Выражение неудовлетворенности, досады, раскаяния и ещё чего-то в этом духе сквозило в его жестах, взглядах и беспрерывном нервном курении. Я понял, что он не знает, как себя вести с провожавшими его мужчиной и женщиной. Мужчина, полноватый, лысоватый, невысокорослый, с брюшком и хитрым самодовольством успешно сделавшего карьеру интеллектуала, явно раздражал нервного человека. А с женщиной его связывали, скорее всего, интимные отношения, и женщина эта в светлой куртке, высокая, длинноногая, с коротко стриженными волосами и нежным тоскливым взглядом, обращенным на курившего человека, была безусловно немкой. Глаза ее опухли, покраснели от недавней заплаканности, она сдерживала себя, но тоже не знала, что сказать дорогому ей человеку. А ходивший по перрону мужчина иногда бросал отрывистые фразы, обращаясь при этом не к женщине, а к мужчине. Расслышать я их не мог, но вот, когда мы скучились около дверей вагона, расслышал.
— Почему я должен платить? Я вовсе не столько, сколько ты заработал, — обратился он вроде бы иронически и вместе возмущенно к хитроватому толстяку. — Они же здесь жулики и больше меня получают. Что я говорю — получают! Грабят. Я, может, первый раз за границей. И вообще это все не из моей жизни. И к тому же я заплатил за билет. Он больше стоит, чем весь их вагон.
— Не волнуйся, дорогой, я плачу, — успокаивала его женщина.
— В самом деле, — поддержал ее пузатенький провожающий. — Гертруд платит, могу и я заплатить. Мне не жалко.
— Ну, у тебя денег куры не клюют, — похамливал отъезжающий раздраженно, но будто бы в шутку. — Я и сам могу заплатить. Я из принципа не хочу. На каком основании это взимается?
— А на том, — ответил молодой проводник, — что не повезем твои чемоданы — и всё. Беги вон к начальнику поезда, жалуйся. Только учти, что через пять минут отправление.
У отъезжающего задрожали руки, он, видимо, вообразил достаточно живо, как выбрасывают его вещи, а он, беспомощный, бегает по перрону. Он растерянно поглядел на женщину. Но она, отстранив его, уже совала в руки проводникам деньги.
— Вот, здесь хватит, — и обращаясь к своему возлюбленному, давившему каблуком очередную сигарету, с нежностью, неожиданной в такой крупной женщине, проговорила: — Я все уладила, либлинг. Не нервничай. Но ты вернешься в апреле? Я буду ждать. Возвращайся, дорогой. Если захочешь, здесь будет твой дом.
Нервный мужчина поверх ее плеча, не отвечая, посмотрел на толстячка в дорогом пальто, потом по сторонам.
— Ну что ты переживаешь? — ухмылялся, подтрунивал толстяк. — Всё с тобой нормально, всё хорошо! Вон какую женщину завоевал! И для дома денег подзаработал.
Тут отъезжающий сделал страшные глаза и кивнул на проводников. Говоривший спохватился.
— Ну, гроши, конечно. Но всё же. Я остаюсь здесь. Здесь о тебе помнят, лекции твои понравились. Мы с Гертруд постараемся тебя снова вытащить сюда. Гертруд, сам понимаешь, заинтересована.
— Да ну тебя, ты циник, тебе бы все только опошлить! — захохотал вдруг громко неловким смехом курильщик, будто удачно сострил.
— Так уж сразу и циник, — отозвался толстяк. — Ты на себя посмотри. Ты бы хоть с Гертруд простился, хоть бы поцеловал ее. Я уж на вас и не смотрю.
— Да-да, — отрывисто отвечал обмотанный шарфом, смущаясь при этом, что его уличили в неджентльменстве. — Но у меня голова совсем другим занята. Ты прости, дорогая, я боюсь этой поездки. — Снова нервно затянулся сигаретным дымом, словно курение создавало некоторую преграду между ним и внешним миром. — Но ты не переживай, я непременно вернусь, вот если этот не обманет, — пальцем ткнул он в сторону толстяка. — От него все зависит.
Я перестал наблюдать за прощающимися любовниками и их приятелем и, пробормотав проводнику, что, де, грешно отбирать почти последний обол у человека, далекого от купеческой деятельности, заплатил требуемое, влез в вагон и с трудом протиснулся по его продолговатому гробоподобному пространству со своими тремя чемоданами и сумкой с бумагами и книгами до своего купе. Мне, впрочем, помог второй, более симпатичный проводник, даже отчасти вежливый, а не только услужливый. Он умело пристроил чемоданы по периметру купе чуть повыше моей верхней полки, повынимав из этого периметра матрасы и подушки и объяснив мне, что верхняя полка — это по нынешним временам самое лучшее место в купе, что я это ещё пойму. Я сказал тогда, отметив его приветливость, что «буду очень ему благодарен» (эвфемизм выражения: «дам на лапу») если он оставит купе для меня одного. Он сказал, что постарается, но обещать ничего не может: поезд обычно идет переполненный. Я все же просил его постараться, если представится возможность: хотелось возможно более полной изоляции от внешнего мира. Он покивал головой, пожал плечами, развел руками, взглянул на потолок, показывая, что на все есть высшее предопределение и ничего заранее рассчитать нельзя. И вышел. А я сел у окна.
Уже ты на российской территории, где свои обычаи и порядки, где ты во власти мелких бесов, мелкого начальства, почти в полной власти, ограниченной какой-то призрачной преградой, которую, как ты знаешь, русскому человеку очень легко переступить. Поезд — как пролог, как длительная прихожая. Как преддверие, предбанник своего рода. Но зато здесь ты и впрямь никто и звать никак. Медитируй на здоровье!
