестно, но скоро, моя милая пани. — И опять направился к выходу.
Но Лашка встала с кровати и загородила ему дорогу.
— Пан гетман спешит… Но он должен дать мне совет… Я беременна.
Жолкевский ожидал, что Лашка упадет ему на грудь, — была бы неожиданная возня с ней. Но Лашка повернулась и прошла мимо гетмана в глубь комнаты. У столика остановилась и не оборачивалась к нему. Во мраке комнаты, похожая на мертвеца в белом саване, чуть мрела ее фигура. Слышно было, что плачет, но так тихо, что гетман ощутил даже гордость своей деликатной любовницей. Почувствовал, что надо что-то сказать. Ничто, правда, его к этому не обязывало, но… пани с норовом и ходы- выходы знает в Кракове, даже в Варшаве.
— Успокойтесь, уважаемая пани… В вашем положении волнение плохо отражается на… потомстве.
— Вы шутите, пан? — резко обернулась Лашка.
— Господь бог-мне свидетель, любезная пани… Скоро вы, пани, станете законной супругой пана Заблудовского.
— Что?!
— Еще раз прошу вас успокоиться, любезная моя пани. Пан Заблудовский получает шляхетство, будет иметь звание полковника, и дай ему господь бог со временем стать польным гетманом…
— Не понимаю вас, пан гетман. Говорю о чести моей, о… совместной подлости нашей и будущем ребенке, которого должна на свет родить, должна… обществу назвать имя отца его.
— Любезная пани… назовет имя Стаха Заблудовского. Ведь сам я застал вас, любезная пани, в его объятиях, чего вы не можете отрицать, пани…
Вон! Завтра же выезжаю в Брацлавщину!
— А потом?
Лашка упала на кровать, подушкой заглушая рыдания. А Станислав Жолкевский стоял, выжидая приличного момента, чтоб выйти из комнаты. Ничто его больше не беспокоило. Лашка поняла это молчание.
— Потом… Потом? Успокойтесь, пан… Наливайко я назову его крестным, если не родным отцом, и ненависть такую же воспитаю у него к… роду «славному». А до этого…
— Вы разумно поступите, пани, как настоящая полька, если свет не будет знать этих… мелочей. В этом наше счастье и счастье этого, простите, любезная пани, дитяти…
— А-ах!.. — вырвался-таки сквозь стиснутые зубы стон женщины.
Как ножом резанул темноту комнаты, хлестнул в раскрытые гетманом двери. После него грозно налегла тишина.
Станислав Жолкевский вернулся от дверей, сделал два шага к кровати. Дважды пронзил в спину дрожащее в истерике тело своею острой карабелью, спокойно вытер ее обо что попало на кровати и вложил в ножны. Стон вырвался еще раз после первого удара, но после второго все замолкло, и тело пани Лашки сползло с кровати, замерло на коленях.
Гетман минуту постоял и процедил сквозь зубы:
— Любезная пани умерла как настоящая полька. Так умирают только от мстительной руки ревнивого… пана Стаха Заблудовского…
И вышел из комнаты, плотно прикрыв двери.
11
Землянки в осажденном лагере казаков были предоставлены только женщинам с детьми. Все прочие жили между возами, в ямах и просто в овраге, что был посреди лагеря. Реестровые казаки из отрядов Лободы большей частью жили при женщинах, возле землянок, около возов с имуществом, оберегая его от наливайковцев. Ежедневно вставала страшная проблема — есть. Все, что было съедобного на возах, съедено. Казаков, скрывавших продовольствие от общества, предавали суду пятерых судей, выбранных из среды старшин. Для острастки другим судьи казнили уже четырех казаков, прятавших гречу и кадку меду.
Но продовольствие уменьшалось, и спустя некоторое время его не стало совсем. Убитые или павшие лошади мало спасали положение. Лобода велел отобрать у казаков более слабых лошадей и зарезать их. Да какой казак отдаст коня? В лагере на этой почве происходили ежедневные, ежечасные стычки, которые иногда кончались смертоубийством.
Люди ходили мрачные, злые. Болезни среди детей и женщин, трупы убитых и умерших от ран, медленная смерть от голода — все это огромной тяжестью давило на живых, порождало чувство безнадежности среди казаков, лишало сил даже самых упорных.
Последняя вылазка Наливайко и Дронжковского дала лагерю около трехсот свежих лошадей, захваченных у брацлавского старосты Струся. Наливайко сам руководил обменом коней и выдачей их тем, у кого коней отобрали на зарез. В лагере появилось мясо, и это заглушило горе по погибшим во время вылазки товарищам.
В такой обстановке, под плач женщин и детей, под стоны раненых и больных, среди трупного смрада и немилосердной жары, в овраге собрался широкий круг старшин. Полковник Кремпский сам ходил меж возами и приглашал, — а где и силой загонял, — в круг сотников, атаманов. Собирались неохотно. Вместе с начальством шли казаки, садились кругом прямо на сухую землю. Жара начала спадать, но духота от этого не уменьшалась, и черные от загара, нужды и голода казаки сердито смотрели на солнце над Лубнами, дожидаясь, пока оно скроется и даст людям подышать свежим вечерним воздухом.
Лобода шел в круг, высоко неся перед собой булаву. Даже он похудел, и гетманская одежда висела на нем свободно, как риза на отощавшем попе. Переступал через полуголых казаков, обходил отдельные группы, которые глухо шумели, пересыпая разговор проклятьями.
В стороне сидели и стояли наливайковцы, молчаливые, как каменная стена. Это молчание говорило о страданиях, таких же, как и у других, но Лобода почувствовал в нем также упорство и силу. Эта сила действовала на всех. К наливайковцам присоединялись шаулинцы, и даже реестровики с отчаянья искали в обществе наливайковцев хотя бы моральной поддержки. Мощным крылом держались на стороне наливайковцев свыше трех тысяч бойцов, еще способных нестись на конях и рубиться до последнего дыхания.
От них шел на этот решающий круг Северин Наливайко, по пояс голый, будто высеченный из гранита, без шапки. За поясом — три пистолета, сбоку — турецкая сабля, подарок воеводы Острожского. Кудрявый чуб был лишь немного темнее лица, обожженного ветрами, солнцем и тревогой. Он шел и даже какую-то свадебную песню мурлыкал, хотя мысли одолевали его далеко не свадебные.
Совсем неожиданно его остановил Стах Заблудовский. Он все утро искал удобного случая поговорить с Наливайко, выслеживал его. От Лободы получил мудрый совет: попроситься у Наливайко, чтоб тот взял его с собою в предстоящую ночную вылазку из лагеря.
— Понаблюдаешь, пан Стах: если сила будет на стороне Наливайко — прислужись, заработаешь благодарность и доверие. А если… даст господь бог, то… придется пожертвовать Наливайко ради спасения лагеря и славы казачьей… — так наставлял его Лобода.
Издали гетман видел, как Заблудовский напрямик поспешил к Наливайко, как встретились они. Усмехнулся в ус и отвернулся…
— Пан Северин, простите, но вы мне сердце разрываете своим обхождением со мной.
— Оставьте, пан Заблудовский. До нежностей ли теперь? У меня самого душа грубее дубовой коры стала. Да и пан гетман… не так уж пренебрегает вами, пан хорунжий.
— Ну вот, опять то же самое… Наслушались вы, пан Северин, всяких сплетен, а не знаете, что я для вас выведал про измену… в лагере.
Тогда остановился и Северин Наливайко. Бросил на Заблудовского взгляд, пронизывающий, как удар сабли. В измене Наливайко подозревал самого Заблудовского и об этом собирался говорить сегодня в круге. На рассвете Панчоха сообщил, что кто- то перебрался в лагерь во время ночного наскока жолнеров. Ему даже показалось, что он узнал в этом человеке Стаха Заблудовского. Проследили за ним, за его конем — конь был накормлен — и остались в уверенности, что Заблудовский навещал врагов.
— Недаром, пан Заблудовский, вы пропадаете по ночам из лагеря и поздно возвращаетесь под прикрытием ложной атаки жолнеров…
— Верно… Вчера, пан Наливайко, я тоже… вернулся оттуда.
Наливайко умел скрывать свои чувства, но в этот момент не нашел нужным скрывать их. Сделал шаг назад и схватился за саблю. Заблудовский понял, что может спасти его жизнь. Выдержал страшный взгляд Наливайко, даже свою деланную улыбку не согнал с лица.
— Пан Заблудовский, с Наливайко опасно так шутить.
— Знаю, пан Северин, и не мне защититься от сабли в ваших руках. Выслушайте меня здесь как друга, который искренне желает вам счастья, пан Наливайко. -
В том, что Заблудовский не желает ему счастья, Наливайко был уверен. В лагере всегда остерегался его, со, дня на день ожидая от него какой-нибудь каверзы. Неожиданное признание Заблудовского в том, что он поддерживает связь с Жолкевским, показалось ему началом какой-то злостной интриги. Но сейчас, когда он услышал дальнейшие признания хорунжего, чувство доверия невольно шевельнулось у него в груди. Пытливо всматривался в лицо, в глаза Заблудовского, все внимательнее вслушивался в факты, которым трудно было не верить.
— Еще под Киевом начал я следить за гетманом Лободою, пан Северин. Ради этого в доверие к нему втерся и стал как бы сообщником его. Ведь пан Лобода заранее договорился тогда с Жолкевским, что на Днепр выедете вы, пан Наливайко, якобы для переговоров со Струсем. Вы не захотели ехать в лодке, пан Северин, и я промолчал, усомнившись в том, о чем пока только догадывался. А позже сотник Козловский рассказал мне под честное слово, что Жолкевский сам лично говорил ему: «Лобода только при черни, для отвода ей глаз, с Наливайко, а в душе и поступках — со мною…» Вы можете, пан Северин, не поверить мне, — так вот вам написанное Лободою к Жолкевскому письмо, которое я должен был передать этой ночью польному гетману и не отдал, чтобы засвидетельствовать этим мою преданность вам, пан Наливайко, и казакам…
Наливайко не мог больше сдерживать себя, его трясло от слов Заблудовского, как в лихорадке. Взяв письмо, наскоро просмотрел несколько строк — явное свидетельство подлой измены — и положил письмо за пояс.
— Благодарю вас, пан Заблудовский… Прошу извинить меня. Я иногда не совсем хорошо отзывался на ваш счет… Идем, пан Стах! В кругу об этом нужно будет сказать. Боже мой, измена гетмана!..
В круг старшин зашел один Стах Заблудовский. Наливайко остался в стороне. К нему подошел Богун:
— Не спишь, брат, худеешь…
— До свадьбы, Карпо, далеко, и не то зарастает… Дай только из этого ада вырваться, с… друзьями управиться.
Услышав, как ему казалось — беззаботный смех Наливайко, Богун испугался. Уж не начало ли это какой-то страшной болезни? Он видел, как горели глаза у Северина, как взгляд его рыскал по старшинам, видел, как дрожали руки, хватавшиеся то за рукоять сабли, то за пистолеты за поясом.
