Огромное чудовище лежало на каменном ложе. Андреас увидел лицо чудовища — длинные глаза с этими круглыми зрачками и выпуклые губы, медленно разомкнутые в окаменении жадности. Ему тоскливо почудилось, будто он знает это лицо всегда; оно всегда мучило его уже одним тем, что оно существовало; уже этим одним оно было враждебно ему; оно хотело подчинить его каким-то своим законам и закономерностям, согнуть, сломать его оно хотело; оно презирало его и топтало его, и торжествовало победу в этой грубой, вещной и плотской жизни, где оно объявило его непокорность достойной презрения чудаческой причудой…
И у этой женской головы было туловище пса и вытянутые с этой спокойной беспощадностью вперед огромные львиные лапы…
И за спиной огромного каменного чудовища высились огромные, высокие, плотно-округлые каменные колонны храма, будто замерли каменно и навеки встали огромные слоны, более не желая ступать.
«Здесь поклоняются животным. Животные здесь — божества», подумал Андреас.
Он увидел огромный портал и арки — все ярко-синее, отороченное оранжево-белыми узорными гирляндами, изображающими переплетения цветов на стеблях, и хищно направленных вперед в этой резкой веренице, проворно вытянувших лапы желтых львов с этими разверстыми хищно пастями.
Андреас прошел под аркой и вступил в зал. И здесь было тихо и пусто. Но казалось тесно от стенной росписи. Глядели с белых стен многие желто-коричневые фигуры сидящих и стройно-вытянуто стоящих женщин, четко были очерчены желто-коричневые круги; многие изогнутые знаки испещряли белизну; черно-коричневые большие змеи с раздутыми шеями застыли в продольных извивах крупных под потолком; и птицы хищные распростирали над проемами дверными широкие узорные крупно-перистые изогнутые крылья.
Андреас прошел через этот зал бесстрашно. Он ничего не боялся, потому что ждал всего самого страшного. В конце перехода увиделось жаркое яркое сине-голубое небо. Он вышел снова на каменную площадку, уже другую. Там она стояла страшная своей красотой хищной и открытой, открыто разукрашенной золотом и серебром и драгоценными камнями и притираниями и красками и тканями легкими, почти обнажающими ее хищное женское тело. Но голова ее вдруг сделалась плотской, тупой, упорно глядящей головой молочного животного. Женщина-корова — одна — в двойном теле; божество людей, плотски утоляющих себя и множащихся; божество людей, женщина-корова — небо — земля — Млечный путь — женщина с младенцем от мужчины. Жрица богини. Богиня… «Великая достойнейшая»… НАЛОЖНИЦА ФАРАОНА!..
Она занесла над головой Андреаса; прямо стоя, вскинула обеими руками, острый, сверкающий, золоченый топор-секиру. Было страшно жарко. Кровь билась в висках юноши, билось в затылке больно и остро, переносица горела плавящимся огнем. И тело преображалось, каким-то мощным делалось и в этой мощи своей делалось неуклюжим, неуклюже-мощно направленным лишь вперед. И голова вытягивалась. И мучительно недоставало… недоставало… Глаза глядели прямо… Рук, рук не было у него теперь! Он закричал. Но это был мощный животный голос…
Он был священным быком и пришел на жертвоприношение…
И ему не было спасения, потому что этот мир был ее. Это все было ее бытие.
И можно было спастись, только вырвавшись из ее бытия, из ее мира. И Андреас отчаянно воззвал, напрягая живые еще частицы своего человеческого существа; к Большому Богу воззвал, к Богу без телесного начала. Бог этот был — жестокость. Но не жестокость женщины и зверя, а жестокость человеческой бестелесности. А Дева-мать с жертвенным Младенцем, которого она, чуть приподымая на руках, доверчиво протягивала миру, была жалость. Там путь Андреаса был отказ от плоти, от всего того, что тело…
И топор-секира, острый, сверкающий, золоченный, очутился в его поднятых руках. Он снова был человеком, каждую частицу своего человеческого существа ощущал ясно, явственно, почти с наслаждением. Она упала на колени, словно огромная красивая змея изогнулась внезапно. Лицо она пригнула низко в ладони; и волосы закинулись черной гривой; и шея открылась сзади, такая внезапно нежная и беззащитная.
И Андреас отрубил ей голову.
