Наложница фараона — страница 68 из 86

Однажды он сказал ей задумчиво:

— Вы похожи на насекомое…

— На какое? — быстро спросила она.

Она не прерывала своей работы, так можно было не поднимать голову, не видеть его лицо. Больно было видеть его лицо.

— Вы похожи на красивое насекомое, — говорил он все с тою же задумчивостью странной; и она не понимала, что это — он так странно уверен, что говорит ей приятное, или он так утонченно и мучительно для нее издевается над ней?.. — Вы похожи на паука…

Она молчала и чувствовала обиду и свою незащищенность в своей любви к нему.

— Я вас обижаю? — вдруг произнес он этим своим мужским голосом, таким отчетливо-напевным и нежно-тревожным. Это был голос близкого; не ближнего, а близкого.

— Нет, ответила она искренне. — Вы не можете обидеть меня, я знаю.

Такая теплота сделалась у нее на сердце, оттого что он тревожился о ней.

— Вы ни на кого не можете быть похожи. Вы — единственная, — сказал он. — И тотчас — Я скажу вам, на кого вы похожи…

Она работала, не поднимая головы.

— Единственная и все-таки на кого-то похожа, — быстро проговорила она. Было как-то странно-весело и тревожно противоречить ему.

— Но вы послушайте… — в голосе его тоже появилось веселье, и еще — детская повелительность. Но вдруг он прервал себя. — Как мне нравится видеть мои глаза отдельно от моего лица, — чуть приподняв руку, он протянул свою ладонь к лицу Сафии. — Пожалуйста, поднимите голову, — он просил. — Покажите мне мои глаза…

Она послушно подняла голову и чувствовала, что краснеет, щекам стало жарко, и это было хорошо; ей показалось вдруг, что она красива…

— Вы напоминаете мне Арахну, древнюю ткачиху, — сказал он.

Она не знала, что это за Арахна; и это ее незнание было ей обидно. Но эта обида была ничто, развеялась легко, потому что расцвела ее веселая гордость знаниями Андреаса…

— Я читал одну такую большую поэму, незавершенную, латинскую, — задумчиво начал он…

Она поняла, что он будет говорить долго, и оставила свою работу; молча сидела, распрямившись и поджав под себя ноги. Было так приятно слушать его. А прежде она никогда не любила слушать, любила говорить сама…

— … незавершенную, латинскую, одного древнего поэта — Овидия. Эта поэма называется: «Метаморфозы», что означает — «Превращения». Люди превращаются в цветы, в потоки речные, в мраморные статуи… Это далеко отсюда, за морями. И море там теплое, небо яркое, и растения нежные… Там жила Арахна, она была ткачиха, а отец ее был красильщик. Овидий особенно выделяет то, что Арахна была незнатного происхождения. Художники, те, кому ремеслом служит искусство, — это совсем особое что-то, поверьте мне, я знаю!..

Это «… поверьте мне, я знаю!..» вырвалось у него с такой болью… И она с болью подумала о том, что болезнь лишила его этого счастья — жить любимым ремеслом-искусством…

Но Андреас пересилил эту свою боль и продолжал:

— Художник не может быть знатного происхождения, это давило бы на него. Его знатность, богатство, счастье, красота, все!.. вся жизнь его — в его искусстве… Это хотел сказать Овидий, я знаю. И Арахна была, конечно, счастлива. Более того, — теперь Андреас говорил чуть возбужденно, говорил громко и уверенно; но в его больших темных глазах была беззащитность; он смотрел на Сафию, искал опоры… — более того, я знаю, что Арахна была совершенно счастлива! Овидий это понимал. Но боюсь, мало кто еще сможет это понять. Потому что нам внушено, что высшее счастье для человека — это совокупление и зачатие себе подобных. Но почему считается каким-то запретным, едва ли не постыдным счастье творения чудесного, когда человек трудится душой, сердцем, сознанием, руками; позабыв, кто он — мужчина, женщина, ребенок, старик. Почему это мы должны быть счастливы, как обезьяны похотливы? Почему не можем быть счастливы, как пчелы и муравьи, творящие существа?.. — Она снова опустила голову. Но он искал опоры в ее глазах, она знала, и снова стала смотреть на него. — Почему не можем быть счастливы, как Боги, творящие Боги? — произнес он громко. — Арахна была счастлива Божественно, а не животно; ее счастье было равно счастью Божественной девственницы, богини всех ремесел Афины. И Афина не могла этого вынести; она восприняла как оскорбление то, что человек может быть счастлив, как Бог. Она увидела, что вытканная Арахной ткань красивее ее, Афининой ткани. И Афина разорвала ткань Арахны; а когда Арахна в отчаянии хотела уйти из жизни, потому, что это страшно — ненависть Божества; тогда Афина вынула ее из петли и превратила в паука. И среди многих пауков есть один вечно живущий; этот паук не совокупляется, у него не бывает потомства, он питается растительной пищей и нити его не служат ему для пленения других насекомых; и он все ткет и ткет бесполезную ткань паутины, которую осень ветром уносит, разрывая… А он все ткет и ткет… Этот паук — Арахна… И это поразительно, не так ли? Другие женщины, и в книгах о них, и в жизни, только совокупляются и рожают детей, или же стремятся к совокуплению и деторождению; и только в этом — их счастье и страдание. Одна Арахна творила искусство, и за это ее наказали так страшно! Какая несправедливость мучительная, какая боль… — голос его прервался на мгновение, и он сказал почти тихо, — Вы напоминаете мне Арахну… — она хотела было что-то сказать, но он остановил ее повелительным взмахом руки, и голос его снова окреп. — Это не все!.. Погодите, не прерывайте меня… Арахна была восточная ткачиха; и станок ее был такой, как ваш; и когда она работала, вот так, как вы, она и вправду походила немного на паука. Но это красиво, теперь я вижу. А в древности греческие и римские станки были такие большие, ткачиха должна была ходить вдоль… И в христианском городе за ткацкими станками работают, сидя; эти станки тоже довольно высокие и устроены сложнее вашего. И на них можно больше наткать… Но ваша работа лучше… И это, наверное, вечная борьба. Борьба между «больше» и «лучше», борьба Запада с Востоком, борьба Афины с Арахной… — он вдруг замолчал.

