Наливное яблоко : Повествования — страница 52 из 75

— И чего везут! Все равно разворуют, детдомовцам какие-нибудь крошки достанутся. Там и директор, и зам, и воспитатели, им ведь всем хочется зарубежную вещичку получить, — с уверенностью сказал мой попутчик и захохотал, будто опять удачно пошутил. — И зачем они это делают? Неужели от чистого сердца? Ведь они ничего в этой России не понимают! Даже мы с вами не понимаем, а уж им-то куда! Хотя это не их вина. Никто не понимает. Сами запутались и весь мир запутали. Разве так надо было эту перестройку проводить! Сперва все развалили, а теперь думаем западными подачками дело поправить. Раньше надо было соображать, да умных людей слушать. А то рубанули сплеча! Всё перед Европой хотели лучше выглядеть!

— Сделали так, как свойственно делать русским. Коль рубить, так уж сплеча. Это ещё Пушкин сказал. Очевидно, по-другому не умеем. Иначе мы были бы не русскими, — возразил я.

Смешно получалось. Стучали колеса. За окном темнота и начинало протягивать холодком. Пахло вонючим табаком от множества окурков в ведре, присесть было некуда, а мы, как и в раньшие времена на московской кухне, с сигаретами в зубах, в привычном интеллигентском раздрызге и неуюте, опять говорим все о том же — о России. Вообще-то теперь, как водится, полагалось по-свойски обнюхать друг друга, поручкаться и поискать общих знакомых, общие симпатии и антипатии. Понять наше интеллигентское сродство, почувствовать друг к другу расположение, увидеть в другом свое «alter ego», а потому тут же ощутить к нему и неприязнь, ибо кого же можно ещё больше ненавидеть, чем самого себя, особенно если твое «я» персонифицировано в собрате-интеллигенте. Но прежде надо показать возвышенность своих идей.

— Нет, но вы представьте — разрушить все работавшие системы: это надо уметь! Ломать колхозы, запрещать партию — ведь это уничтожать всякую легитимность в стране и без того по природе беззаконной. Мы тут проводили конференцию с американцами. О проблемах демократии. Они нам все объясняли, какая у них замечательная демократия, и удивлялись, почему мы сомневаемся в ее пригодности для России. Да потому!.. Попробовали бы они свою цивилизацию. и демократию с индейцами построить! Фига! Они сперва их в резервации загнали, а потом уже свою демократию строили. А в Латинской Америки, где скрестились, так там до сих пор ни черта не получается. А нас, как индейцев, ничему научить нельзя. Уж сколько столетий с Петра учат, а все без толку. Мы по-другому думаем, чувствуем, дышим! А на Западе этого понимать не хотят. Нам нужна палка, а не демократия. Мы не способны к цивилизации этнически, на уровне этноса! А Запад и наши демократы этого в ум не берут, — махал он в воздухе сигаретой. — Впрочем, чего говорить о наших демократах! Такие же воры, как и все остальные.

Он громко засмеялся, и тут я понял, почему меня так удивлял его смех: глаза у него оставались тоскливыми и печальными, словно он ждал от жизни самого плохого. И снова я угадал.

— Я ничего уже хорошего не жду, — продолжал мой визави. — Мы ещё пожалеем и о партии, и о Сталине. Да-да, даже о Сталине. Поверьте, это не эмоции, а результат холодных наблюдений. Хотя я, конечно, человек эмоциональный и в душе продолжаю чувствовать себя тридцатилетним, пусть мне за пятьдесят, и я знаю, что уже многого не прочту, не узнаю, не увижу. Но кое-что я все-таки научился понимать. Приведу ближайший к нам пример. Мы с вами едем в государственном поезде, законопослушные граждане, а чувствуем ли мы себя в безопасности?! Конечно же нет. Ибо не можем не знать, что проводники на самом деле преступники, что кругом жулье… И все безнаказны сейчас, потому что поняли, что правит нами не закон, а доллар, валюта. Вот реальный победитель в перестройке.

Он бросил сигарету в ведро, где она, зашипев, затлела, противно запахло мокрым чадящим табаком, а он вытащил новую и снова закурил.

— Хорошая зажигалочка! — он положил зажигалку в карман. — Впрочем, извините, как-то глупо все это выглядит. Мы с вами уже полчаса говорим, а до сих пор не представились. — Он протянул несильную, узкую и вялую ладонь. — Я вообще-то, философ, доктор философских наук, к тому же профессор. Может слыхали про меня: Тарас Башмачкин, — представляясь, он наклонил голову: засветилась лысина меж волос на темени, скрываемая высоко вздернутой головой. — Несу в себе, как видите, гоголевскую антиномичность, дуальность. Для иных — я героический Тарас, а для других — страдающий Башмачкин, маленький человек…

Я сказал ему, что меня зовут Иннокентий (хорошее, кстати, имя и для интеллигентского уха, и для простонародного — Кеша! — звучит), что я прозаик, автор нескольких книг, но свою фамилию мне называть не хочется. Он все же настаивал.

— Вообще-то, я кое с кем из писателей знаком, — голос его стал немного гнусавым, отчасти даже барственным. — С самим Фазилем раз беседовал. И к Василию Белову в Вологду ездил. Мы два часа проговорили — о смысле жизни, о России. Так-то, мой друг. Но с рядовым писателем первый раз общаюсь. Потому и интересно с вами познакомиться.