— Пора начинать, пан гетман, солнце садится! —
крикнул полковник Кремпский, протискиваясь почти последним в круг старшин.
— И начнем, господа… — Лобода снял шапку и ею же вытер вспотевшую голову. — Пан Наливайко- больше всего добивался этого круга, пусть первым говорит, или как, господа старшины?
И заревели со всех сторон тревожными голосами казаки, как звери в клетке. В этом реве будто не было слов, только глубокий вздох, выдох злобы и отчаянья. Из казачьего круга шум перекинулся на весь лагерь, слился со стоном больных, с причитанием женщин. Булава властно замелькала над головой у Лободы. Сквозь годы войн и кровавые беды прошло это движение булавы в руках выбираемого казаками гетмана. Только вера в провидение высших, небесных сил могла сравниться с действием, какое оказывала на казаков булава гетмана во время самых сложных и самых злобных настроений.
Круг умолк, послушный булаве. Лобода слегка качнул ею в сторону Кремпского:
— Говори, пан полковник, ты самый старший по возрасту.
— Буду говорить, паи гетман… Мне в Каневе была протянута рука защиты от бесчестного наскока ляхов, которые напали на нас в светлое Христово воскресенье. Я принял эту руку и угодил с казаками в этот ад. До каких пор будем терпеть, жен своих, детей мучить?
Снова зашумели в круге. Слова Кремпского охотно подхватили реестровики. А он дальше предлагал уже и спасение. Выходило, что совсем просто спастись от осады и вернуться в свои села, хутора. Для этого нужно только согласиться на условия Жолкевского.
— Я и самого себя выдам, понесу свою голову на суд закона, лишь бы спасти ни в чем неповинных казаков….
Кремпский правильно рассчитал. Предполагая, что Наливайко перед кругом побывал среди казаков, говорил с ними и мог, следовательно, привлечь на свою сторону даже реестровиков, полковник в своей речи и стал якобы на их защиту. Шум среди казаков еще больше усилился. Они уже не замечали булавы. Даже лежачие и больные зашевелились. Началась перебранка. Тогда Лобода выступил на помощь Кремпскому своим мощным басом:
— Господа казаки! Настал час, когда спасения нельзя ждать откуда-нибудь извне, оно находится в ваших руках. Мать Украина зовет вас, земля рук ваших просит. Слезами горькими обливаюсь, на ваши страдания глядючи. А что я могу поделать? Пан Жолкевский разгневался, про мир и слушать не хочет, если не согласимся на его требования. Конечно, соглашаться тяжело…
— Вы продаете Украину, людей и землю продаете проклятым панам! — крикнул Наливайко.
Эти слова были как гром с ясного неба. В первую минуту все замолкло. Кто услышал — испугался, а прочие ждали повторения. Повскакали лежачие. Одинокий голос из толпы истерично выкрикнул:
— Что он сказал?
— Измена!.. Измена!..
Лобода поднял вверх булаву, угрожающе махал ею, но шум не стихал. Понимал, что к булаве нужно прибавить какое-то очень веское слово, — иначе не привлечь к себе внимания, не потушить это бушующее пламя человеческих страстей. Возле него очутился Заблудовский. Стало легче на душе. А Заблудовский уже шептал на ухо:
— Он пьян, пан гетман.
— Северин Наливайко пьяный пришел в круг… Позо-ор! — не подумав, крикнул Лобода.
И правда, казаки стали успокаиваться. Но это спокойствие было угрожающим. Наливайко, обернувшись к казакам, выхватил саблю и махал ею в воздухе вместо булавы. Шум стихал, только причитанье женщин и плач детей прорывались издали, от землянок и возов.
— Кто видел, что Наливайко горилку пьет? Я от крови нашей пьян и от предательства в нашем лагере… У нас в лагере измена!..
— Кто изменники?
— Смерть им!..
— Га-а-а!!! Смерть!..
— Говори, пан Северин! — отозвался Лобода, весь красный от душившей его злобы. — Говори! Старшины хотят знать, кого винишь ты в измене. Не сам ли ты первый предаешь этих людей, одураченных тобою? Не ты ли еженощно бросаешь их на верную смерть, на пики и сабли сильнейшего врага?
Теперь уже нельзя было унять шум никакими человеческими силами. Наливайко обернулся к старшинам, терпеливо слушая Лободу. Заблудовского он ненавидел, и его показание начинало казаться сомнительным. Но за поясом Наливайко имел такого свидетеля, которого разве сам Лобода сможет опровергнуть. Поэтому выслушал Лободу до конца. Потом двинулся в круг старшин так стремительно, что перед ним расступились в разные стороны полковники, сотники, старшины. В проходе остался Лобода с поднятою булавой. Рука дрожала, и казалось, что булава вот-вот потянет ее к земле. Эта дрожащая рука окончательно вывела из равновесия Наливайко. Тупым ребром сабли он ударил по руке, и булава, как срубленная ветка, сорвалась на землю. Полковник Кремпский подхватил булаву на лету и грозно поднял ее в обеих руках:
— Позор! Схватить его!
— Прочь! — крикнул Наливайко, шагнув к Кремпскому.
Полковник опустил булаву, испуганно перекрестился и попятился к столпившимся старшинам.
— Свят, свят!.. С ума сошел человек.
А Наливайко спрятал саблю, выхватил письмо, и, казалось, совсем спокойно зазвучал его сильный голос. Народ молчал, ловил каждое слово:
— Вот где, братья-казаки, доказательство измены! Есть подозрение, что этот наш гетман предает святую армию бедняцких воинов, предает Украину! Пусть признается, кто писал это письмо к палачу Жолкевскому? Он в нем обещает выдать панам всех их бывших — наймитов, привести Украину к присяге короне польской!..
— Измена! Позор!.,
— Смерть предателю!..
Лобода в ужасе и недоумении вытаращил глаза и бросился к своим сторонникам. Стах Заблудовский только руками развел. Кремпский взял булаву на согнутую руку, как мать больное дитя. Наливайко оборачивался во все стороны, высоко поднимал вверх письмо, но слов его уже не слышно было. Разбушевавшиеся казаки протягивали руки, и сжатые кулаки красноречиво говорили об их настроении.
Стах Заблудовский выждал минуту, когда удивление и растерянность Лободы дошли до предела. Он прокрался меж старшинами и, когда Наливайко обернулся спиною к Лободе, тихонько посоветовал:
— Спасение пана гетмана в его сабле…
Это была искра, брошенная в бочку пороха. Словно очнувшись, Лобода вспомнил, что у него ведь есть сторонники не только среди старшин, но и среди казаков. Минутный испуг его мог стоить ему жизни. Выхватил саблю, высоко взмахнул ею:
— Делал, как бог мне велел. Отдай сюда письмо!..
И бросился на Наливайко. Наливайко не слышал гневных слов Лободы, не остерегался его, увлеченный речью к казакам. Сабля Лободы тяжело, со всей силой обрушилась вниз…
Неминуемая смерть ждала Наливайко, но Карпо Богун во-время подставил свою саблю под саблю Лободы, и Наливайко инстинктивно присел при звуке сабельного удара над своей головой. Смертоносный удар Лободы перешиб саблю Богуна, но Наливайко успел уклониться, и в тот же миг вместо письма над головой у него завертелась сабля. Губы раздвинулись в зловещей улыбке:
— Принимаю вызов!.. Ну, защищайся пред судом сабли.:. Оправдывайся, гетман, еще не поздно! Кто писал письмо?..
Лобода побежал в сторону после первого удара сабель. Может быть, надеялся спрятаться в толпе или отомстить Стаху Заблудовскому, чей лицемерный маневр он только теперь вполне понял.
— Спасите!.. Помилуйте!
Стах Заблудовский обеими руками схватил Лободу за плечи и изо всех сил толкнул его прямо на Наливайко, который уже остановил руку с саблей. Наливайко чуть отскочил в сторону, и никто не успел заметить, как Лобода повалился с рассеченной головой. Второго удара Наливайко уже и не собирался наносить, хотя к бою был готов.
12
Неимоверный шум, выстрелы и бряцание оружия докатились и до лагеря Жолкевского. Сам он в это время объезжал войска. Из передних окопов прискакал джура Вишневецкого и сообщил, что в лагере осажденных идет резня.
«Ну и пусть себе», — решил мудрый гетман Жолкевский.
Всю ночь не сходил с коня, всю ночь караулили и тесным кольцом стягивались вокруг лагеря казаков войска Жолкевского. Приказал стеречь, чтоб и муха не вылетела из лагеря. Стрельба и крики подсказывали ему, что делал Стах Заблудовский.
А в лагере казаков творилось нечто страшное. Сначала лагерь как будто потонул в сплошном гуле перебранок и споров. Но уже через полчаса после смерти Лободы ссоры перешли в стычки. Стах Заблудовский разжигал в реестровиках — ненависть к наливайковцам, а потом сам же становился рядом с наливайковцами и ожесточенно рубился. Ночью он очутился уже совсем в другом месте с кучкой казаков. Несколько сот наливайковцев саблями прокладывали себе дорогу к валу меж казаков Лободы и Кремпского. Заблудовский пристал к наливайковцам и старался показывать Наливайко не только свою преданность, но и незаурядное искусство рубаки-казака.
— Держись, пан Северин! — кричал Заблудовский.
И в самом деле, Наливайко стало легче, когда Заблудовский принял на себя и своих людей фланговый удар реестровиков, которые напирали вдоль вала.
— Держусь, пан Заблудовский… Не двигайтесь вдоль вала… Дайте размахнуться… Карпо! Прикажи казакам взбираться на вал и уходи с ними в степь, а я задержу сам…
— И я, — опять отозвался Заблудовский сбоку.
Была темная ночь. Карпо Богун пробовал протестовать против приказа Наливайко и даже соскочил с вала, чтобы драться рядом с Наливайко. Наливай- ко пригрозил ему, что зарубит его, как — предателя, если он ослушается и не поведет казаков в бегство.
Отступая под натиском реестровиков, Наливайко уже чувствовал за спиною вал. На него толпой двинулись предатели, руководимые сотником Козловским. Загорелись возы поблизости и осветили Наливайко. Он рубился, ничего не слыша, только видел трупы и угрожающие сабли. Слева ему совсем неплохо помогал Заблудовский. Остерегаться его дальше — значит не управиться с натиском справа. Ему осталось отбить только несколько передних и мигом вскочить на вал.
Этот миг уловил Стах Заблудовский и очутился около Наливайко.
— Берегись сзади, Северин! — крикнул Заблудовский так убедительно, что Наливайко резко обернулся.
В то же мгновение он понял маневр Заблудовского и впервые в жизни подумал о своем спасении. Вскочил на вал… бежать.
Но резкий рывок за горло сбросил его вниз, под ноги свирепой толпы. Хотел подняться, рукою успел сорвать с горла крепкую волосяную петлю, но подняться уже не успел.
— Ах, гадюка Заблудовский! — простонал Наливайко.
