Наложница фараона — страница 75 из 86

Когда он пошел по улицам, люди высовывались в окна и выходили из домов. Сверстники его любовались на него с восторженным умилением, как на чудо своей ожившей молодости. Молодые невольно проникались настроением старших и тоже смотрели на медленно ступающего, улыбчивого, наряженного с этим уже старинным щегольством человека, проходящего перед ними, как на чудо.

* * *

Андреас пришел проститься с Сафией.

Она надела красное платье, такого теплого красного цвета; а рукава были сплошь затканы золочеными нитями, уже немного потемнелыми от времени. Вырез платья был маленький, треугольный; и нитка жемчуга, чуть пожелтелого, от которого вдруг стало тепло бледной смуглой коже тонкой, обняла шею. Сафия в первый раз вынула из ушей свои маленькие серьги с желтыми камешками и вдела другие — с жемчужными подвесками. Волосы собрала узлом на затылке, приподняв золочеными заколками ближе к маковке, и перевила двумя тонкими нитками жемчуга. На левом запястье у нее был жемчужный браслет; запястье было узкое и браслет чуть скользил. Все это был свадебный наряд ее матери; и Андреас, когда увидел Сафию в таком наряде, изумился радостно, улыбнулся, и глаза его темные будто стали еще больше.

Сафия отступила несколько шагов назад и тоже радостно любовалась им. Потом взяла его за руку и провела за занавеску, где был накрыт стол. Скатерть и еда были праздничные. Сафия после не могла припомнить, когда же в то утро ушел отец. Но когда пришел Андреас, она уже была одна; или даже раньше, когда оделась.

Они сели за стол, стали есть молча, торжественно и с удовольствием, и стали пить вино. И улыбались друг другу.

Так улыбаясь, Андреас спросил ее, что она думает относительно того, что следовало бы возлюбить ближнего своего, как самого себя.

— Нет, нет, не как себя, — ответила она нежно и чуть возбужденно, — не как себя, а как того, кого ты любишь. Теперь чувствую, как можно любить того, кого любишь. Такая теплота и теплое и нежное очарование у любимого человека.

— Но любовь к другому человеку, — возразил Андреас, — очень тревожное и даже капризное чувство. Себя любишь спокойнее, ровнее; от себя нельзя уйти, пока живешь, а, может, и после смерти…

— И от меня, — Сафия улыбнулась, — и от меня уйти нельзя, никогда. Любимый человек — озаренный, — сказала она.

— Да, я люблю вас, — кротко сказал Андреас. — Вы не похожи ни на одну женщину в мире, вы ни на кого не похожи, вы единственная, и потому я люблю вас.

— Скажите мне еще раз эти слова, — попросила Сафия, — и расскажите мне снова, почему вы любите меня. Это очень простые слова и многие люди должны говорить их друг другу, и вы мне уже говорили прежде… Но скажите мне снова; мне так хорошо, приятно слушать вас…

Он наклонил голову в знак согласия и заговорил:

— Вы не похожи ни на одну женщину из тех… — он чуть запнулся, — из того, что я знал, — твердо проговорил, будто говорил не о тех, в сущности, немногих женщинах, которых знал, а о каком-то женском начале, о какой-то сути, почему-то ведомой ему, ведомой смутно и ярко… — И потому я люблю вас, сказал он, — И это наше любовное объяснение, — он улыбнулся и чуть склонил голову набок. — И у меня от этого ум за разум заходит! — он засмеялся.

— А у вас есть и то и другое? — спросила она, тоже улыбаясь, и с таким неожиданным веселым лукавством.

Он в ответ снова засмеялся.

Она вдруг совершенно уверилась в его любви и стала говорить с такой веселой легкостью.

— А почему я не похожа на других женщин? — спросила она.

И он заговорил с увлечением, так, как говорил ей об этом прежде.