Тогда я, сам не знаю почему, назвал первую попавшуюся фамилию, что-то вроде «Носоглотов». Хотел было сначала назваться «Живогло-товым», но тут же решил, что прозвучит слишком уж ненатурально. И хотя собирался на время пути быть никем и чтобы звать никак, все равно его слова о «рядовом писателе» меня задели. Проклятое российское чинопочитание!..

Тарас покачал головой:

— Нет, в самом деле ни вас, ни о вас не читал. Извините. Но, может, это и к лучшему, что мы не пересекались нигде. А то боюсь я вас, литераторов, — опять громко и нервно засмеялся он. — Еще в каком-нибудь романе пропечатаете, изобразите, поди потом отмойся! А тут у меня надежда есть, что вы незнаменитый, и, значит, даже если опишете, никто не заметит!

Что можно было ответить на такое открытое детское хамство?! Я промолчал. Потянулся, зевнул, мол, хочу спать.

— Думаю, что на знакомстве нам сегодняшний вечер можно закончить, — пробормотал я эти слова, чтобы не выглядеть невежливым. — Уже поздно, вон в коридоре синий свет зажгли. А ещё с пионерлагеря для меня синий свет — знак того, что наступил, как там говорили, «мертвый час».

— Как хотите, — с неохотой отозвался он, — только разговорились!.. Я все равно не усну. Не могу спать в поездах. Очень нервно, да и попутчики, как правило, случайные, не моего уровня. Так что, кроме как с вами, мне здесь побеседовать не с кем. И ещё у меня на нижней полке дед едет, так храпит, что ни минуты покоя. Уж лучше поболтать… Может, ещё по сигареточке, а потом на боковую?.. — с бабской навязчивостью уговаривал он.

— Нет-нет, я уже сегодня перекурил. Сверх нормы. Спокойной ночи. Храп — это признак жизни, — попытался я ответить нейтрально, иронически и независимо.

И отправился в свое купе. Закрыл дверь. В полной темноте, ибо не горел даже ночник, вскарабкался на свою верхнюю полку, свободную от витьковых вещёй, оценил слова проводника о преимуществах своего спального места и, несмотря на пованивающую духоту от двух мужских тел, тут же глубоко и тяжело заснул.

* * *

Снилось мне, видимо, уже под утро, ужасно много говна. Будто я сижу орлом в ужасном пристанционном сортире какого-то мелкого российского городка, из очка доносится нестерпимая вонь, а вокруг — и при подходе, да и на помосте вокруг очка — навалены кучи разной формы и разной консистенции, и не могу взять в толк, как это я пробрался мимо этих куч на свободное место, боюсь пошевелиться, чтобы не запачкаться, но вот неловкий поворот, я поскальзываюсь и, силясь не упасть, опираюсь на правую руку, попадая в кучу противного, разъезжающегося под ладонью дерьма. Во сне все же соображаю, что на этой автобусной станции я и умывальника не найду, и непонятно, как быть дальше. Вскакиваю, задеваю головой потолок и понимаю с облегчением, что все это сон. Но тут возникает ужасное чувство за-пертости в тесном пространстве без выхода, словно замурован. Голова тяжелая, чумная, будто с угару, да и воздух в купе такой, что не продохнуть. Вполне могло говно присниться. Мои попутчики ещё спят. Тихо сползаю с полки, соображая при этом, к чему бы по примете сон о говне, и вспоминаю, что к деньгам. Откуда бы в этом поезде взяться деньгам? Свои бы не потерять — вот задача.

Натянув брюки, отворяю дверь и выскальзываю в коридор. Уже светло, но, похоже, вагон ещё спит. В коридоре пусто. Я прислоняюсь лбом к оконному стеклу. Еще мелькают дома и домики европейского типа: порой кирпичные, порой деревянные, однако под черепичной кровлей и довольно-таки ухоженные. Но на земле видна изморозь. Осенняя немецкая влажность переходила в славянскую морозную заиндевелость.

Сколько сейчас времени — я понять не мог, потому что оставил часы в купе. Но глупо было не воспользоваться пустотой и отсутствием очереди в клозет. Вернулся, достал полотенце, мыло, зубную щетку и зубную пасту. Помывшись, почистившись, колебался, идти ли опять в купе или уже так стоять у окна — тут хотя бы свежее, дышать можно. Но все-таки недосып чувствовался: значит, ещё рано. И я вскарабкался обратно на свою верхотуру, пытаясь скорее привыкнуть к смрадности воздуха.

Голова слегка кружилась от духоты и запахов. Вот в такую Россию мы и возвращаемся — смрадную, неухоженную… — думал я своей мутной головой и скисшими от вони мозгами. Вспомнил позавчерашний телефонный разговор с женой. Задавал ей дурацкие вопросы о выборах — за какую партию голосовать, первые свободные выборы, наверно, за партию Гайдара. Жена воскликнула: «Ты о чем?! Какие выборы! Здесь такое зреет!.. Выборы пройдут, но они ничего не решают». Я вполне доверял наблюдательности жены. Что-то зреет… Такое зреет… Что же будет? А все, что угодно. Вплоть до апокалипсиса. Уж такие мы. С этими дикими мыслями заснул.

Можно вообразить глубину и отдохновенность этого сна!.. Ко всему прочему разбудил меня польский паспортный контроль — пограничники и таможенники. Перед этим мне снился Игорь Губерман. Но не нынешний, хохмящий и читающий свои хулиганские дацзыбао с эстрады, а старый, кухонный (я раз был у него дома), за бутылкой водки, хотя с тем же выражением бесконечного цинического юмора висельника на своей длинной физиономии. Он читал старые свои строчки, слегка переиначив их: