Наливное яблоко : Повествования — страница 56 из 75

я пошлостью, мещанством, не хочется на это время тратить, тем более жизнь, хочется самореализации, но ведь одновременно и уюта хочется, и спокойствия.

— Так вы все время ездите в Германию? — спросил вдруг Виктор.

— А тебе что? — огрызнулся мордатый.

— Да так, интересуюсь я. Потому я русский немец, а в Германии первый раз, к родне ездил.

— Ау тебя родня здесь есть? — залюбопытствовал молодой. — В Западной или Восточной?

— В Западной, — кивнул головой Виктор.

— А чо? Тогда, может, поговорить надо?.. Ты как, Виталик? Что скажешь? — у молодого мозги, видимо, были поворотистее. Но тут и мордатый Виталик сообразил:

— Айда с нами, поговорим.

И Виктор, пожимая плечами, с видом человека, получившего неожиданно шанс на удачу, двинулся за ними.

Тарас во время разговора стоял какой-то пришибленный. Но когда незваные собеседники ушли, ткнул им вслед рукой с сигаретой:

— Вот такие всегда будут жить хорошо!

И даже распрямился. А мне стало себя и его жалко. Ведь это про него да про меня великая русская литература писала, как про «униженных и оскорбленных», а казалось, что о меньшом брате, о народе старается, за него страдает. Хотя у нас все — крепостные. Но крепостные из «простого люда» и в рабстве устраиваются, находят смысл жизни в самой жизни. А мы, хотя свою рабскую природу в себе несем, все хотим свободными выглядеть, потому и говорю я, что мы вольноотпущенники, вчерашние рабы, которых, если надо, можно всегда в рабство вернуть. Ух какая на этой почве вырастает дикая психология! Отсюда и постоянная уязвленность, и тайный страх перед всеми, и чувство собственной сверхценности и неполноценности одновременно.

— И навоняли при этом, не продохнуть, — Тарас беспомощно обернулся, словно искал форточки для проветривания, а потом открыл все же дверь в переход к другому вагону, в холод, в лязг и грохот буферов — авось разрядится спертый воздух.

— Да ну вас, закройте, околеем от холода.

— Пусть протянет немножко, — упорствовал Тарас.

— А что вы, собственно, против русского духа имеете?

— Какого такого русского духа? — не понял философ, полагая в моих словах искать некую метафизику.

— Такого. Жилого. Помните гоголевского Петрушку, который за собой носил свой особенный запах, а Чичиков его уговаривал: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». Но Петрушка в баню не шел. Вот и в народных сказках Баба-Яга всегда этот русский дух чует, хотя герой непременно так спрячется, что найти его невозможно, но вот русский дух, как ни прячься, выдает. Впрочем, конечно, это метафора.

— Вот именно, — облегченно вздохнул Тарас. — Все-таки у нас большинство уже давно привыкло к личной гигиене.

Меня прямо поразило это словосочетание «личная гигиена», как из сталинского детства выпрыгнуло. Поэтому ответил резче, словно бы даже желая уколоть собеседника:

— Но если это метафора, то это, может, ещё хуже. Стоит нам покопаться в наших интеллигентских русских душах, то от их немытости, невычищенности жутко станет. Достоевский попытался, так весь мир до сих пор от ужаса замирает, что он такого в русском интеллигенте понаоткрывал, какую такую карамазовщину, которая Россию в крови потом десятки лет топила. Разумеется, в данном случае народ оказался не чище интеллигенции.

— Мне, например, себя упрекнуть не в чем, — откинул назад голову Тарас, но тут же смешался, покраснел, вспомнив, видимо, свою Гертруд, а, может, и ещё что. — По большому счету — не в чем, — добавил он. — А вы, — вдруг с каким-то тайным проблеском в глазах спросил он, — раз так о русском духе думаете, почему не остались? Или не получилось?

— Куда я от самого себя денусь? Я же не немец. А вы?..

— Я?.. Я как-то всерьез… не думал, что ли, об этом? Да и кому я там нужен с моей профессией? Я бы ещё там побыл, конечно, но виза кончилась. Нет, ещё раз я бы съездил… — он махнул рукой, повернулся, словно хотел уйти или, по крайней мере, походить взад-вперед, но, вспомнив, что места в тамбуре нет, не находишься, снова махнул рукой, повернулся ко мне лицом и отрывисто бросил. — Наверно, вы правы. Вообще-то, возвращаться в Россию вот так навсегда, теперь, когда видел другое, страшно. Да и жить у нас страшно. Эта баба из Баку правильно свою дочку за немца пристроила. Все-таки у нас сейчас очень дико. Я вообще-то жалею, что не жил в начале девятнадцатого века, в пушкинскую эпоху. Наверно, самое светлое для России время. Тогда хоть среди дворянской интеллигенции были нормальные отношения. Не то, что сейчас.

Пока я молчал, думая, что ему ответить, я вспомнил, как сам и первая моя жена бредили пушкинским временем все семидесятые годы, да и в начале восьмидесятых, до самой до «перестройки». Бывало, за бутылкой водки на чьей-нибудь кухне все воображали, что не просто пьянствуем, а как лихие гусары под песни Окуджавы приобщаемся к свободе. Я потом много размышлял об этом.

