А взять хотя бы такого выдающегося деятеля и политического писателя, как Б. Марфутьев. Думаю теперь, что он всё просто врет. Призывает всех нас на баррикады, а сам в отдельном домике в Мюнхене свежую немецкую пищу ест и в Россию уже не хочет, хотя Запад ему «противен», да и «Россия в сытое мещанство тоже катится», но, чтоб спастись, ей надо снова под твердую руку попасть и коллективным русским духом задышать. Иного, де, нет у нас пути, всегда у нас была в руках винтовка, потому и уважал нас весь мир и боялся. А теперь никому мы, русские, не интересны, в том числе и вчерашние диссиденты и изгнанники. Пока Советского Союза, то бишь России, боялись, то и к беглецам из нее уважительно относились, деньги платили, приглашали выступать, за деньги, конечно, а теперь… Империи нет, и на изгнанников стало наплевать.
Богаты мы, едва из колыбели, писал Лермонтов, ошибками отцов и поздним их умом. Я бы сказал, что мы богаты всеми недостатками цивилизации — без ее достоинств. Как-то мы с женой ехали в Иркутск, на ее родину, поездом. Она считала, что писателю надо хотя бы из окна вагона обозреть бескрайние просторы своего Отечества. И пошли леса, поля, перелески, леса, поля перелески… Все — неухоженное, дикое, а жилье — бедное, редкое и словно бы случайное… Грустное, надо сказать, было зрелище; особенно несколько десятков километров меня поразили: где раньше, видимо, были березовые рощи, стволы остались, а листва среди лета исчезла, и белые березы напоминали своими голыми стволами и ветвями по чьей-то макабрической прихоти врытые в землю скелеты. Спросил у случайного попутчика. «Химия», — ответил он, словно бы это слово все объясняло. Понимающему, однако, объясняет. Завод где-то тут химический, и его отходы уничтожили окрестные леса.
Мы никогда не станем Западом, думал я в тоске.
И не потому, что Запад хуже. Иначе почему толпы не бегут в Россию, в Азию, в Африку? Напротив, сотни тысяч африканцев, корейцев, китайцев, славян — черных, желтых и белых неевропейцев и полуевропейцев стремятся перебраться в Европу и США. В Германии мне говорили, что ежегодно десятки тысяч остаются в стране. Мыслимо ли такое выдержать? В сущности, это новое переселение народов. Так варвары бежали в благоустроенные области Римской империи. А следом за ними пошли военные орды. Может, и сейчас ещё пойдут.
А кто же мы?.. Словно из другого времени и пространства. Помню даже момент, когда я вдруг болезненно почувствовал себя жильцом иного мира. Это была моя прогулка вдоль Рейна. Накануне меня предупредили, что завтра праздник — День Тела Христова, магазины будут закрыты, учреждения тоже. И, правда, город затих, немцы устремились к Рейну. Пошел и я. Вдоль реки гуляли пары, совершали свой шпацирен семьи, иногда заходили в гастхофы, пили пиво, ели вкусные сардельки или жареных кур, шли дальше. Очень много было велосипедистов. Лучше прочих выглядели старики и старушки на велосипедах, аккуратно одетые, со свежими раскрасневшимися лицами. И все чинно, спокойно, без пьяни и драк. Зелень, солнце, река, лужайки, на которых росли толстые, ухоженные дубы и вязы. Прямо Эдем какой-то. И Россия показалась мне из этого сказочного далека одним из департаментов ада. Я уговаривал себя: «Не принимай быта за бытие. И у них была тридцатилетняя война, когда было уничтожено две трети Германии. У них ещё был и Гитлер, который мир кровью залил и которого немцы обожествляли, чудовищная разруха, которую они сами устроили…»
Ну тут же возражал себе: «Они тоже не совладели с бытием. Но загородились от него бытом. Замечательным бытом. Здесь человек строит, строит, строит, пытается отгородиться от бед и ужасов бытия бытом. И, кажется, в Европе это почти удалось. Мы переводим слово «бауэр» как «крестьянин». Но это слово производное от «бауэн» — «строить», то есть земледелец у них ещё и «строитель». В деревнях прочные каменные дома. У нас безнадежно деревянные, иными словами, недолговечные. Мы назвались «крестьянами — христианами», чтобы отгородиться хотя бы словом от насильников из варварской Степи, отличиться от них. Слишком открытым было соприкосновение человеческой жизни с нечеловеческой, с той, где жизнь человека совсем не имеет цены. И мы по-прежнему пытаемся защититься от страхов и смертельной опасности не бытом, он беспомощен, а либо Высоким Словом, либо пьянством, хамством, толстокожестью, попыткой уверить себя, что человеческая жизнь и впрямь ничего не стоит. Они тоже не проникли в суть бытия, но бытом овладели вполне. Однако прав ли я? У них же ещё Кант, Гете, Томас Манн… Уж они-то увидели, поняли, проникли… Как возможно только изнутри культуры… Пора домой».
Я был их бытом и образом жизни, чистотой, упорядоченностью, вежливостью почти раздавлен. Надо как-то пережить, переварить, переработать. Как?.. Уйти в себя, лечь на дно, затихнуть, затаиться? Где найти место, чтоб ты никто и звать никак, чтоб спрятаться в никуда, вроде как в могилу, но только на время, оставляя шанс на воскрешение, однако уже с новым мирочувствованием? Таким убежищем, такой захоронкой показался мне поезд на Россию, не самолет, а именно поезд — смотреть по сторонам, самому не высовываться: двое суток сплошной медитации. Поэтому и был мной приобретен билет на путешествие из Кёльна в Москву.
