Наливное яблоко : Повествования — страница 11 из 75

— Мама права, мы принадлежим к другому кругу, — он снова повторил эти неприятные мне слова, словно других не было или он не мог их найти, — но он ничуть не хуже. У нас есть свои ценности, которыми можно гордиться: труд, знание, чтение, наука, а также принципы каждодневной жизни, которым стоит следовать: не путать дело и удовольствие и помнить, что сначала работа, а потом развлечения. Твой дед, человек науки, профессор, в ученом мире был человек известный, но известность эта другого рода, чем у Луки Петровича, — у специалистов, у студентов, вот и все; это жизнь не на виду, не на публике, а в одиночестве кабинета, в спокойствии библиотеки и лаборатории. Мы и в самом деле говорим со Звонскими на разных языках. И это никому не в осуждение. Просто образ жизни у нас разный, разный во всем. Даже у меня иной, тем более у мамы, которая шесть дней в неделю, каждый день из этих шести дней, по восемь-девять часов проводит в лаборатории за опытами, а летом в поле, с утра до темноты в земле копается — ботанику иначе и нельзя, а ещё и готовка, стирка, хозяйство. Мама так устает, как Ларисе Иванне и не снилось. Ты не должен обижаться на маму. И нечего жалеть, что не будешь больше ездить к Звонским!..

Я не очень верил, что отец до конца говорит, что думает (особенно последняя его фраза вызывала у меня сомнения), потому что ему самому ведь нравилось бывать у Звонских, но я понимал, что он утешает меня, успокаивает, и был ему за это благодарен. Я и в самом деле немного успокоился, заслушавшись его, и затих. Решив, что я уснул под его говор, он тихо вышел из комнаты, но я ещё долго не спал. Погасил свет, но все равно не засыпал, раз десять переворачивая подушку. «А что, если я ей все же позвоню? Просто вот возьму и позвоню. Для нее это было светское обещание, сказанное просто так, из любезности. А я его возьму и приму всерьез. Интересно, что будет? Папа говорит, что такие светские предложения нельзя принимать всерьез, как нельзя этим людям на их вопрос «как дела?» и в самом деле рассказывать о своих делах. Это просто формула вежливости. Ну, а я сделаю вид, что не понял этого. Раз они такие. Раз мы не их круга». Мне было обидно. И, засыпая, я думал одно: «Не хочу быть ничьего круга. Ничьего. Сам по себе».

1984

Знакомая девочка, или Как сверкают пяткиРассказ(Из цикла «Детское — недетское»)

Мне шесть лет. Я гуляю один за домом, на южной стороне. Весна. Дом пятиэтажный, длинный и нештукатуренный. Время — конец обеденного, на улице никого. Жарко. В расщелинах кирпичей лениво греются огромные черные мухи, счастливо отзимовавшие. В полете они жужжат, и их совсем нетрудно ловить.

Я сосредоточенно хожу, руки за спину, и о чем-то размышляю. Мне хорошо думается, и я рад, что в одиночестве. При этом я, так сказать, созерцаю мир: нагретую солнцем кирпичную стену с отбитыми краями и углами; ручеек, бегущий вдоль растрескавшейся асфальтовой дорожки перед домом; пролежавшие зиму высохшие кучки собачьего кала на газоне. На мне чулки на резиночках, сандалеты, серые короткие штаны и лыжная курточка. Мне уютно в этой одежде.

Тут я слышу, как в одном из подъездов хлопает дверь. Я быстро высчитываю: получается, что в третьем. Значит, Верка Фесенко. Как помню, у нас с ней всегда были какие-то непроясненные отношения. Враждовать мы открыто не враждовали, а так, ощущали неприязнь. Но виду не показывали.

Я как раз у другого угла дома. Достаточно завернуть за угол, и мы не встретимся. Я это чувствую и все же иду назад.

Мы двигаемся навстречу друг другу. Расстояние между нами большое, дом длинный. Я спотыкаюсь. Самое неловкое — это идти издалека к какому-нибудь человеку, особенно когда вы не друзья.

Синенькая юбочка, ленточка в косичках, новенькие сандалии, красные носочки и шерстяная кофточка с вышитыми цыплятами. Сейчас я с трудом восстанавливаю ее облик. Наверное, была плотная девчонка, веснушчатая, узколицая, самоуверенная и очень властная.

Я прохожу большую часть расстояния и теряюсь. Она внимательно смотрит на меня и говорит первая:

— Здравствуй.

— Здравствуй, — говорю я и краснею, потому что слишком быстро шел и потерял лицо, надо в таких случаях ходить медленно.

Она смотрит на меня в упор, ставит одну ногу на скамейку и говорит:

— А мне мама новые сандалеты купила.

И ждет, что я скажу, какие обновки у меня, и уверена, что у меня их нет. Я говорю:

— А мне папа — барабан…

Она тцекает и продолжает хвалиться:

— А мне мама — новые носочки. Вот!

Я тогда честно припомнил свои последние обновы, но последних не было, а соврать в неожиданном разговоре я не умел.

— А мне папа — барабан…

— А мне мама — юбочку новую. Она дешевая, зато практичная.

Я угрюмо повторяю:

— А мне папа — барабан…

И тут мы начинаем тараторить. Она всё больше и больше упиваясь, а я все больше и больше озлобляясь.

— А мне мама кофточку. Э-э!

— А мне папа барабан!..

— А мне мама ленточки-и!

— А мне папа барабан!!.