— Можем ли мы думать, что Арахна победила? — спросила Сафия.

— Конечно, победила, — Андреас снова оживился. — Она победила, но Афина разорвала ткань, сотканную Арахной, а саму ткачиху превратила в паука. Вы согласны побеждать так? — он посмотрел на Сафию и улыбнулся доверчиво.

— Я согласна, а вы?

— Я тоже, — он тихонько, доверчиво засмеялся.

И вдруг она как-то сразу оценила всю тонкость его рассуждений и догадок; и эта радость охватила ее; радость, оттого что он такой, так может…

Он вдруг поднялся. И в тот же миг она легко вскочила и обняла его.

— Я страшно люблю вас… — она почти прошептала, касаясь губами его теплой щеки.

Он разомкнул ее руки, взял ее руки в свои, держал теплыми пальцами.

— …страшно… — повторил он грустно и покорно.

И она поняла вдруг тяжесть этого слова, этого «страшно»…

* * *

Она показывала ему ковры, которые ткала на заказ. Темный синий, почти черный, с узором серебряным цветочных вытянутых чаш вокруг тонкой звезды с шестью концами — щита древнего иудейского царя Давида. И неровно красный, теплый своей краснотой, с золотыми узорными львами, голубями и гранатовыми деревьями. И лиловый, с большой серебряной короной и светлыми венками никогда не бывших на свете цветов. И белый, затканный весь витыми светло-фиалковыми колоннами, перевитыми красно-голубыми цветочными гирляндами. И темно-голубой — в золотых звездочках и странных изящных переплетениях напевно-изогнутых линий. И совсем почти черный — с белыми арками стрельчатыми, с красивой тонкой золотой короной и серебристым венком вокруг нее. И переливчатый бордовый — снова с узорными львами золотыми и тонким щитом царским, который звезда с шестью концами…

Какое это было радостное наслаждение — видеть восхищение в этих чертах его прелестного лица, в его глазах, губах…

Его удивило, что поверхность шерстяного ковра такая игристая, отблескивающая, будто шелковая. Она сказала, что в этом ковре совсем немного шелковых нитей, а бывает, что она прибавляет и льняные. Но самое обычное, что служит ей для работы — шерсть, овечья или козья. И важно, как эта шерсть окрашена…

— У нашего красильщика Бени чаны большие и он кладет сразу много шерсти. А я крашу понемногу; во дворе, на солнышке сушу. И видите, какие разные тона получаются у одной и той же краски. Вот вам снова это ваше «больше» или «лучше»… — они вместе рассмеялись.

Она стала называть ему красильные материалы: кермес, марена, вайда, размолотая дубовая кора, шафран, сафлор, селитра и уксус… Иберийские иудейские ткачи ковров назывались «мантерос». Ткани изготовляли «драперос»… Она с удовольствием повторяла ему красивые певучие названия иудейских иберийских тканей — «алкимия», «турпинас», «арминатинас», «шубраман», «керазис», «паньо де куэнта»…

— Но здесь у нас теперь женщина ткет на себя и на свою семью; и работает за таким же станком, как в, христианском городе, — честно призналась Сафия. — И ткани здесь такие же, как у христиан…

— «Больше» или «лучше»… — Андреас снова легонько засмеялся.

Он спросил ее, сколько ковровых узелков она может завязать за день. Ему нравилось смотреть, как быстро шевелятся ее присогнутые немного пальцы. «Как такие красивые быстрые пауки», — говорил он. И она смеялась.

— Я могу завязать в день четыре тысячи узелков, а, может, даже и пять, — сказала она. — Но это не так уж много. Ткачи, которые сидят за станком, завязывают больше.

— Но не лучше, — сказал Андреас лукаво и с детским удовольствием.

— Хотите, моя мать спрядет для вас шерстяные нитки? — однажды предложил он. — Моя мать очень хорошая прядильщица.

Конечно, он вовсе не имел в виду, чтобы его мать стала ей как бы свекровью; он имел в виду только то, что он сказал. Но Сафией овладело смущение, она быстро пробормотала:

— Нет, не надо… после… — и тотчас, — Не сердитесь… — умоляющим голосом.

Кажется, он понял, или просто почувствовал; но больше об этом речь не заводил.