Андреас украсил серебром, тонкими узорами, одежды апостолов. Рельеф с изображением апостолов сделан был его давним знакомцем, резчиком Гансом, которого уже давно почтительно называли мастером Иоганном. Рельеф этот можно увидеть и сегодня, но серебряных узоров Андреаса уже нет. Серебро привлекает алчных сильнее, нежели камень строительный. Но сохранились записи, и в них говорится подробно и с восхищением, какими были серебряные украшения, сделанные Андреасом Франком, и как они были красивы. Они и вправду были удивительно красивы, серые каменные фигуры апостолов словно бы оживали от этих мягко лежащих на складках каменной ткани узоров, исполненных из благородного металла искусными руками искренне верившего мальчика…
В тринадцать лет для Андреаса уже давно не было тайной назначение всех инструментов, все было ему с руки — и маленькие весы, и тиски, и клещи, и щипцы, большие и маленькие, и разные стерженьки заостренные. Был он тогда худенький и уже сильно вытянулся. А черные его волосы были по-прежнему острижены ежиком, но челки уж не было. В мастерской работал он в одежде, какую носили многие мальчики в еврейском квартале, — пестрая войлочная маленькая круглая шапочка, штанишки короткие, так что летом голые тонкие ноги были открыты, и свободная недлинная пестрая рубашка из мягкой тонкой ткани — очертания тонко-мускулистого худенького тела просвечивали. У него открылся красивый звонкий голос. И случалось, что склонив смуглое продолговатое лицо над столом, так что и глаз не было видно, лишь темные длинные ресницы, Андреас набивал молоточком узор на серебре, подложив мешочек с песком, и вдруг запевал, и звонкий, сильный и от природы нежный его голос перекрывал постукивание молоточков и шарканье напильников. Остальным вдруг передавалось это желание петь, словно бы выплеснувшееся песней из этого юного здорового существа. И вот уже целый хор мужских голосов стройно выводил:
О, Господи, Господи, голоден я!..
Покрытые круглыми шапками головы чуть покачивались в такт, и рукава легко взлетали широкие над столом и работой, открывая сильные руки…
И вдруг кто-нибудь прерывал песню:
— Поем, будто Гирш Раббани!..
И тотчас все начинали петь громче и звонче, будто желая перепеть Раббани, который не изменял своей давней привычке петь за работой…
Украшения для каменных одежд святых апостолов Андреас тоже исполнял в мастерской Михаэля. Михаэля даже порицали за это, но он отвечал своим хулителям, что не прикасался ни он, ни другие в его мастерской к этой работе, исполнял ее один Андреас Франк, а отказать ему и не дать работать в мастерской он, Михаэль, не вправе, потому что Андреас уже хорошо работает и многие заказы исполняет для мастерской…
Когда Элиас Франк увидел в соборе работу своего единственного сына, услышал, как восхищаются громко этой работой, он тоже почувствовал гордость, но все что-то мешало, препятствовало этой гордости проявиться, развиться, и ему не было ясно — что…
Как раз около того времени в окрестностях города случилась эпидемия какой-то болезни, вроде заразной лихорадки. Город спасся лишь тем, что ворота какое-то время были закрыты и чужих пускали с большим разбором. Ощутился недостаток в съестных припасах.
— Мама, это голод? — спросил Андреас.
Но мать отвечала, что нет, это еще не голод, еще ведь есть мука, пусть и черная, чтобы печь хлеб, и вяленое мясо, и пиво. Но она все опасалась за мальчика, что он мало ест. А ведь это было как раз тогда, когда он только стал есть хорошо и охотно, а то ведь, когда он был поменьше, приходилось иной раз чуть ли не насильно кормить его. И вот теперь он хочет есть, а еды мало. Пошли было слухи, что в еврейском квартале припрятана мука. Но тут эпидемия вроде бы прекратилась, городские ворота открылись, и слухи затихли сами собой. Была ли припрятана мука в еврейском квартале, Андреас не знал. В доме его сестры, жены Михаэля, пекли хлеб из черной муки. Обычно служанка и подросток-слуга приносили обед в мастерскую. Однажды парнишка заболел, очень боялись, вдруг, той самой болезнью, она заразная, может пойти болезнь из еврейского квартала по городу, и ничего хорошего не выйдет из этого. Служанка носила обед по-прежнему, Маркус или Бэр помогали ей. Наконец поняли, что это, слава Богу, не та, другая болезнь, незаразная. До этого Михаэль боялся посылать Андреаса в свой дом, а теперь попросил его помочь служанке. Андреас пошел к сестре. Пока увязывали в узлы посуду с едой, он вдруг почувствовал, что очень сильно захотел есть. Прошел на кухню, увидел черные лепешки, и сунул, отломив несколько кусков, под рубашку, прижав к груди одной рукой. В свободную руку взял он тоже лепешку и прикусил. Тут вошла сестра. Ему сделалось неловко. Он опустил руку с лепешкой и не смел еще откусить. Сестра встревоженно спросила, что с ним, неужели он так голоден. Он с неловкостью отвечал, что не так уж. Она посмотрела, как он рукой прижимает к груди под рубашкой хлеб. Он проследил ее взгляд. Было так, будто она что-то обдумывала. Она быстро вышла из кухни и тотчас вернулась и принесла чистую легкую ткань подрубленную. С некоторым смущением она предложила Андреасу увязать хлеб в этот широкий платок. Он отвернулся, вынул хлеб из-под рубашки и положил на расстеленный платок. Затем отвернулся от платка и чуть отошел. Сестра увязала хлеб в узелок и подала Андреасу. Как раз были готовы узлы с обедом. Служанка взяла два узла, сестра велела взять Андреасу еще один. Ему сделалось неловко, что молодая женщина будет нести два узла, а он — один. Он хотел взять у нее еще узел. Она усмехнулась и слегка отдалилась. Он увидел ее усмешку и еще более смутился, потому что ему вдруг показалось, что все это похоже на любовную игру, как по воскресным и праздничным дням заигрывали друг с дружкой парни и девушки в тупике с качелями. Сестра тоже заметила усмешку служанки и посмотрела на нее строго, и это еще увеличило смущение Андреаса.