— А мне мама косыночку-у!

— А ты… а ты… а ты…

«Дура», — хотел сказать я, но не сказал. Молчу. И она сразу замолчала. Испугалась, что ли?

Но я не пугал, я боялся сам, что она может сказать что-нибудь такое обидное, на что я не найду ответа. Я знал, что не найду.

Мы не разбредаемся в разные стороны, потому что домой рано, а ребята ещё не вышли, чтобы каждому разойтись по «своим». Мы сидим на ободранной скамейке со спинкой, сидим рядком, но молчим. Однако плохое настроение не держится. Снова начинает она:

— Скажи «чайник».

Сомнительно мне что-то, произношу нерешительно:

— Ну, чайник…

— Твой отец — начальник!

Подобные дразнилки считались шутливыми. Но она так серьезно произносит это, что я готов обидеться. Снова молчим.

Я встаю и подхожу к садику злющей старухи, жившей в собственном одноэтажном домике. Ни домика, ни садика сейчас нет — двенадцатиэтажный кооперативный дом, а тогда ветки за забор свешивались. Я подхожу и начинаю почки жевать — очень вкусно. Старухи дома нет, ушла в магазин. Верка подходит и тоже начинает объедать почки. Мне почему-то очень хотелось с ней подружиться взаправду. Быть может, потому, что была в ней какая-то непоколебимая уверенность, которой во мне не было…

Если бы появилась старуха, я думаю, нас сдружило бы общее бегство от нее. Но на мое невезение, она не появляется. Однако, опасаясь ее, мы двинулись прочь и снова вышли на асфальт около нашего дома. Я принимаюсь рассказывать мой первый увиденный тогда фильм — «Алитет уходит в горы». Распинаюсь и выкладываюсь. Вдруг она прерывает меня:

— А мне папа сказал, что когда я бегаю, у меня пятки сверкают! Э-э!..

Её папа!.. Толстый профессор, запрещавший дочке по непонятной для меня в том возрасте причине играть со мной. Позднее, подросши, я узнал от родителей: по причине моей нерусской фамилии.

Я недоверчиво кошусь на нее: «Как это — пятки сверкают?..»

— Вот, смо-ри! — кричит она, вскакивая. — Только как следует!

И она бежит вдоль дома. Я смотрю очень внимательно, но ее пятки не сверкают. Они даже не мелькают. Ноги ее отрываются от земли одна за другой очень размеренно.

Она возвращается, запыхавшись.

— Ну и что? — пожимаю я плечом. — Я так тоже могу, подумаешь!..

Мне хочется, чтобы и меня кто-нибудь похвалил. И ещё я чувствую вдохновение бега.

Пожалуй, я и сейчас уверен, что бежал быстрее нее.

Я прибегаю назад, она сразу торопится сказать:

— У тебя пятки вовсе не сверкаю-ут! — И поспешно встает: — Смори, как надо!

И мчится. Я уже понимаю образ не буквально, не жду от ее пяток сверкания, но все равно мне кажется, что я бежал поскорее своей соседки, и кажется, что она-то понимает слова своего отца буквально.

Но объяснить, что я понял, не умею.

— Видишь, как надо? — возвращается она.

Она даже не торжествовала, нет. Она просто меня учила. А мне стало совершенно ясно, что она никогда не сможет разглядеть, как быстро я бегаю. Не сможет, потому что не захочет. Или это мне сейчас ясно?.. А тогда только обиделся: чего, мол, она воображает?!

Но вслух все равно ничего не сказал.

1968–1979

ЯзычницаРассказ

Посвящается Дагмар

Почему меня все время тянет к воспоминаниям детства? И дело тут не только в уже ощутимо приблизившейся старости. Не в ностальгии по прошедшей свежести и непорочности. Просто в случайных детских эпизодах, встречах, событиях нахожу я теперь некие символы, могущие если и не объяснить, то хотя бы дать намек на разгадку нашей посконно-домотканной культуры да и всей нашей — с постоянно меняющимися смыслами — вывернутой наизнанку жизни.

Я вспоминаю, как мы с Танькой Садовой, девчонкой годом меня старше (а мне уже девять), укрылись в кустах поспевшей черной смородины и дергали потихоньку одну ягодку за другой. Маленький садик ее и дом были окружены забором. Перед калиткой рос огромный дуб, как страж разделявший наш двор, где два пятиэтажных каменных профессорских дома, и ее дворик и домик — деревянный, с мезонином, уцелевший от окраинной, околичной Москвы. Когда я читал: «У лукоморья дуб зеленый…», я почему-то всегда именно это дерево воображал.

Около дуба, на нашей территории, стояло одноэтажное и тоже деревянное, белого цвета домоуправление, состоявшее из двух частей: в одной конторская комната, где днем сидел домоуправ Сенаторов (подлинная фамилия — не сочиняю), в другой — дворницкое жаркое, пропахшее потом и стружками жилье. Там ютился дворник Иван, перебравшийся год назад в Москву из Иваново-Вознесенска. Был он высок, силен, молчалив, постоянный трудяга. Он столярничал по жильцам, потом заменил и вечно пьяного слесаря Ваську, благородно оставив его при себе как помощника. Не пил, не курил. Нрав имел твердый, строгий. Все, что обещал, выполнял. Скажем, нам он сделал во всю стену книжные полки для двух комнат: аккуратно, в срок и дешево. С собой он привез жену и дочь, живших вместе с ним в дворницкой. Обе некрасивые, бесфигурные, мучни