— Я с тобой драться буду в следующий раз, — услышал я голос нервного мужчины с впалыми щеками, все ещё обмотанного шарфом. Он обращался к помогавшему ему тащить чемоданы спутнику (дверь моего купе была открыта, и я мог все слышать и видеть). — Моя жена — это святое, не надо ее задевать!
— Чудак-человек, да кто ее задевает! — пыхтел в ответ толстяк. — Я же только сказал, что Гертруд тебя не меньше любит.
— Не тебе об этом судить! — огрызнулся нервный.
Женщина-немка, видимо, осталась на перроне.
А курильщик со впатыми щеками разместился через одно купе от меня ближе к туалету. Вскоре толстяк пробежал к выходу, и вот уже, как всегда неожиданно, дернулись и поплыли назад, оставаясь, перронные стенды, будочки, ожидающие другого поезда люди… Лязгнула, закрываясь, дверь вагона и по купе пошли проводники, ещё раз проверяя билеты и взимая плату за постельное белье, говоря, что насчет чая они пока не знают, потому что котел барахлит и будет ли работать — Бог весть! И вот уже вокзал скрылся, исчез навсегда и начался путь в мою далекую сумрачную страну Россию. Пока я размышлял об этом не то печальном, не то радостном обстоятельстве, из соседнего с моим купе, но по другую сторону от нервного джентльмена, вышли одна за другой три русских женщины, в общем-то скорее дамы, с полотенцами и косметичками и прошествовали мимо меня к туалету. Очевидно, это было надолго.
Я продолжал сидеть у окна. Уже свечерело. За окном мелькала, уходя в прошлое, Германия. Как прошедший сон, пережитое и исчезнувшее наваждение. Ну и пусть, ну и ладно, не больно и хотелось-то. Конечно, Рейн и Лореляй, конечно, Кёльн — Колонь, о-дэ-колонь, бывшая колония и окраина Римской империи, конечно, все это отпечатывается в сознании даже и не помышляющих о том немцев. А что отпечатывается в нашем сознании? Бесконечные поборы и сборы дани, какая-то бесконечная бедность: даже дворян наших, да что дворян — даже царей! — поражали бытовые удобства средней бюргерской Германии. На удобствах «Немецкой слободы», ее чистоте и уюте, и свихнулся Петр Великий, царь-преобразователь. Захотелось ему, чтоб так же чисто, уютно и удобно жили и его подданные, чтобы они тоже могли поначалу пользоваться, а потом и сами производить все эти «Варен» — товарен, короче, товары. Но для этого, оказалось, много чего недоставало. И начал Петр Россию перестраивать. С тех пор все, кто как умеет, ее и перестраивают: то так, а то совсем даже эдак. Все с Европой сравняться хотят. Но можно ли совместить тот свет и этот? Не случайно мы по-прежнему ихние товары лучше своих считаем, да так оно и есть, и счастливы, когда детям нашим достаются от зарубежных друзей импортные обноски — крепкие, красивые и удобные. Вот и сейчас господин писатель, который должен бы быть честью и совестью своей страны, везет для своей семьи целый чемодан поношенных вещёй, доставшихся ему «за так», в подарок, и счастлив этим.
Так в дурацкой медитации просидел я у окна до следующей остановки. И тут же у меня образовался первый сосед-попутчик. Немец, высокий, нескладный, в дешевом костюме и с одним небольшим чемоданчиком. По виду среднего толка инженер. Таковым он и оказался. Ехал на две недели делиться опытом с русскими коллегами куда-то за Урал. Я сказал ему, что там холодно, и в той куртке, которая на нем поверх костюма, он замерзнет. Немец поежился, но не совсем мне поверил, объяснив, что его встретят и что он будет жить со всеми удобствами в общежитии. Последнее слово он произнес по-русски. Живо вообразив его будущее жилье, пугать его я, тем не менее, не стал: сам все увидит, авось за две недели не помрет. У него была нижняя полка, на которую он тут же уселся, чувствуя себя немножко виноватым, потому что я засуетился, предлагая ему место у окна, говоря, что могу и на свою верхнюю уже влезть, но все равно надо дождаться третьего попутчика, место которого на средней полке, а пока ее не разложишь, спать нельзя. Немец просил меня остаться у окна, улыбался неловкой и робкой улыбкой помешавшего человека и сидел у противоположной от окна стенки, обняв колени.
Глядя на него, я в очередной раз задал себе вопрос, который задавал себе за эти месяцы многажды: как случилось, что эти тихие, приветливые, вежливые, любезные немцы поддержали такого крокодила, как Гитлер, пошли за ним, стали нацией убийц, устроившей самый чудовищный геноцид, который знала Европа, нацией преступников, построивших лагеря уничтожения, так что Генрих Бёлль хотел бы не быть немцем, сожалея, что это невозможно. Когда я смотрю на пьяные и преступные морды, уже с утра сбившиеся в кучки у нашей местной будки с пивом и готовые совершить всяческие противоправные действия, на этих постоянных обитателей наших городов и деревень, мне понятно, что эти существа не видят в другом — человека, что за лишнюю пайку хлеба или бутылку водки они готовы снова стать стукачами, охранниками, палачами. Говорили же, что, когда начали поднимать архивы сталинских судов, чтоб обнародовать имена доносчиков, с ужасом убедились, что писали все на всех, сгорая по отношению друг к другу звериной ненавистью и завистью: за лишние метры жилой