— Ты не слуга и не носильщик, — строго сказала ему сестра.
Он взял один большой узел и свой маленький узелок с хлебом и пошел следом за служанкой. Она шла молча и не огладывалась. Он боялся случайно нагнать ее и следил за своими шагами, чтобы держаться строго за ней и не оказаться случайно рядом. В мастерской он, конечно, выложил хлеб из маленького узелка на стол, чтобы все ели. Но уже на другой день понял, что сестра мужу рассказала этот случай с хлебом. Михаэль стал давать ему хлеба и другой еды больше, чем остальным. Сначала это смутило Андреаса, но он вскоре заметил, что все в мастерской принимают это как должное и стал охотно есть, ему и вправду хотелось много есть; наверное потому что он сильно рос и много работал. Кроме того, в еврейском квартале не ели ни ветчины, ни сала, ни свиной колбасы, на эти кушанья был наложен запрет вероучением; а мальчик привык дома именно этими лакомствами насыщаться, и потому в мастерской ему надо было есть больше, чтобы почувствовать себя сытым. И еще — когда он после вспоминал этот случай с хлебом — вроде бы все логично было, но все же в этом логичном и доброжелательном поведении сестры и ее мужа он ощущал какое-то странное заискивание… Или ему казалось?.. И было как-то странно похоже на то, как Михаэль когда-то держал себя с этим Дитером, покупателем серебряной уксусницы, наемником Гогенлоэ. Вот оказывается, Андреасу это запомнилось, ведь тогда он получил золотую монету — что-то вроде первого своего заработка. Но об этой монетеон очень редко вспоминал… И еще одно — он подумал, что у служанки не было этого странного и тревожного заискивания, и он был даже благодарен ей за это, хотя кое-чем иным она его и смутила. Но то, иное, ощущалось легким пустяком в сравнении с этим, странным и тягостным…
Во время эпидемии заразной лихорадки умерли сестра Елены и муж сестры. У них не было детей. Никаких родных у мужа не осталось и, казалось бы, единственной наследницей могла считаться Елена. Тем не менее оказалось, что на землю, дом и имущество претендуют помимо нее один из отпущенных крепостных Гогенлоэ, а также монастырь. Претензии крестьянина основывались на том, что его покойная тетка была когда-то замужем за каким-то дальним родственником мужа сестры Елены. Настоятель же монастыря уверял, что муж сестры Елены при жизни своей дал обещание, что все его имущество, и дом, и земля отойдут монастырю после его смерти; и, мол, это обещание могут подтвердить монастырские свидетели. Казалось бы, при таких обстоятельствах Елена никогда ничего не получит. И ради себя она не стала бы ничего добиваться. Но ей жаль было обездоливать сына, ведь он на все это имел законное право, зачем же все это кому-то уступать… Но мальчику она ни о чем не говорила. А сама задумалась, что же делать… Решила пойти за советом к отцу мальчика. Ведь он судья, он все правила и законы знает. Сейчас она не испытывала неловкости, желая обратиться к нему, ведь это делается для сына, Андреас скоро станет совсем взрослым, ему нужны будут деньги, он захочет жениться… Но Андреасу она о своем желании обратиться за помощью к его отцу ничего не сказала. Одержимый горделивостью ранней юности, он, конечно, начал бы протестовать, противиться, сердиться… Потому она ничего ему не сказала…
Все же она волновалась, идя в суд; и сама не могла понять, почему; ведь память о давней любви давно похоронена и она может сказать, что ничего не помнит, ничего не чувствует. Может быть, и странно, но это волнение ее совершенно исчезло легко, когда она увидела его, судью. В сущности, она впервые в своей жизни видела его судьей, в суде. Идя сюда, она еще волновалась, потому что представляла себе, как трудно будет выговорить эти слова объяснения, что, вот, она пришла к нему ради сына, ради его сына… Так мучительно-унизительно будет эти слова говорить… Но когда она уже вошла в большую комнату с этим сводчатым потолком темным, и увидела его на стуле с высокой, прямой и жесткой спинкой, и рядом помощник наклонился над столом и что-то записывал; и она вдруг поняла с облегчением, когда он посмотрел на нее, поняла, что сейчас они чужие, и что не надо говорить ему о сыне, он и сам понимает, что она пришла ради сына, и не откажет…