Был слякотный конец ноября. Даже на чистых немецких тротуарах кое-где стояли лужи. Капал мелкий дождь. Выходя из машин, люди раскрывали зонты. Кстати, оказавшись в Германии, я убедился, что она вовсе не такая уж северная («германцы — северные варвары», но не для нас, а для южан, для римлян), как я воображал. Она много теплее России. Итак, шел дождь. Но внутри кельнского хауптбанхофа, вплотную примыкающего к Кёльнскому собору, было сухо. Маленький вокзальный городок под крышей — с очень высоким потолком, большой воздушной кубатурой — был светел, оживлен, полон людей: белых, желтых, черных… Никто не спал в углу на мешках, не было небритых, сумрачных личностей, слоняющихся меж пассажиров, никто не закусывал припасенными из дому бутербродами, запивая их чаем из термоса… Все говорили по-немецки, все чувствовали себя спокойно и уверенно, не опасаясь, что чего-то не хватит или они не смогут купить… Переезд от дома к другому немецкому дому должен быть незаметен и не отнимать сил и энергии… Никаких приключений… Ларьки, магазинчики, газетные и книжные киоски, светлые двери туалетов — для дам и для господ, закусочные, лотки с фруктами, лотки со сластями, соками и водами, сбоку — зал, где продавали билеты, на компьютере печатая весь ваш путь. Я медленно брел с тележкой, груженной многими чемоданами отъезжающего русского, с чувством некоторой ущербности замечая, что все другие больше одного чемодана с собой в дорогу не берут. Все, что им нужно, они могут купить и там, куда приедут… Я чувствовал с уже просыпающейся ностальгией, что прощаюсь с немецкой порядливостью большого вокзала и двигаюсь к нашему хаосу и неразберихе. Потом не удержался и ещё раз подкатил свою тележку назад к выходу из вокзала — ещё раз взглянуть на двухбашенный собор, который стоял как символ непрерывности европейской истории: начатый в XIII веке он был закончен в XIX. И одно чувство: он не миф, но скоро снова станет сном, мифом, сказкой. Первое, что я увидел в Германии, был собор в Кёльне, и вот он — последнее, что я вижу, уезжая отсюда. Изящное замыкание круга.
По эскалатору поднялся на перрон. Народа, ожидавшего русский поезд, было не так много: больше всего там, где должны останавливаться задние вагоны — на Москву. У набравшихся цивилизованных привычек соотечественников и чемоданы, и баулы были импортного производства, то есть удобные и вместительные. Правда, такая поклажа требовала и иного, не нашего железнодорожного сервиса. Ожидать такового не приходилось. Жена беспокоилась, писала, что поезда, которые из-за рубежа идут, не только грязны, как всегда, но ещё и для жизни стали опасны. Не поезд, а гроб на колесах. Вагоны малоисправны, проводники бесчинствуют, устраивают поборы в валюте, за каждый пустяк надо платить в марках, да ещё столковываются они с грабителями, наводят. Русские приятели-эмигранты подбавляли: «Будем за тебя молиться. В прошлом месяце наша знакомая этим поездом ехала, так там вначале их вагон чуть с рельс не сошел, а потом под дверь усыпляющий газ пустили, а когда все заснули, тихонько все вещи вынесли. Разумеется, не без помощи проводников».
Последний раз вдыхаю немецкий воздух, на вокзале он смешан с ощутимым запахом дыма, машинного масла, легкой гари, хотя непонятно откуда: поезда электрические. Последний раз гляжу на удобные, большие немецкие щиты с расписанием и графическим изображением порядка остановки вагонов вдоль платформы, баночное пиво в небольшом киоске, горячие колбаски: все аккуратно, все чисто. Вот и время для нашего поезда, вот он подходит. Открываются двери, на перрон выскакивают разудалые молодцы-проводники, и тут же требуют с каждого по десять марок за провоз багажа. Чтобы переплыть Стикс, ты должен уплатить Харону, только тогда попадешь в Аид. И вот ты уже не уважаемый господин такой-то, которого защищает закон, а безропотная и зависимая тень себя прежнего.
Отечественные спекулянты (или то были деловые люди, бизнесмены?) уверенно совали в руки проводникам деньги, и проводники ловко и холуйски подхватывали их красивые, с металлическими углами чемоданы и едва ли не под ручку провожали спекулянтов в вагон. Похоже, что спекулянты ездили не раз и ничего не боялись. Впрочем, они садились в соседний вагон, расположенный перед моим. Около моего оставалось человек шесть или семь. Несколько русских женщин с твердой решимостью на лицах — сражаться за свои чемоданы и пакеты. И ещё один человек, на которого я обратил внимание, не мог не обратить: было видно, что он чувствует себя центром мироздания. Он ходил по перрону взад-вперед, пока не показался поезд, нервно курил сигарету за сигаретой, гася большие недокурки о висевшую на столбе мусорницу, иногда же просто бросая их себе под ноги и давя каблуком. Был этот мужчина одет в длинное поношенное пальто темно-серого цвета, шея обмотана шерстяным шарфом, концы которого торчали между первой и второй пуговицами пальто. На голове сидела кепка с коротким козырьком и пуговкой в центре, которую он то и дело снимал, мял в руке, засовывал в карман пальто, затем снова напяливал на голову. Щеки его выглядели впалыми, но не от недоедания, а от общей интеллигентской одухотворенности. На лбу две резкие морщины.