Радость чресл радостной судорогой охватила все его существо, снизу вскинулась и охватила… Всего его охватила… И вспомнилось четко и смутно: вот чего она лишила его, неведомо когда… вот этого — мужской радости чресл от завершенного наслаждения телесного с женщиной…
Она была девочка, тоненькая, в легком узком желтом платье, «отроковица» говорят… И сейчас она выбежала неведомо откуда легкими шажками босых ступней из-под этого желтого тонкого подола… И черные косички — много — частью закинулись на грудь. И глаза детски смеялись. А тело женщины лежало на скрещении каменных плит, обезглавленное. Но она, девочка, она и была эта женщина. И голову женщины красивую она несла на золотом блюде чеканном, вытянув вперед свои тонкие, детские еще, и нежные руки. Это было странное жестокое зрелище, но оно было красивое, даже зачаровывало как-то. И Андреас невольно смотрел и даже чуть подался вперед. А топор-секира упал из его рук звонко на камни, но Андреас как бы и не заметил этого. И вдруг он увидел, что голова на блюде — его. Нет, она не переменилась, он просто вгляделся и увидел. Не было текущей крови, это была его голова, его черты. Но лицо было мертвое, тяжелые плотные веки прикрыли глаза и смутная зеленоватая гнилость боковым пятнышком проступила на округлом его лбу. И он ужаснулся смутно и прижал ладони к лицу. И тотчас засмеялся, и это было странно. Но он теперь знал, что он вправе совершать странное. Он смеялся и ему было радостно, ведь он не был обезглавлен. И он снова бросил взгляд на блюдо. Нет, это была ее голова. Красивая женская голова. Но лицо побледнело. И девочка протягивала эту голову ему на блюде и смеялась диковато-озорно-женски. И он вдруг не мог отвести глаз от этой головы. А голова медленно-округло приоткрыла бледные губы и проговорила тихим, чуть с присвистом глухим и таинственным, слабым посмертным голосом; проговорила:
— Тебе… моя месть…
И глаза ее были открыты. Устремленные в свою телесную сущность, женские глаза коровы-матери, козы-матери…
И вдруг Андреас узнал ее, эти глаза, это лицо. И девочка тоже была она, нет, не ее дочь, а она сама… Но почему дочь?.. Это у его мачехи есть дочь. Но, кажется, он эту дочь никогда и не видел… Это его мачеха, жена его отца. Ее зовут госпожа Амина. А его зовут Андреас Франк!..
Госпожа Амина лежала на чистом полу в обыкновенной комнате. Занавеска на окне была чуть отдернута. Маленький комод красного дерева стоял сбоку. И у кровати с пологом белел на столике глазурованный умывальный кувшин…
А женщина лежала на полу навощенном в одной полотняной ночной сорочке. Ее босые ступни как-то торчали пальцами вверх, ноги под сорочкой чуть раздвинулись. Волосы растрепались и неровно прикрывали ее лицо. Нательный крестик на закинувшемся набок петелькой шнурке блестел тонко и золотом на гладком дереве светлой половицы. Женщина была уже немолода, руки и груди под сорочкой, видно было, что уже одряблели; но еще все же могли называться красивыми, пышными. Пальцы с этими удлиненными ногтями, окрашенными красным, судорожно сжались, вонзаясь в ладони. Открытая полная шея женщины была искромсана каким-то острым лезвием; все было залито кровью; красновато-кроваво-розовое телесное в лохмотьях перерубленных сухожилий. А голова криво-неестественно завалилась набок; словно бы желала отдельно от тела немного подвигаться и увидеть свою спальню в неожиданном ракурсе; да так и замерла.
Андреас прямо стоял над лежащей женщиной, в ногах у нее. Смотрел на кровь на полу, на раскромсанную шею и на торчащие вверх пальцы ног. В правой, прямо опущенной руке он держал — лезвием вниз — маленький топорик; такими топориками женщины дома на кухне разделывают мясо. Он не мог сейчас вспомнить, был ли у них, у него и у его матери, дома на кухне такой топорик. Во всяком случае, не следует оставлять его здесь.
И вдруг тоскливо озарилось в сознании: ведь это он совершил убийство. Вот и кровь на его одежде. Он убил мачеху. Он вспомнил, как пришел к отцу, они поужинали, о чем-то говорили, но о чем, Андреас не мог вспомнить. И зачем он пошел к отцу? Зачем отец пригласил его? Что-то было… какие-то хлопоты… Суета какая-то в жизни Андреаса… На полу, прямо как-то напротив носа неестественно повернутой головы, почти отделенной от тела, валялся раскрытый бархатный футляр, видны были серьги. Андреас немного нагнулся. Нет, это не его работы серьги.
Но, Боже, какая все вокруг была неизменимая тяжеловесная реальность! И в этой реальности было тошнотворное убийство. Ему не было жаль эту женщину, она была ему противна; но было ужасно и тошнотворно то, что он убил ее…
Но как это могло случиться? За окном — бледный зимний рассвет. Почему Андреас здесь, в комнате этой женщины? Ведь он вечером ушел домой. Вчера вечером…
И неужели теперь эта тяжеловесная реальность жизни сделается еще тяжелее? Неужели навалится на его душу, на его сознание такими грубыми тяжелыми своей остроугольностью кирпичами, как суд, тюрьма; дни, часы, мгновения предсмертные перед казнью… И не будет никакого просвета… Придавленное страшной тяжестью, обессиленное сознание никогда уже не найдет выхода, не прорвется в иную какую-то реальность, в иное бытие, в другой мир… И ничего больше не будет. Одни только страшные его мучения в этой остроугольной тяжеловесности; и это, страшное, предсмертное, которое в этой реальности страшнее всех остальных мучений…
Андреас повернулся резко и выбежал в открытую дверь. Дверь выходила в короткий коридор; вдруг Андреас подумал, что этот дом совсем не такой уж большой. А, значит, казался большим? Когда?.. На мгновение ярко ощутилась эта занятная и тревожная множественность реальностей; ощущения, возникшие и сложившиеся в этих разных реальностях, порою внезапно перекрещивались в его сознании… Но теперь не надо было над этим задумываться. Андреас торопился. Он даже не думал, что одежда его залита кровью, что в руке он держит этот топорик; не думал, что может сейчас случайно столкнуться, встретиться с отцом, или служанка вдруг выйдет… Все существо Андреаса рвалось вперед — вырваться из этого дома, который за своей видимой тяжеловесной реальной реальностью затаил глухо и душно какие-то реальности ирреальные…