— Думаете, — возразил я ему, — тогда было по-другому? Пушкин все видел и знал Россию, как никто. Чего стоит одна фраза из «Капитанской дочки», когда урядник докладывает капитанше, что капрал Прохоров подрался в бане из-за шайки горячей воды с Устиньей Негулиной. Да в этой фразе, мимоходом, о русском быте тех лет всё сказано. И что бани общие были, а теперь нам это кажется порождением развратного западного образа жизни, и чудовищные отношения мужчин и женщин! Ведь вдумайтесь! Мужчина дерется с женщиной за шайку горячей воды, дерется, то есть бьет ее, а она его, голышом, в маленькой парной баньке. И с кем дерется! С Негулиной, то есть не-гуляной, необъезженной, очевидно, девицей, к которой, возможно, он не только за водой полез. Но это сказано мимоходом, по-европейски, не заостряя внимания. Пушкин преодолевал в себе, гармонизировал своим словом, самим собой всю русскую нелепицу, чушь и бестолочь, бессмыслице придавал смысл, заключая ее, запирая в бастион точнейших слов, не требующих пояснений, тем самым европеизировал Россию, находя каждому в ней предмету, жесту, событию необходимое, приличествующее место. Создавал вместо Хаоса Космос. Дав России язык, он дал ей и нормы поведения. Но следовать этим нормам могли только те, кто овладевали его языком. А много ли было таких среди русских мужчин, которые, по замыслу Бога должны бы строить жизнь и мир, ибо они мужчины?.. Что Пушкину удалось воистину угадать, так это русскую женщину образованного сословия: идеал ли ставший реальностью? реальность ли, возведенную до идеала? — не знаю. Книга помогает русским женщинам себя достроить, превратить угадку в идеальную реальность, душу воспитать по книге, как, впрочем, воспитывали себя и пушкинские барышни, и та, «с которой образован Татьяны милый идеал», и Маша Миронова, и Маша Троекурова — все они душа и надежда России и русской культуры. «Я буду век ему верна». Я, именно Я, без принуждения. Женщина способная совершить выбор и хранить честь, чего русские мужчины никогда не умели… Во всяком случае ни одного сильного и хорошего мужчины из образованного сословия вы ни у Пушкина, ни во всей русской литературе не найдете. Ни Гамлета, ни Карла Моора, в лучшем случае Гриневы и Онегины, либо туповатые Левины, либо вообще Карамазовы…

Поезд внезапно замедлил ход, потом остановился. Я прервал уже самого меня утомившую речь. Мы невольно вместе глянули в окно. Виднелся небольшой полустанок, какие-то столбы и пограничники с автоматами. Мы уже въехали на территорию бывшей России, бывшего Советского Союза, все ещё охраняемую русскими солдатами в советской пограничной форме. Мы уже были за границей Европы, в нашей родной отечественной неразберихе. Было видно, как, потолкавшись у задней площадки нашего вагона, на нее взобралось несколько человек в форме. Начиналась проверка паспортов и таможенный досмотр.

— Всё. Пора по купе, — нервно сказал Тарас, подытоживая наш разговор, так и не услышав от меня совета. — Уже Брест, там, говорят, ещё настоимся.

— Часа два не меньше, — подтвердил и я. — Пока колеса менять будут. Сначала вагон отцепят, отвезут в док, поднимут, поменяют колеса, потом опять прицепят к составу.

— А вы не знаете, почему у нас железнодорожная колея шире? — упавшим почему-то голосом спросил Тарас. — Впрочем, все равно, какая теперь разница? Пойдемте в купе.

Я присел на край нижнего сиденья рядом с немцем, тоже уже ждавшим, упершим свои высокие колени почти себе в подбородок. Но раньше пограничников явился Виктор, почти бегом прибежал. Понятно было, что он изрядно наподдавался. Глаза его блестели.

— Проверяльщики не заходили ещё? — спросил он.

Я отрицательно помотал головой и спросил, как ему посиделось у новых знакомцев.

— Дельные ребята они, Кеша. Не то, что мы с тобой, — ответил Виктор не очень понятно, но о самом разговоре ни гуту.

Внезапно в купе наше заглянул Тарас. Был он бледен и взволнован, кивком попросил меня выйти.

— У вас пограничники уже были? Нет? Сейчас будут. Когда они пройдут, вы на минутку в тамбур ко мне не выйдете? Перед таможенниками. Они чуть позже будут.

— Хорошо, — согласился я, потому что понимал причину его бледности и какие у него снова вопросы.

С паспортами действительно возни было немного. Пограничник быстро их просмотрел, пробормотал, что у нашего соседа-немца что-то не в порядке, но тут же махнул рукой и попросил нас покинуть купе — «на предмет осмотра»: не прячется ли кто у нас. В проходе высокий мужчина, который, как вчера я понял из курения в тамбуре, был из казахстанских немцев, спорил, разводя руками, с пограничным начальником. Краем уха прислушавшись, я понял, что он ехал в Казахстан с женой и двумя детьми, ночью в Польше жену сняли с поезда с приступом аппендицита, он не мог за ней следовать из-за детей, а теперь выяснилось, что дети записаны в паспорте у матери, и они стали как бы безвизовые зайцы.

— Будем ссаживать, — грозил толстолицый начальник, видимо, ожидая мзды. Но высокий мужчина только разводил руками и шел за ним по пятам, бормоча жалостливые слова. Был он и впрямь растерян. В конце концов, начальнику стало ясно, что мзды не будет, а ссаживать — себе больше хлопот, и он смилостивился.