Несколько человек уцепились за его левую руку, в которой очутилась сабля, когда правая срывала петлю с шеи, Заблудовский выкручивал правую руку, несколько человек держали за ноги.
— Вяжите ноги, болваны! — кричал Заблудовский.
Пока опутывали веревками его тело, Наливайко слышал, как Заблудовский хвастал, что это он справился с Наливайко. Весть о том, что Наливайко связан реестровиками, словно эхо пронеслась по возбужденному лагерю. Затихал шум вокруг, прекращалась сеча.
Юрко Мазур бросился через овраг к толпе реестровиков:
— Враки! Наливайко ушел… навстречу полковнику. Нечипору…
Но кругом неслись крики, что Наливайко связан. Расходилась предрассветная мгла. Мазур стоял одинокий. И со страхом увидел: навстречу ему несли связанного веревками, окровавленного Северина Наливайко. Кто-то показал на Мазура. Заблудовский приказал:
— Вяжите Мазура!..
Юрко пытался защищаться, но, подбитый колодой ПО ногам, упал наземь. Острая боль в ногах и жесткие веревки, туго связавшие руки, не так уязвляли Мазура, как то, что увидел он Наливайко в таком жалком состоянии. Привык думать о нем как о непобедимой силе, а он лежал в узах, сломленный, бессильный, как дитя в пеленках.
Горячими слезами умылся. Только крикнул:
— Вяжите, подлюги не нашей страны! Души свои вяжете на утеху панам-ляхам…
Тяжелый удар сапогом в лицо прервал этот крик.
И рассвело, и солнце взошло над Солоницей, — а лагерь молчал. Даже женские причитания смолкли. Не поднимались и столбы утреннего дыма в кабицах. Еще не наступило там время для суда, не было там ни правых, ни виноватых. Было страшное молчание, как над мертвецом в первые минуты после смерти.
Жолкевский приказал войскам теснее сомкнуться и подступить ближе к воротам. Сообщение Вишневецкого, что ночью несколько сот казаков через болото Солонцу прорвались в степь, встревожило гетмана. Может, прорвались не несколько сот человек, а весь лагерь, оставив в утешение гетману женщин с голодными детьми.
Гетман сжал кулаки, словно опасался, что живое сердце Наливайко вот-вот вырвется из его когтей. Отдал приказ штурмовать главные ворота. Жолнеры подняли крик, из-под копыт коней взлетела пыль. Казалось, одним махом так и снесут лагерь. Даже Жолкевский, который не любил преуменьшать побед своих заносчивых войск, удивлялся такому усердию. Но ворота открылись сами, и жолнеры остановились. Из ворот вышло около двух десятков безоружных казаков и старшин. На копье, высоко над головами у них развевался белый платок. Старшины, а за ними и нобилитованные казаки сняли шапки сразу же по выходе из ворот.
В числе трех старшин впереди шел Стах Заблудовский.
Станислав Жолкевский любовался этим зрелищем. Почти неприступная крепость сдается на милость и волю коронного закона, хотя известно, что с Днепра уже повернули на Сулу шедшие на помощь запорожцы. Это он, польный гетман Станислав Жолкевский, заставил мятежную Украину просить у него пощады. Пусть теперь король и все государство польское оценят мужество и верность своих гетманов! Только бы поскорее отсюда, из этих нелюдимых степей, от страшной угрозы с Днепра!..
Свита Жолкевского из начальников и джур расступилась и дала проход казакам. Не доходя несколько шагов, Стах Заблудовский стал на колени пред польным гетманом. Кое-кто из казаков нерешительно последовал примеру хорунжего, пряча глаза свои от соседей. Лишь двое старшин не стали на колени. Только головы свои низко склонили, — так разрешал казацкий обычай, когда голова уцелела от сабли победителя-врага. Это не был поклон — только подставление шеи. Так и вол кладет свою шею в ярмо до самых снизок и ждет, пока хозяин наложит крепкие притыки.
Наконец глава делегации, один из оставшихся на ногах старшин, обратился к Жолкевскому:
— Челом вельможному пану гетману коронных войск польских… Прибыли мы по приказу казаков и пана старшого нашего, чтобы просить милости пана гетмана.
— Вельможного, мерзавец…
— Прошу вас, вельможный пан гетман… не пренебрегать обычаями рыцарскими и не оскорблять побежденного в честном бою. Я полковник и вышел не для издевательств вельможного пана гетмана, а по приказу власти нашей, которая поступает по воле старшин и всего казачества…
— Вы могли бы, пан полковник, позаботиться о чести, верно служа короне Речи Посполитой, а не этому разбойнику Наливайко. Что имеет сказать пан полковник?
— Бдительной осадой, вельможный пан гетман, вы заставляете нас просить милости у вашей мощи. Мы соглашаемся на ваши условия.
— Сдаете Наливайко и его сторонников старшин?
— Сдаем… Семь человек, связанных и невредимых, передаем… на милость.
— Пся крев! Не о милости, а о наказании идет речь… полковник… Давайте связанных, тогда будем говорить дальше. -
Заблудовский поспешно встал с колен и засеменил, словно покатился, к воротам, где вооруженной стеною стояли казаки, — готовые броситься на защиту делегации. Казачьи ряды расступились и пропустили две телеги, которые казаки везли на себе, хмуро глядя в землю. На правой телеге лицом вверх, ногами вперед лежал Северин Наливайко. Так и попросил положить его, как несут покойника в гробу. По обеим его сторонам лежали головами вперед Шаула и Мазур. На другой телеге тоже лежали трое в ряд, а около них в ногах сидел Панчоха со связанными назад руками. Шостак не пожелал лежать вверх лицом, не захотел смотреть на врагов, на свет. Отчаяние и угрызения совести мучили его. Реестровики выполнили его желание, положили спиной вверх. Лейба и сотник Дронжковский лежали на боку, словно дремали.
— Почему тот мерзавец не лежит? — показал саблей Жолкевский на Панчоху.
— Он, простите, вельможный пан, добровольно вернулся из-за вала и сдался…
— Снять голову этому гордому хлопу!
Жолнер пригнулся на коне — и труп Панчохи повалился с телеги под ноги делегации, которая без шапок, осмеянная, стояла перед Жолкевским. Телеги скрипели и удалялись между двумя шеренгами польской конницы. Потом передние всадники сошлись, закрыли собой печальную процессию скрипучих телег. Полковник поднял голову, заговорил:
— Как видите, вельможный пан победитель, мы выполняем договор…
— Договора еще не было… Должен говорить с вашим старшим. Где пан Лобода, который так верно мне служил?..
— Северин Наливайко его зарубил, верно, за эту, простите, вельможный пан гетман, верную службу вашей милости…
— Проклятье! Сукин сын, мерзавец… Затянуть на этом бунтовщике потуже веревки! — крикнул Жолкевский, обернувшись назад, откуда все еще слышен был скрип телег.
Как скорбная жалоба доносился этот стон будто нарочно не смазанного колеса.
— Кто старшой?
— Каневский полковник пан Кремпский, вельможный пан гетман… — наконец отозвался Стах Заблудовский, напоминая Жолкевскому о себе.
Жолкевский и в самом деле заметил Стаха. Минуту подумал:
«Этого полезного пса нужно спасти, пригодится».
Вслух приказал:
— Пана Заблудовского… под арест взять, строго караулить!
— Боже мой, спасите! За что, вельможный?.. Ведь это я Наливая собственными руками связал..
— Вы арестованы, пан, за убийство пани Лашки прошлой ночью.
Заблудовского схватили и потащили, не дав ему даже опомниться от такой страшной новости. Жолкевский обратился к полковнику:
— Скажите, пожалуйста, полковник, казачество согласно выдать оружие?
— Согласно.
— И хоругви, и клейноды полков, и перначи полковников?
— Согласны, вельможный пан гетман, — сказал полковник, еще ниже склоняя голову.
Гетман помолчал. Он ожидал встретить возражения и словно устал от такой легкой победы. Ведь он запросил у Замойского вооруженной помощи, опасался встретить сегодня со стороны казаков решительный отпор. И даже не подумал, как накажет повстанцев. Теперь эта мысль назойливо преследовала его, подсказывая сорвать переговоры с делегацией.
— Давайте знамена.
— Вельможный пан гетман, вы ни слова не сказали об условиях мира между нами и войско к открытым воротам слишком близко ставите.
— Вы сдаетесь, пан полковник, на волю победителей, с выдачей всего оружия — и еще позволяете себе чего-то требовать!
— Мое оружие и конь казачий еще не сданы победителям. Не победа ваша, а соображения наши привели к этому разговору, вельможный гетман…
Гетман вдруг вздохнул. Он не спал всю ночь, и теперь это давало себя знать. В руках у гетмана был Наливайко, которого он так торжественно обещал Замойскому и короне. Рассмеется ли теперь пани Барбара, услышав весть об этой победе Станислава Жолкевского?
— Среди вас, пан полковник, есть немало хлопов панских. Выпущу вас на свободу из лагеря лишь тогда, когда панство заберет от вас всех свои хлопов и слуг…
— Вот это уж нет, пан лях! Требования ваши были не легки, и мы их выполнили… Вижу, ошиблись мы и жизни лучших сынов нашего окровавленного края даром погубили… Так лучше погибнем здесь все до единого, но будем защищаться!
— Защищайтесь! — ответил Жолкевский, зарубая полковника. — Начинайте! — равнодушно крикнул он своей свите. — Пан Белецкий! Чарнковский! Вишневецкий! Огинский!.. Проучите этих непокорных хлопов..
Со всех концов двинулись жолнеры Жолкевского и отряды украинских князей. В воротах не ждали такого конца переговоров и в первую минуту не поняли даже, что случилось. Не успели казаки взяться за оружие, как во все ворота прорвались польские войска. Как волна, налетели поляки на лагерь, топтали людей осатаневшей конницей, мечтая озолотить себя добычей в казачьем стане.
Все казаки, которые еще могли держать оружие в руках, все пошли в бой. Но ими двигало отчаянье. Одни старались заглушить в бою стыд, другие — спасти собственную шкуру. Жолнеры рубили женщин и детей, которые стояли с поднятыми руками, больных и раненых, рубили всех, кто уцелел от голода и военных опасностей.
А Станислав Жолкевский повернул коня и помчался за телегами, которые, уже запряженные лошадьми, ехали в Лубны. Конь гетмана задрожал от страха, перескакивая через труп Панчохи. Жолкевский сердито пришпорил животное:
— Топчи, пся крев! Топчи это быдло украинское, поднявшее руку на шляхту и на корону Ягеллонов…
Потом рванул поводья и погнал коня, а вслед ему несся адский рев из казачьего лагеря, где бушевала панская месть над легковерным украинским казаком.
13
Давно уже установились и прекрасно служили дороги в украинских степях. После весеннего половодья давно спали речки, пересохли ручьи, окрепли болота. В высоких порыжевших травах в степях шумели птичьи выводки, а вокруг сел и хуторов желтели посевы- ржи, цвела гречиха.
В эту-то пору, трижды на день меняя коней, спешил Жолкевский с пленными в Варшаву. Пятеро пленников, скованных меж собою за ноги, ехали на одной телеге. А Наливайко везли отдельно, прикованным железными обручами за руки прямо к телеге. Отряд жолнеров постоянно скакал возле нее. Трижды в день Наливайко давали воду да на ночь, чтоб разжигать жажду, кусок хлеба с червивой таранью.
Ни разу за всю долгую дорогу Наливайко не видел своих верных друзей. Он даже не знал, везут ли их вместе с ним, остались ли они при войске или, может быть, погибли, как погиб Панчоха. Жолкевский всего лишь один раз заговорил с Наливайко и с тех пор закаялся. Это случилось, когда проезжали в Киеве мимо церкви святой Софии.
— Молись, безбожник. Ведь вашу православную святыню видишь в последний раз.
— Была б она, эта святыня, конюшней для коней украинского войска, если б добрались до нее мои славные полки… — задумчиво ответил Наливайко и отвернулся.
— Кощунствуешь, мерзавец?
— Вы, пан гетман, верно, мягче разговаривали бы со мною, если б… к примеру, у меня, ну, хотя бы руки свободны были… Но вы еще попробуете на собственной шее оковы, которые наложит на вас украинский народ.
— Молчи, дьявол! Этого никогда не позволю…
— И спрашивать не станут… Протоптанными мною дорожками пройдут до самой Варшавы. И возьмут-таки изнеженную шляхту за адамово яблоко… Возьмут, вельможный палач Украины!
Жолнер набросил жупан на голову Наливайко, и он умолк. Это было жестокое, нечеловеческое наказание. Днем, когда во-всю жгло солнце, закованному Наливайко бросали на голову жупан и так оставляли; несколько раз на день он терял сознание от нестерпимой духоты. А ночью на телегу сажали специально отобранных жолнеров, чтобы до самого утра не давали заснуть закованному.
Жолкевский несколько раз направлялся к телеге с пленным, но каждый раз, не доехав, раздумывал и поворачивал к своей карете или выезжал вперед своего отряда. Выезжал, чтоб ускорить марш и скорее достигнуть Польши. Чем дальше отъезжали от Украины, чем меньше оставалось до Варшавы, тем больше спешил гетман. Ему казалось, что вся Украина — от порогов Днепровских до самого Буга — уже восстала, а неусыпные мстители за Наливайко мчатся через степи на своих сильных конях и вот- вот схватят и закуют гетмана, как пророчил Наливайко.
И однажды в конце августа 1596 года на закате солнца пред глазами гетмана загорелись готические шпили и кресты варшавских костелов. Жолкевский перекрестился польским крестом и приказал остановиться, — приготовиться к ночлегу. В Варшаву он должен войти в полном блеске славы торжествующего победителя. И не ночью, а днем, чтобы тысячи поляков-шляхтичей могли встретить и приветствовать Станислава Жолкевского — своего спасителя от хлопского нашествия. Вот когда он въедет в город! А пленников своих не на телегах, а на конях верхом повезет рядом с собой. По два жолнера будут вести за поводья этих коней, и на одном из них будет закованный Наливайко.
— Закованный, потомки славных поляков! — обратился к небу Жолкевский.
14
В старой корчме волынского воеводства переночевали и собрались в дальний путь два казака. На ремнях через плечо, высоко, под самыми подмышками, подвязав друг другу сабли, они поверх оружия надели старенькие жупаны и, взяв в руки грушевые посохи, под видом крестьян вышли из корчмы. Никакой пищи у них с собой не было, а из вещей только трубка и кисет с табаком и огнивом на поясе.
—. Земля человека породила, Карпо, пусть она его и кормит.
Но только они отошли от дверей корчмы, как отряд вооруженных всадников выскочил вверх по взвозу, прямо к корчме.
— Гусары князя Острожского, пан полковник… — произнес Карпо Богун. ’ -
Хотели вернуться в корчму. Но гусары уже подскакали к ним, окружили.
— Кто такие? Его мощь воевода приказал опрашивать каждого, кто встретится на дороге, — сказал гусар.
— А мы, пан гусар, тутошные, — кротко ответил полковник Нечипор, неопределенно махнув грушевым посохом.
В это время с того же взвоза вынырнуло несколько сот гусаров и казаков, сопровождавших целый поезд роскошных карет. Утро было свежее; окошки в экипажах завешены. Ездовые на четырех парах, запряженных в каждый экипаж, настегивали коней, и кони неслись бешеным галопом в гору. Клубы пыли, щелканье кнутов и грохот колес делали выезд воеводы торжественно-шумным.
Сотник гусаров, увидев возле корчмы двух крестьян, окруженных передовым отрядов казаков, завернул туда.
— Крестьянами себя называют, пан сотник.
Сотник два раза в жизни был в Сечи; один раз
даже в поход выступил в Килию, но, захворав, вернулся и с этого времени поступил на службу к воеводе. Полковника Нечипор а сотник хорошо знал в лицо. Оно, правда, изменилось, бородой заросло, но выразительные голубые глаза полковника и стройная фигура выдали его. Сотник узнал Нечипора.
— Пан полковник Нечипор с Низу мог бы собственным именем назваться. А это кто, тоже из Сечи?
— Двоюродный брат мой… Мы гостили у его родных, пан сотник.
Карета. старого воеводы остановилась около группы. Широкая седая борода князя свисала из окошка. По-старчески прижмуривая глаза, Острожский всматривался в лица задержанных гусарами путников.
— Кого бог послал в дороге, пан сотник? Ведь с первым встречным, если он православный, счастье путешествующим приходит.
— Православные, ваша мощь. С Низу домой на побывку идем.
— С Низу? Так рано расходитесь?.. Отец Демьян, благословите путников, если они в самом деле православные.
Полковник Нечипор снял шапку и подошел под благословение. Толстый оселедец, в котором серебряными нитями блестели седые волосы, крученой колбасой свисал до самого уха. Через всю щеку к этому уху протянулся глубокий шрам.
— Во имя отца и сына и духа святого, раб божий… Как имя?.. — начал отец Демьян, давая благословение прямо из экипажа.
— Аминь, батюшка, — поторопился ответить полковник Нечипор, стоя в неловкой позе склоненного нищего.
Сабля Нечипора выдвинулась из-под жупана, и сотник заметил это.
— Вельможный князь, это — полковник Нечипор. Он при оружии и… в полном здравии.
— Полковник Нечипор? — старик невольно спрятал голову в карету. — Вы могли бы, пан полковник, свободнее держать себя и сказать правду воеводе.
— Прошу прощения, у меня не было злого умысла.
— Скажите, зачем находитесь в воеводстве?
Полковник выпрямился и недружелюбно взглянул на сотника. Карпо Богун, стоя немного в стороне, пожалел про себя, что так далеко нацепил саблю.
— Доброта вельможного князя мне известна, и никакого зла ему не желал даже в мыслях. А идем в Варшаву.
Борода князя опять вынырнула из окошка. Удивление отразилось на заросшем лице, в глазах. Сечевой полковник с единственным казаком, верно — джурой, тайно направляется в Варшаву, — это неспроста. Но не расспрашивал. Такая выработалась привычка у старика. Житейский опыт показал: если человек искренен — он и сам расскажет все. А начнешь выпытывать — собьешь его и невольно на ложь толкнешь.
Нечипор сделал минутную паузу. К нему подошел Богун, — может, посоветовать что хотел, а может, просто для того, чтобы поддержать мужество в товарище, стал ближе.
— В Варшаву идем, Милостивый пан воевода, по великому делу, а удастся ли — бог знает… Слышали мы от пани Мелашки, что вы, вельможный князь, помогли ей добраться в Сечь. Думаем так: ваша милость, значит, благосклонны к делам украинского народа, и, пользуясь этой случайной встречей, позволим себе просить…
— Однако вы не сказали, пан полковник, зачем направляетесь в Варшаву? В этом, позволю себе заметить, видна ваша неискренность, пан полковник. Как же тогда я могу уважить вашу просьбу? Скажите, пан полковник…
— В Варшаву насильно увезен в кандалах наш товарищ и побратим пана Карпо — Северин Наливайко, некогда верный слуга вашей милости…
Голова Острожского откинулась в глубь экипажа. Но не от испуга. Еще в Остроге князь воспринял известие о событиях на Солонице под Лубнами как удар. Тогда, по получении этого известия, молча упал в кресло, в охлаждающий черный сафьян. Движением руки велел оставить его одного. Отец Демьян и до сих пор помнит тяжкий вздох воеводы и слова его при этом:
— Конец моей личной трагедии или начало великой драмы Украины?. Боже правый! Почему не дал мне. силы стать вместе с ними!..
Напоминание полковника вновь взволновало старика. Если б это было хоть не на людях! Но полковник говорил и говорил, и-в этом была целительная сила. Воевода имел время передохнуть в сумеречной глубине кареты.
— Его лучшие соратники, шесть человек, уже казнены, вельможный пан воевода. Но мы согласны отдать ненасытному палачу еще и свои головы, лишь бы освободить для Украины Наливайко. Идем, а как действовать будем, кто знает? Вельможный князь, вы в почете у короля. Одно ваше слово весит иногда больше сотни наших, а мы только саблею убеждать умеем, да, вишь… пока солнце взойдет, роса очи выест… Покорнейше просим, во имя любви к Украине, растоптанной грязным сапогом Жолкевского, спасите Северина Наливайко! вот и весь мой рассказ по совести, вельможный князь.
— Верю, пан полковник, что вы и в самом деле сказали все. Отказать в такой просьбе я не в силах, бог мне свидетель. Но дайте подумать… Гей, пан сотник! Наверное, у вас найдутся запасные кони? Посадите на коней этих панов казаков и считайте их нашими высокими гостями. Если паны согласятся, возьмем их с собой. В Брест на собор направляемся с владыками и попами православия на Украине. Верно, в Бресте кто-нибудь из высокопоставленных будет от короны. Подумаем…
Велел двигаться дальше. На протяжении долгого пути несколько раз призывал к себе гостей, иногда в экипаж брал к себе и все расспрашивал. Карло Богун рассказал, как вырвался он с остатками наливайковцев и добрался до сечевиков на Днепре, недалеко от Сулы. Но было уже поздно. Прибыл туда и полковник Кремпский, без булавы и клейнодов, только с полутора тысячью казаков. Оттуда они пошли с полковником Нечипором спасать Наливайко.
— Братьями назвались мы с Северином на поле брани, когда пахло кровью врага. И поклялись по крайней мере душой не разлучаться, если телом разлучит нас лихая доля. А пан полковник Нечипор по доброй воле отдает себя этому трудному, но благородному делу. Мы должны его спасти.
— Должны, — шепотом подтвердил Острожский.
Теплую надежду зародил в душах верных товарищей Северина Наливайко.
15
В Брест собирался выехать и Ян Замойский. Как лицо светское, он не был приглашен на собор, где должна была решаться судьба двух церквей, но и запрета канцлеру не было. Даже королю официально не разрешалось присутствовать на соборе святых мужей страны и представителей Рима да двух патриархов. Но вся шляхетская Польша поехала в Брест. Там вершатся дела не только церкви и даже вовсе не церкви а всего польского государства. Речь Посполитая Польская взяла неимоверный размах в расширении своих окраин. Одним мечом их не расширишь, а доброе слово с уст нейдет, да и кто бы ему поверил? Кто поверит королю, чья мощь, покой и успехи — все держалось на традиционных для Польши лжи и надувательстве? К мечу и самопалу необходимо стало добавить еще и распятья в руках усердных ксендзов. На некоторое время это поможет шляхте продержаться у власти, потому что простой народ пока что и. с саблею в руках покоряется кресту..
Вот какие широкие планы строились в надежде на унию. Самое время было действовать. Большая часть опасного казачества сложила свои головы на Солонице. Пока поднимутся другие — по всей Украине будет орудовать армия ксендзов и попов, помогут и богобоязненные женщины.
Ян Замойский вздохнул от этих мыслей-мечтаний. Вчера принимал у себя Станислава Жолкевского. Не тем стал Станислав после своей победы над своевольным казачеством украинским, после того, что привез условия, подписанные в Киеве с сечевыми казаками и привел пленного Наливайко!
Неожиданно вошла служанка Барбары:
— Пани Барбара просит вельможного пана в покои ее мощи.
Его пригласила жена в свои комнаты! Этого не случалось со дня их возвращения из Стобница. Приехав, Барбара замкнулась и жила затворницей. Чем и как жила, с кем разговаривала, кроме своего отца, — Замойский не знал. Готов был простить ей все, лишь бы заговорила с ним, улыбнулась, как близкому другу, и взгляд женский, теплый подарила бы…
Барбара вышла навстречу мужу. В движениях — спокойствие, глаза — как после тяжелой болезни, в костюме — подчеркнутая сдержанность. Такой — не разгадаешь.
Замойский заговорил с порога:
— Надеюсь, не болезнь Томаша, ясная моя, заставила вызвать меня?
— Нет, нет, Янек… Не сердишься ты на свою Барбару, что оторвала тебя от политики, этой непобедимой моей соперницы?..
— Как видишь, одно твое слово, Барбара, победило….
3амойский взял обе руки жены в свои и по очереди целовал их. Едва сдержался, чтобы не обнять ее, как после долгой и тяжелой разлуки. А она спокойно смотрела на совсем поседевшую голову мужа. Были минуты, когда по-женски искренне жалела этого человека. Но — не больше.
— Вчера, Янек, меня посетил этот… увенчанный славой победителя пан Станислав. Я ненавижу этого человека и приняла его только ради тебя.
— Благодарю, милая, за уважение. Что случилось у пана Станислава, что он навещает тебя?
Отошел и сел в легкое парижское кресло. Сообщение жены опять напомнило подозрительные отношения Жолкевского с Христиною и Гржижельдою…
— Пан Станислав зло потешался надо мной за мою шутку в Стобнице про золото на его сабле. Он, неизвестно почему, грозит мне казнью этого… Наливая.
— Угрожает казнью?
— Да, Янек… угрожает, и… я должна быть искренней, как была до… сих пор: пан Станислав неравнодушен ко мне. Эта противная тварь взяла себе в голову, что я питаю какие-то чувства к тому казаку. Он намекнул… что выпустил бы его…
—: За какую цену, Барбара?
— За самую дорогую, Янечку, милый мой… — впервые так ласково обратилась к мужу взволнованная Барбара.
Пошла по комнате, слегка заломила пальцы. Обернулась и посмотрела на Замойского горячим взглядом. В глазах была мольба, решимость, отчаянье. Граф испугался. Он понял свою жену. Поднялся, осторожно отодвинул кресло, чтобы стуком не испугать жену, пошел навстречу ей. Опять взял за руку, впился взглядом в страдальческие глаза.
— Барбара! Барбара, ты… страдаешь. Ты не все сказала своему… Янеку.
— Пока все, Янек дорогой. От тебя зависит наше… супружеское счастье.
— Что ему угрожает?
Барбара смежила ресницы. Боль подступила к сердцу от его острого взгляда. Он пронизывал ей душу, разрывал сердце. Но не крикнула. Только пошатывалась, опираясь на руку мужа.
— Что угрожает нашему супружескому счастью, моя милая? — переспросил Замойский, сжимая руку Барбары.,
— Смерть Наливайко…
Открыла глаза, полные слез, и мужественно выдержала взгляд. Рука графа задрожала и соскользнула с руки жены. Медленно отвернулись и разошлись: он — к дверям, она — в угол, к клавикордам. Теперь слезы брызнули у нее из глаз, но женщина сдерживалась и, беззвучно плача, села за инструмент, ударила по клавишам. Слезы текли горячими струйками, а уста пели любимый отрывок. Яна из песни Кохановского:
Одна мне осталась свобода в тяжелой неволе:
Что коль захочу, то могу я наплакаться вволю.
А когда подошел встревоженный граф, умолкла, на дрожащие руки голову положила. По комнате словно реял ее нежный шепот в потухающем дрожании струн. Замойский обнял склоненный над клавикордами стан жены:
— Он будет жить, Барбара!.. Но…
Барбара схватила голову мужа и покрыла поцелуями лоб, щеки и, наконец, губы, скрытые толстыми седыми усами.
— Я буду верной женою, Янек. Я первая из шляхтянок сдержу слово. Буду любить тебя… чтобы только кровь того… казака степного не запятнала наше счастье…
Рыцарь войн, победитель на бурном конвокационном сейме 1573 года — Ян Замойский не в силах был противостоять своей красавице-жене. Да, ради примирения с ней он поступит наперекор всем существующим законам о безопасности короны польской и оставит в живых Северина Наливайко. Он будет жить… навеки заключенный в одном из кармелитских монастырей Польши.
16
Полковник Нечипор и Карпо Богун приехали с Острожским в Варшаву. Воевода приказал своему маршалку одеть их на манер варшавских мещан, устроить поблизости от себя и заботиться о них, как о членах его собственного семейства.
Несколько раз, и в Бресте, и теперь, в Варшаве, полковник Нечипор напоминал старому князю о Наливайко, и каждый раз воевода смущался, волновался, обещал немедленно же поговорить о нем с кем следует, но при встречах с Замойским, с Тарновским и Воланом не находил удобного повода заговорить о Наливайко. Оба казака начали не на шутку тревожиться за судьбу своего друга.
За поздним обедом в варшавских хоромах воеводы полковник Нечипор опять заговорил про обещание князя, но в самый решительный момент беседы слуга доложил, что воеводу явился навестить сановный духовник короля Петр Скарга.
Скарга некогда был хорошим знакомым Острожского, воспитал его сына Януша, но с того времени, как он совратил Януша в католичество, князь запретил принимать Скаргу в своем доме. Минули десятки лет, но рана, нанесенная Скаргой, не заживала, и всякий раз даже упоминание имени этого иезуита волновало Острожского.
Но на этот раз воевода велел принять королевского духовника. Брестский собор спутал все карты, и Острожский надеялся добиться какой-нибудь ясности хотя бы в разговоре с руководителем униатской политики Польши. Но не хотел остаться с ним наедине и принял его за обедом, в присутствии своих друзей и гостей.
Скарга заметил маневр князя, но вошел в просторную комнату, где, по украинскому обычаю, вдоль боковой стены стоял длинный дубовый стол. За столом, кроме князя и его младшего сына Александра, сидели еще запорожцы и отец Демьян. Протосинкел константинопольского патриарха Никифор, который находился на поруках у Острожского, и несколько владык да архимандрит печерский Тур обедали в это время в другой комнате.
Королевского духовника встретили стоя у стола. Ответив на католическое приветствие или благословение Скарги, сели за стол. Полковник Нечипор из себя выходил, что пришлось оборвать разговор о Наливайко. Когда теперь возобновишь его опять!
Петр Скарга, стоя, беседовал с украинским магнатом и негласным главою православия князем Острожским. Несколько слов обычного приветствия сказал, даже вежливо улыбаясь. Но тут же он снова, как всегда, посуровел, точно мать родила его в ненависти к людям:
— Вельможный брат по вере христовой пан Василий-Константин позволит мне говорить при свидетелях?
— Думаю, ваша мощь, владыка честной, что беседе нашей о делах церкви Христовой не помешают эти духовные особы и сын мой?
Скарга подозрительно посмотрел на присутствовавших. Особое внимание обратил на двоих с запорожскими чубами, но, приняв их за сечевых попов, не протестовал и начал разговор о брестском соборе и о поведении православного духовенства во главе с протосинкелом.
— А вам, вельможный князь, следовало бы сказать им разумное слово и о праве короля напомнить. Разве король дал согласие на лишение сана митрополита Михаила Рагозы и епископов наших: Ипатия Володимирского, Кирилла Луцкого, Германа Полоцкого, Дионисия Холмского и Ионы Пинского? Грех божий и гнев королевский примете на себя, вельможный князь…
— Приму все, святой отец Петр, потому что творили во имя господа бога нашего. Король и его законы — суть кондиции светские, а на брестском соборе творился закон церкви нашей… православной. Канцлер коронный сказал, что корона не будет вмешиваться в дело объединения церквей, диссидентам страны политические права наобещал, а сам все-таки в Брест приехал. Король послов своих с угрозами засылал…
— Король есть высшая власть в государстве нашем.
— Однако мы украинцы, пан отец…
— Пан воевода забывает, что Украине даны законы Речи Посполитой Польской и она обязана принять их…
— Неправда, не примет! — выкрикнул из-за стола полковник Нечипор. — Я тоже украинец и не помню, чтоб у меня корона спрашивала разрешения распространить свои законы на Украину.
Скарга выслушал до конца запальчивые слова полковника, вздохнул и еще больше помрачнел.
— Я духовник короля Речи Посполитой Польской и не привык выслушивать изменнические речи. Вельможный князь должен знать, что слова этого… брата нашего во Христе не лучше бунта Наливайко и прочих изменников. Король узнает про эти слова.
— Прекрасно! — вспылил Острожский. — Ввиду такой конклюзии прошу пана королевского духовника считать законченной нашу беседу о духовных делах. Как и во всем, вы хотели и брестский собор превратить в базар, где Украину, как торгаши, думали обманом заполучить. А мы этим товаром не торгуем, пан отче. Это тоже измена? Пусть… Маршалок! Проводите королевского духовника. Прикажите собираться. Немедленно же выезжаем на Украину…
— А дело протосинкела Никифора? А сейм, наконец?
— Протосинкел, отец Петр, находится на поруках князя Острожского, разве вам этого недостаточно? Только вооруженной силой возьмете его у меня, но… за смерть Острожского вы будете иметь не одного… Наливайко!
Скарга, не поклонившись, повернулся и вышел в раскрытые маршалком двери. В соседней комнате духовного вельможу ждала свита из духовенства, оставленная им, когда он вошел к Острожскому для беседы. Садясь в королевскую карету, ожидавшую его у ворот, Скарга приказал:
— Во дворец короля!
И лошади понесли вскачь, подняв пыль на всю улицу.
(Взволнованный после беседы с иезуитом, князь на пороге попрощался с Нечипором и Богуном. Ничего не мог пообещать им. Когда они выходили со двора, он некоторое время стоял в дверях и смотрел им вслед. Потом вернулся в дом. Многочисленные слуги и служанки суетились, готовясь к отъезду. Сторонились раздраженного князя, меж собой разговаривали топотом. Князь прошел в комнату, где ждал его отец Демьян.
— Ну, что будем делать, батюшка? — спросил и сразу как-то весь опустился, старый и немощный.
— К себе домой поедем, ваша мощь…
Этот ответ развлек старика. Слегка улыбнувшись, он долго смотрел на попа, как на безнадежно пропащего человека. В Остроге Демьян Наливайко не только духовник, но и политик, а временами — и воин. В Остроге с ним можно советоваться, и ума у него хватает дать хороший совет. Десятки лет эти советы подсказывали воеводе выход в самых сложных ситуациях. Отец Демьян умел вызвать милость князя к самому тяжелому преступнику так же легко, как и зажечь гневом против самого сердечного друга. Был советником, и духовником, и опорой в старости. Сколько всего собирались они сделать с отцом Демьяном в Варшаве — и вдруг:
— К себе домой поедем…
Тягостные думы воеводы Острожского прервал казачок:
— Ваша мощь… Какой-то поляк хочет что-то важное сообщить вам.
— Опять поляк? Верно, врать будет?
— Кажется, не из таких. Разрешите впустить?
— Пусти.
Вошел Бронек в бедной одежде крестьянина. Будто вернулся из далекого странствия или из плена, а то и с каторги. Худой, потрепанный, как и одежда на нем. Переступив порог, не поклонился, а как-то свесил на грудь голову. На голове отрастал чуб, и в нем давно потерялся след казачьего оселедца.
— Что хочет сказать пан? — по-польски обратился к нему Острожский.
— Друзья вельможного пана воеводы сейчас наткнулись на королевских жолнеров и… пошли под арест.
— Что? Какие друзья?
— Полковник Нечипор и Карпо Богун. От покоев пана шли… Их, верно, пытать будут и головы снимут, вельможный князь…
— Не дам! — истерично закричал князь.
Выпрямился, полный жизненных сил и гнева, и так прошел мимо удивленного Бронека. За дверьми таким же голосом позвал маршалка и… на полуслове умолк.
У палат Острожского остановилась королевская карета, запряженная белыми лошадьми. Отряд жолнеров из конвоя особы короля заполнил улицу. За королевскою каретой подъехал экипаж Радзивилла и отряд литовских драгун.
— Король! — испуганно сообщил маршалок.
— Пусть! Ведь он к князю Острожскому прибыл…
Король торжественно вышел из кареты в сопровождении Петра Скарги и Волана. Уже в воротах их нагнали Радзивилл и Сапега. Несколько сенаторов и телохранителей завершали кортеж.
Острожский стоял посреди комнаты, и только едва заметное дрожание белой бороды выдавало внутреннее напряжение старика. За один день столько пережить! Не уважили его возраста, не пожалели его утомленного сердца.
Король Сигизмунд Ваза первый вошел в комнату. Вид воеводы словно испугал его. Король остановился. Криштоф Радзивилл прошел вперед, почтительно поклонился, как всегда кланялся тестю в его остртрожском или константиновском замке.
— Прошу, ваша мощь, принять его милость короля Речи Посполитой Польской. Какой у вас вид, ваша мощь!
Князь слегка провел рукою по лбу, тяжело вздохнул, будто на чужом языке сказанные слова Криштофа с трудом понял и, в знак согласия, на минуту наклонил голову. Он видел приемы королей в Париже, в Риме, в Праге.
— Челом бью его королевской милости, недостойный такой высокой чести, — промолвил князь, и слова его прозвучали сухо, в них скрывался не угасший гнев и решимость.
Король сел, разрешив сесть остальным. Но только один Острожский воспользовался этим разрешением. Сенаторы, воеводы, государственные мужи — все стояли. Острожский ждал. Король говорил через переводчика, и пока он говорил, Острожский сравнивал его голос с голосом ктитора Онуфриевой церкви в Остроге.
«Бойкий голосок, но совсем-совсем… не королевский», — решил Острожский.
— Уважаемый нами пан воевода земель украинских в гневе собирается оставить Варшаву, оставить сейм и государственные дела? Достойно ли так поступать князю? -
— Король государства в моих покоях, и я из гостеприимства и из высокого уважения к вашей королевской милости должен был бы отказаться от этого решения. Но не отказываюсь… Уже мой возраст заслуживает иного отношения к делам, которые я представляю, ваша королевская милость… Ветхозаветного Авраама сами посланцы божьи почитали за седину и степенность мужа…
Король поинтересовался, что произошло между ним и Скаргою, почему князь так грубо выгнал королевского духовника. Острожский поднялся с кресла. Пред королем польским стоял могущественный, гордый магнат.
— Его королевская милость должен знать все! Пред ним стоит потомок рода Острожских. Это тот род, который служил Сигизмунду первому, служил Сигизмунду-Августу, Стефану Баторию и службою своею укрепил корону, возвеличил польское государство. Я, потомок славного рода Острожских, немало постарался об избрании вашей милости королем, и кто имеет право меня так оскорблять! Тот же король законом отнимает у меня право молиться богу так, как я того желаю. Закон его королевской милости, запрещает нам придерживаться православной веры и посылает к нам на Украину отступников-иезуитов насиловать край, грабить его и проливать кровь моих единоверцев, украинских людей. Ваша королевская милость нарушает свою присягу, нам на коронационном сейме данную, а нас позволяет называть изменниками, хотя мы поступаем по законам и совести края нашего. Я, сенатор коронный, вынужден терпеть обиды и оскорбления. Не спросившись у меня, жолнеры хватают моих людей и снимают им головы. Не посоветовавшись со мной, судят патриаршего наместника, за которого отвечаю перед совестью и пред богом! Я стар, но хочу умереть, как умирали Острожские: честным сыном своего родного края…
От волнения и слабости Острожский не мог продолжать, повернулся и направился к выходу. Его подхватили под руки, помогли переступить порог. Кто-то крикнул, переводя королевскую фразу:
— Подождите, вельможный! Король даст ответ…
— Не хочу ответа, не нужно лживых слов…
Королю не перевели этих слов Острожского, но его нервность и упорство понял Сигизмунд. Развел руками перед Скаргой:
— Каких людей князя хватают? О чем он говорит?
Скарга коротко рассказал про Нечипора и Богуна, назвав их изменниками.
— Освободить! Немедленно освободить… Еще кого?
Королевский приказ молниеносно был передан страже, и всадник понесся вдоль улицы. Король велел Радзивиллу вернуть князя: он хочет помириться с можновладцем украинским.
Криштоф Радзивилл догнал Острожского уже в сенях. Князь остановился на оклик зятя и ждал его, не поворачивая головы.
— Король приказал освободить казаков. Вам следует, ваша мощь, помириться, король желает этого.
— А Острожский не желает.
— Король, ваша мощь, спрашивает, кого еще освободить. Протосинкела Никифора?
— Моего лучшего сотника Наливайко съели? — нервно спросил князь.
— К сожалению… этого изменника, верно, уже казнили.
— Казнили? А меня об этом спросили? Так пускай король и протосинкела Никифора съест!.. — и решительно вышел во двор наружу, где наготове стояли кареты и всадники.
17
В Варшаве на крутом берегу корчмарь-венгерец построил корчму и каменные подвалы для вина. Крепкие подвалы с узенькими оконцами на Вислу походили на маленькую крепость. Через Вислу корчмарь построил мост, и целое полстолетие Варшава разрасталась вокруг этой корчмы по обеим сторонам Вислы. Около корчмы-крепости лепились торговые, цеховые строения и жилища мещан. День и ночь напролет разносились песни вокруг корчмы, — это было место встреч и интриг, тут загорались и гасли самые пылкие страсти.
Однажды утром, когда после короткого ночного перерыва жизнь в корчме должна была бы возобновиться, посетители нашли хозяина с перерезанными жилами на руках. А в подвале, где стояли бочки с наилучшим венгерским вином, на веревке висела его красавица-дочка. Злые языки постоянных посетителей корчмы и соседей-мещан болтали тайком, что вовсе не дочка она ему… Но смерть обоих схоронила, как в гробнице, эту тайну.
С того времени прошло около двух десятков лет. Замерла жизнь в корчме. Летучие мыши и совы завелись в опустевших подвалах да неприкаянные души самоубийц стонали там по ночам…
Именно в этот самый подвал, где два десятка лет тому назад на веревке висела красавица-прелюбодейка, Жолкевский запер жесточайшего врага шляхты и своего соперника Северина Наливайко. Гетман сам проверил ржавые, но крепкие прутья железной решетки в оконных проемах под потолком. Сам осмотрел засовы и железную обивку на дубовых дверях. И успокоился: это был надежный ларец для такого сокровища.
Два дня Наливайко лежал один, запертый и связанный, как будто мир вокруг провалился. Потом его развязали, положили доски для спанья, но спать на них не давали, еженощно подсылая палачей с бубнами и холодной водой. Корчму над подвалом заселили караульной сотней жолнеров. Исчезли и неприкаянные души самоубийц, словно пред адской местью польской шляхты отступили даже ночные привидения. Только печальная казацкая песня, несмотря ни на что, носилась над Вислою, вырываясь из узких окошек подвала, которые на совесть забрал решетками корчмарь.
…А найбільша наша сила — мати людьска воля
Ой, ти, воле, рідний край, доле людьска мила,
Задля тебе мене мати в неволі зродила.
Спородила в полинях, лихом краю сповивала,
І карою панам-ляхам на сон примовляла:
«Ой, гей-люлі сину мій, дитя України, —
За ту кару панам-ляхам слава тобі, сину!..»
В синем жупане ротмистра, с длинной карабелью у пояса и в надвинутой на самые глаза четырехугольной шапке шла графиня Барбара за своим проводником. Шли по темным улицам, ехали в лодке через реку. Глухая ночь и раздававшаяся из каменного строения песня бросали графиню в озноб.
«Неужели это правда, — думала графиня, — что закованный, истерзанный пытками Наливайко действительно поет по ночам?..»
Вслушивалась и не разбирала слов, но голос — его никакая тюрьма не изменит.
Дорогою ценой добытый у ротмистра гусаров пропуск Жолкевского позволил пройти в ворота перед корчмою.
Сотник из охраны спустился с Барбарою по каменным ступенькам глубоко вниз, освещая дорогу трескучим и вонючим смоляным факелом. Впереди шел жолнер с ключами.
Затихла песня. Наливайко услышал шаги по каменным ступенькам и насторожился. По телу прошел колющий мороз. Заныли притихшие раны, оставленные долгими и непрестанными пытками. С некоторого времени перестали приходить к нему среди ночи гетманские палачи, которые пытали его, не давая заснуть. От одного лишь воспоминания о тех ночах стынет мозг, гудят в ушах барабаны, журчит обжигающая студеная вода… С тех же пор, по приказу Замойского, к нему дважды в неделю стал заходить цырюльник, брил ему бороду, сообщал новости с воли. Находчивый Бронек упросил передать, что полковника Нечипора и Карпо Богуна по приказу короля освободили из-под ареста, но уже с выжженными глазами. Изувеченных, с кровавыми ранами вместо глазниц, вывели их за город и отпустили. Добросердые крестьяне дали им приют, залечили раны, проводили на Украину.
Звон ключей и бряцание засова отогнали воспоминания. В дверную щель ударил луч света. Прижмурил глаза, но снова раскрыл их и взглядом орла из железной клетки окинул молодого, совсем юного ротмистра, который, зашатавшись, оперся о косяк.
Когда задрожали нежные губы ротмистра, Наливайко показалось, что он где-то уже видел их.
Но свет факела, скупой и колеблющийся, не давал возможности узнать ни губ, ни глаз, ни всего лица юноши.
Молчали. Прошло несколько минут после ухода сотника и жолнера. Барбара, покорно приняв из рук жолнера факел, растерялась…
Наливайко встал с досок своего жалкого ложа, и вздрогнула Барбара, но не убежала. Только ручку факела Крепче Сжала левой рукой в женской перчатке.
— Я… не ротмистр, пан Наливай…
— Пани Барбара? — Наливайко узнал голос и особенную интонацию, какой было сказано «Наливай»: единственная в свете женщина — графиня Барбара — могла так выговорить его имя.
Бросился к ней, но вдруг остановился, отступил к стене.
Барбара держалась из последних сил, но и эти силы оставляли ее. Свободной, рукой оперлась о дверь. Перед ней страдал человек, имя которого приводило в трепет шляхту, а ей придавало непонятную охоту к жизни.
Правда, пропала округлость лица, которое она так любила, и в оборванной одежде был он не таким, каким в последний раз видела его год тому назад, ранней весной в Стобнице. Но глаза, и голос, и движения…
— Простите, пан… У меня очень мало времени — только, чтобы… чтобы предложить пану Наливаю… убежать в том костюме ротмистра, что на мне… Сотник жолнеров и жолнер подготовлены…
— Убежать? А пани?
— Позвольте, пан, остаться ей здесь и погибнуть… вместо вас…
— Э, нет, милая моя спасительница. По морю вражьей крови, пролитой мной, я мог бы спокойно плыть в лодке, но не позволю, чтобы капля крови пани Барбары упала Па землю из-за меня…
— Вы, пан, отвергаете спасение потому, что вам его приносит графиня, а не… рыбачка?.. Но и в груди у графини иногда бьется человеческое сердце. Я приказываю вам… убегайте! Приказываю именем и будущностью нашего сына… Томаша! Ведь я мать…
Наливайко мигом очутился возле Барбары и поддержал ее. Но факел выпал из ее рук, и ночная тьма окутала их…
А когда выходила из подвала, в ушах звучали его последние слова:
— Я принадлежу своему народу, порабощенному панами. Отрекаюсь от сына-шляхтича. А любовь мою по ветру развей, пани графиня. Если умру, то за народную правду, которой добивались мы с оружием в руках. За эту правду стоит умереть!.. Из рода в род будут передаваться наши имена, и огненным кличем будут гореть они на знаменах борьбы с панами и рабством. Не убегу я, потому что присягал за народное дело прямо и гордо смотреть в глаза смерти… Не к чести мне получать жизнь из рук пани графини Замойской, жены канцлера короны польской.
С опущенной головой выходила графиня из темного погреба. Четырехугольная шапка с пером криво сидела на голове, и из-под нее предательски выглядывало несколько вьющихся прядей женских волос.
На верхней ступеньке каменной лестницы подняла глаза и ужаснулась:
— Пан гетман?
— Да. Пан ротмистр долго задержался с допросом у этого разбойника. Верно, новое признание сделал ему изменник?
— Сделал… Новое и полное признание, вельможный пан гетман…
А сев в карету рядом с Жолкевским, слабо защищалась от его ревнивых объятий. Произнесла с тяжелым вздохом:
— Пан Станислав получит пани Барбару, когда освободит Наливая!.. Это — последний каприз женщины, владеть которой так добивался пан Станислав..
— Барбара, Барбара! — шептал Жолкевский, страстно обнимая обессиленную своими переживаниями женщину. — Будет сделано, клянусь моей любовью, будет так, как моя любимая пани хочет…
Барбара обеими руками схватила гетмана за плечи, трясла его, а глазами страдальческими впилась в загоревшиеся страстью глаза Жолкевского.
— Так пусть будет сделано, пан Станислав! Немедленно, этой же ночью, ведь сенаторы судят, и, может быть, завтра…
— Завтра сейм решит его судьбу, возлюбленная моя пани Барбара.
— Знаю… — тихо выговорила графиня, отодвинувшись от Жолкевского настолько убедительно, что он даже не пробовал обнять ее вновь. — Я сказала свое последнее слово. Вы должны, пан Станислав, действовать…
И, переборов охватившее ее волнение, укрощенным голосом чуть слышно закончила:
— Я жду вас, пан, в своей комнате… Наливай в это время… будет на воле…
Экипаж остановился, и графиня молча вышла. Когда закрывала за собой дверцы, к ней донеслось из экипажа:
— Согласен! Сделаю, как приказывает моя золотая пани… Эй! Кучера! Назад, в корчму, сто крат дьяволов! Я поляк сердцем и люблю от души… К арестанту, сто крат дьяволов!..
То была страшная последняя ночь. Северин Наливайко, замерев, стоял у кованых дверей. Зачем пришла эта женщина в последние минуты его жизни и принесла с собой в каменное подземелье напоминание о степной свободе и сердечную боль?
— Проклятье!.. — чуть слышно вырвалось у него после долгого и тягостного раздумья.
И снова услышал шаги, услышал шумную ругань на каменной лестнице. Отошел в самый дальний угол. Предчувствие беды охватило душу. Вспомнил, как настаивала графиня, чтобы убежал он… И со стыдом отогнал от себя вероломное воспоминание.
А через открывшиеся двери, освещаемый двумя трескучими факелами, в подвал вошел Жолкевский. Переступив порог, тяжело остановился, переводя дыхание и привыкая к темноте. С беспокойством окинул глазами подвал, но, увидев в углу Наливайко, успокоился.
— Притащить его ко мне! — приказал Жолкевский жолнерам, едва владея голосом.
Из-за его спины к Наливайко бросились несколько жолнеров. Наливайко сначала плотнее прижался к стене, будто хотел врасти в заржавленный камень. Но действительность была настолько очевидна, что он вдруг овладел собой.
— Сам приду, чтоб… в последний раз плюнуть в рожу гнусному ляху.
Порывисто бросился вперед, не удостоив растерявшихся жолнеров даже взглядом. Жолкевский, выхватив саблю, отступил и стал меж двумя факельщиками. Это движение испуга рассмешило Наливайко. Его неожиданный смех как будто подтолкнул парализованных жолнеров. В ту же минуту его схватили несколько пар рук и протащили по каменному полу ближе к свету.
Жолкевский отбросил назад свою саблю. На губах у него выступила пеной слюна злобы, в глазах горели огоньки. Как хищник, подскочил и обеими руками схватил Наливайко за горло. Нечеловеческий стон вырвался и угас в полуосвещенном, сыром каменном мешке.
— Поя крев! Счастливый любовник такой польки!..
Наливайко повис на руках у жолнеров и упал, когда те выпустили его из рук. Упал тяжело, о каменный пол ударился головой. Но жизнь еще не оставила его. Чуть слышно застонал, и в стоне этом гетману послышалась страшная угроза. Обезумевший Жолкевский бросился к Наливайко, стал ногами бить его по голове и топтать ему грудь, приговаривая:
— Пану украинцу свободы захотелось по милости пани… На, ешь свободу, жри, мерзавец, сто крат дьяволов!.. Эй, жолнеры, отлить водой сукина сына…
Отошел к двери, весь трясясь. Чтоб скрыть это, плотно оперся о холодный камень стены. Ему казалось, даже жолнеры понимают, что эта его лихорадка — просто испуг.
Внесли бадью воды и вылили- на окровавленное лицо, на грудь. Голова шевельнулась, и опять вздох вырвался вместе с полной угроз бранью. Наливайко повернулся на бок, руками попробовал опереться на пол.
— Держать за ноги бунтаря! — истерично крикнул Жолкевский, а сам не мог оторваться от стены. — Пан сотник! Прикажите пану… Кутшебскому вырвать у этого украинского окота язык и… отослать пани графине Замойской.
— Врешь, палач лях, языка нашего… не вырвешь! А душу твою подлую мы возьмем, обожди…
Снова плеснули ему в лицо ледяной водой, на грудь село несколько жолнеров, хотя Наливайко уже не, мог подняться. В открытые двери слышно было, как опешил палач, спускаясь с клещами. Жолкевский оглянулся и, мерзко скривившись, пошел ему навстречу.
Но Кутшебского нагнал ротмистр королевского конвоя, проворно перепрыгнув через несколько ступенек. Мелодично зазвенели шпоры, и чистый звон их дико прозвучал в глухом подвале.
— Шпоры! Бело-копытный конь! О-о!.. — простонал Наливайко, напрягая последние нечеловеческие силы, чтобы подняться.
А ротмистр спешил туда, где при свете двух факелов, словно пьяный от мести, стоял Жолкевский. На запененных его губах застыла безумная улыбка. Ротмистр заговорил:
— Имею передать вельможному пану гетману приказ канцлера короны, коронного гетмана войск Речи Посполитой Польской: арестанта, бунтаря украинского, которого сейм присудил к четвертованию, немедленно отправить в краковский кармелитский монастырь. Сейм же уведомить, что приговор приведен в исполнение…
Жолкевский захохотал, хватаясь за острые камни стен па лестнице. Хохоча, крикнул палачу:
— Пан Кутшебский! Делайте, как я приказал. Здесь я — сенат, и сейм, и господь бог! А потом… четвертуйте. Язык хлопа отдать мне!..
Перед рассветом карета Жолкевского остановилась у тех же ворот, где ночью вышла Барбара. Станислав Жолкевский застал ее все еще одетой и бледной от бессонницы и мук. Глаза пытливо уставила в Жолкевского. Но еще не родился в Польше человек, который сумел бы разгадать лицо польного гетмана. В руках он держал завернутый в шелковый платок сверточек.
Вот, пани, доказательство, что… ее казак свободен. Я приказал вырвать ему язык.
— Что?!
Жолкевский подхватил графиню…
18
Текли годы, умирали люди, без следа исчезали их имена, как исчезает лист, сорвавшийся с ветки и унесенный вихрем в безграничный простор. Но уже десять лет спустя зазвучало в народной думе имя Наливайко:
Ой, у нашій, славній, Україні бували престрашна, бездольна голодна.
Ні хто нас, українців, не рятував,
Ні хто молитвов богові за нас не склав.
А хто незгоди ті і злигоди людьскі знав,
Да славного Наливайка доріженьку слав.
Із-за гори-гори хмара виступае.
То пан лях жовнірів на Україну направляє…
Под высоким курганом над Тясмином в Чигирине сидели два слепых кобзаря и пели эту думу. Паренек-подросток сидел рядом, задумчиво глядел на Тясмин, равнодушный ко всему, что делалось вокруг. Песня-дума вызывала в его воображении бурные события былых лет на Украине. Вот и сам он на разгоряченном казацком коне рубит, рубит ненавистных панов ляхов, освобождая от них родную землю, как мать его освобождала грядку лука от заглушающего сорного бурьяна.
— Гляди-ка, это ты, Иван, тумаков мне под ребра даешь? Сонный ты, что ли?
— Нет, батька, это я так…
Кобзарей окружали чигиринцы: Сначала собиралась молодежь, потом женщины стали приносить оладьи и пирожки. За ними приходили мужчины и клали в чашу слепых медные деньги. Под курганом росла толпа, а над ней разносилась дума про славу и смерть героя-казака Украины Северина Наливайко.
К толпе чигиринцев подъехали верхом польский полковник с жолнерами, которые прибыли сюда несколько дней назад. По Чигирину пошли слухи, что пан полковник направляется с важными поручениями от короны польской для сооружения новой крепости на Днепре.
Подросток Иван увидел польского полковника и шепнул на ухо отцу:
— Полковник — лях подъезжает с жолнерами.
— Скажи деду Нечипору, — также шепотом ответил Карпо Богун.
И грохнули «Метелицу»:
-
Ой, дівчино, дівчинонько, яка ти сподобил:
Оченята — як горщата, голова — як довбня…
А в нашої Олени заушниці зелені
То по штири, то по п’ять заушниць брязкотять…
Ой, там на яру роздавали дару.
Усім хлопцям по дівчині, мені бабцю стару.
Я на бабу ніц не трачу, продам бабу, куплю клячу:
Кляча здохне — шкуру злуплю та за шкуру дівку куплю…
Полковник важно подошел к кобзарям, оглянул чигиринцев, которые собрались было пуститься в пляс, но теперь расступились перед полковником.
Полковник заговорил, и молодой кобзарь встрепенулся, даже струны замерли на какой-то миг. Едва потом нагнал старшего товарища, который ожесточенно приговаривал вытребеньки.
— Вы недавно другую песню спивалы, паны кобзари.
— Какую, пан любезный? Показалось, верно. Пели мы только эти самые. От них веселее народу, спорее работается.
Не дивуйтеся, дівчата, що я такий вдався…
Мого батька повісили, а я одірвався…
Полковник кинул в деревянную чашку золотой, и он зазвенел на медяках полноценным звуком благородного металла. Старший кобзарь, не останавливаясь продолжал играть и припевать, а отец Ивана притих… Потом толкнул рукой деда Нечипора, и тот умолк.
— Узнаю щедрость панскую, дай бог здоровья: вашей мощи, вельможный пан шляхтич. Позвольте ручку вашу золотую облобызать за щедрый дар нам беспомощным слепцам.
Полковник уже собирался выйти из толпы, на кого-то прикрикнул, чтоб на дороге ему не стоял. Но заговорило мелкое честолюбие — мимоходом протянул руку слепому кобзарю, если зрячие не оказывают ему такого уважения.
Кобзарь взял руку, прижал ее к губам и на миг припал благодарным поцелуем.
Но миг тот был страшен. Словно хищный зверь кобзарь вскочил и обеими руками, точно рассчитанным жестом вцепился полковнику в горло.
— Это он, Иван… Это он, батька Нечипор… Змея польская Остап Заблуда…
И упал вместе с полковником Заблудовским. Пока сквозь толпу пробились жолнеры, пока оттащили слепого, полковник уже посинел, и через раскрытые будто для его обычной деланной улыбки губы высунулся мертвый язык.
— Ну, теперь все… Нашел я тебя все-таки, подлец… Иван, сын! Расти на беду панам. А вырастешь— выкопай саблю Наливайко в Гусятине под грушей, чтоб узнали паны руку Наливайко в руке Ивана Богуна…
Слепого Карпо Богуна вязали на земле. Нагайками разгоняли чигиринцев, искали второго кобзаря и их поводыря. Но ни старого сечевика полковника Нечипора, ни Ивана Богуна уже не нашли под горою. Только посинелый труп Стаха Заблудовского неуклюже валялся в пыли.
А Тясмин спокойно нес свои воды в ревучий Днепр.
Киев 1929—1939
словник
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
Дозбред — надсмотрщик, охранник, сторож; иногда и разведчик.
Посполитый — простой народ, чернь, крепостной; всеобщий.
Мыто и промыто — пошлина, торговый сбор и «пересбор».
Универсал — указ.
Старост-гродських — бургомистров, городских старост, голов.
Нож-колодий — нож, которым колют кабана.
Лотр — босяк, бездельник, люмпен.
Хребтина — сбор со штуки улова рыбы, похребтинный сбор.
Запаска — род старинной женской юбки; подобие передника, заменяющего юбку.
Польный гетман — командующий армиями (на поле боя), в отличие от коронного гетмана — верховного командующего.
Конвокационный сейм — созванный законодательный сейм — по случаю смерти короля и пр.
Зборовские — владетельная фамилия польской шляхты, боровшаяся за короля извне, в противовес Замойскому, выдвигавшему короля-поляка.
Реестровое казачество — казачество, числящееся в законном реестре короны (не более 6000 человек).
Регламентация — обещанные королями и сеймами уступки казачеству; «вольности».
Сеймовый закон — закон, изданный сеймом, принятый сеймом.
Генеральная конфедерация 1573 года — всепольский союз, провозглашенный Замойским на конвокационном сейме 1573 года.
Чижовский, Уханский, Лащ — послы короны польской в Турции, бездарные дипломаты.
Кондиции — в данном случае принципы.
Кунтуш — верхняя одежда.
Гаковница — мелкокалиберная пушка.
Войский — интендант.
Ослон — лавка, скамья, деревянный диван.
Вытребеньки — частушки.
Халяндра — разухабистый танец (от цыганского).
Кожушанка — овчинный тулуп.
Варенуха — брага, настойка.
Щедривка — обрядовая песня в канун Нового года.
Подкоморий — заместитель старосты по снабжению области, города и.т. д.
Кабица — таган, шесток, печка, выкопанная в земле для полевого изготовления пищи.
Джура — вестовой, курьер.
Мевать — иметь (синтаксич.); «не имею вражды».
Овшем — вообще, всего.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Барзо-Богата Красёньска — одна из воинственных помещиц XVI века на Украине.
Лесовики — лесные разбойники.
Нобилитация, нобилитбванные — казаки, коим присвоено польское дворянство.
Можновладство, можновладец — владетельность, владетель.
Истик — палочка с железным наконечником для очистки плуга от прилипшей земли.
Сольтис — управляющий.
Войт — староста.
Инквизиционный сеймик — сейм области, района, созванный по конкретному и неотложному случаю. Больше — карательный.
Кресы — пограничье, границы.
Диссиденты — инаковерующие.
«Белая голова» — «бяла глова» — польское почти презрительное в устах «высших» классов название женщины — белоголовая.
Мартольозы — наемные воины (преимущ. французы).
Поражение под Бычиною — Бычина — городок на Буге, где польские войска под командованием Ст. Жолкевского потерпели известное поражение.
Панчоха — чулок.
Пидчаший — буквально виночерпий. Заместитель по хозяйственной части у дворецкого.
Veni Creator — молитва (католич.), венчальная, коронационная молитва.
Альдобрандини — папа Климент VIII «в миру».
Тегина — город Бендеры.
Жербжидовский — одна из влиятельных шляхтетских фамилий в Польше XVI века.
Кварцяные войска — войска, содержавшиеся на четверти (кварта) налогов страны.
Морджеёвский — государственный деятель XVI века.
Рей — государственный деятель XVI века.
Голоцуцики — голопузое.
Коморник — заведующий складом.
Кнехт — наймит.
Кмит — наймит в сельском хозяйстве; батрак, бедняк-селянин. Подкова Иван — известный предводитель народного восстания на Украине, предательски пойманный и казненный шляхтой. Голубоцкий — эмиссар короны польской, казненный (брошенный в Днепр) казаками в отместку за Ивана Подкову. Клейноды — военные знаки.
Базавлук, Чортомлик турецкие названия фортов Запорожья.
Кобеняк — суконный дождевик, плащ.
Паде геть-паде — у говорящего заложен табаком нос, и он не выговаривает — «пане гетьмане».
Puscic uszy па targ — распустить уши, прислушиваться ко всякой болтовне.
Дидаскол — учитель словесности, ритор.
Gilbas — балбес.
Glupi jak bot — глупец; глуп, как сапог.
Чарнавич — Иеремия Чарнавич, хотинский комендант, подданный молдавского господаря Ивоны, изменивший ему и предавший его и казачьи войска под предводительством Свирговского (1574 год).
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
О бардзем щёнстю — о большом счастье.
Дзенкую бардзо— очень благодарен.
Богричка — река Буг (за реку Буг).
Тен — тот.
Блят — прибор крестьянского ткацкого станка.
Худопахолек — бедняк, отрабатывающий у пана долги.
Бендзе — будет.
Матка боска — матерь божья.
Квёстия — в данном случае политика.
Ёстем бо — я есть.
Ёстем бо йому — я есть ему.
Запренджонный — запряженный.
Бардзо — очень.
Тортуры — пытки.
Карабёля — кривая польская сабля.
Ёстем поляк, хцялем на добже чинити — я поляк и хочу посту пить хорошо.
Dziewictwo stracone — потеря девичьей чести.
Dosi па temu — довольно, хватит.
Penitenta — послушник (монастырский).
Рало — старинная соха.
Шаночки — торбочка.
Самопал — самострельное, кремневое ружье.
Рушнйца — ружье.
Запечек — шесток.
Сыривец — квас (хлебный).
До мяста! — в город!
Займанщина — налог за вновь занятые или освоенные земли. Черная рада — запрещенный совет (революционное совещание).
Колвек — (польск.) либо, нибудь (кто-либо, кто-нибудь).
Кош — казачий войсковой стан.
Курень — одно из войсковых делений коша.
Снизка — деталь воловьей упряжки.
Перначи — полковые значки.
Протосинкел — советник патриарха или папы.
Конклюзии — в данном случае дипломатические комбинации. Оселедец — хохол у запорожцев.
Оселедец — хохол у запорожцев.