— Другие женщины любят себя в любви мужчины, или в своей любви к мужчине или ребенку, или просто в своей любви к себе; а вы любите себя в любви вот к этому… — он указал рукой туда, где была ее комната; он знал, что там станок с ковром, сотканным до половины. И она поняла его жест. — Вы жизнь творите не из человеческой плоти, как другие женщины, — говорил он дальше, — а вот из этого, — он повторил свой жест, — из нитей, и красок, и станка, и своего воображения. И потому ваша жизнь — творение искусства… А теперь — давайте петь…

Он немного отодвинулся на своем стуле — половицы старые скрипнули — от стола с этой простой оловянной посудой; взял в руки лютню, лежавшую на краю стола, он принес ее с собой; заиграл и запел.

Сейчас у него был такой прелестный голос, мягкий, звонкий и сильный. Голос этот выражал красивую чувственность, и способность безоглядно возвышать воображением предмет своей любви, и способность страдать…

Он сыграл медленный танец. После заиграл и запел итальянскую песню «О, Пречистая!..» Один заезжий итальянский лютнист принес эту песню в город, Андреас ее выучил, и Сафия тоже знала эту песню и знала, о чем эта песня… Хотелось говорить о своей любви к нему, но не своей матери и не его матери, а другой, все понимающей. Но эту другую она все равно любила сейчас, как его мать; не как христианскую Богоматерь, а как его мать, — маленькую, как изюминка, и с косичкой светлой серебряной, подколотой на затылке… Прежде Сафия знала, что люди другие, не такие, как она, Сафия, и потому она никогда не будет счастлива их счастьем; но у нее не было зависти… Она тоже запела. Голос у нее сделался нежный и легко лился. Она чувствовала себя худенькой и легкой, девочкой; и ведь и вправду она была девочка, ничего не знала… Сейчас ей верилось, что она будет счастлива так, как она не должна была быть счастлива… он рядом с ней, он останется рядом с ней… она будет смотреть, как он ест и пьет, она покажет ему свою работу, они лягут рядом… Она замолчала. Его смутил ее взгляд. Он положил лютню снова на стол. Лицо его приняло мягкое выражение осмысленной жалости. Он поднялся, подошел к ней и наклонился к ней, приложив свои ладони к ее плечам сзади. Плечи у нее были покатые и худые. Он стоял за ее стулом и наклонив свое лицо над ее лицом, целовал ее. Губы у него были теплые и было сладко…

Она встала и быстро отошла к стене.

— Скоро… — прошептала она и как будто задыхалась.

Он снова сел на стул и сидел задумчиво, как-то приопустив плечи.

— Твой отец мог бы рассердиться, — задумчиво произнес он. — Мы пели о Богоматери…

— Мой отец никогда бы не рассердился, — с горячностью возразила она. — Он любит, когда поют…

И тотчас она вспомнила, как подошла с отцом к синагоге; но почему-то под открытым небом, и там был плющ и зеленые деревья. От них тянуло водяной влажной вечерней свежестью; наверное, их кто-то полил недавно. Она увидела дощатый настил. Было по-летнему тепло. Горели свечи. Мужчины в длинной одежде и высоких шапках пели. Она подняла голову и увидела бледное высокое глубокое голубое небо и много маленьких бледных звезд. Звезды как будто чуть-чуть дрожали, кололись бледными маленькими лучами-иголками. Отец повел ее дальше. Потом взял на руки и понес. Он шел по улице. Она видела еще открытые дворы и в них дощатые настилы с горящими свечами и поющими людьми. Все это были синагоги и ей казалось, что их много. Все темнее и темнее становилось и стало совсем темно и небо стало совсем темное, и только от синагог шел свет… Отец останавливался и слушал, как поют. У него делалось веселое сосредоточенное лицо. Глаза веселые. Большой рот приоткрылся. На миг отец всем телом подавался вперед… Но она не была уверена в достоверности, в правильности этого воспоминания. Что это было? Прошлое или будущее, или такой сон, или все вместе… Она еще вспомнила, как отец вел ее, маленькую, за руку. Они шли по какой-то большой длинной дороге за городом. Плющ вился густо и зелено по какой-то высокой каменной ограде. Отец приподнял ее на руки и указал ей на яблоки в зелени плюща. Она уже знала, что так не бывает, не должно быть. Но она не спросила, почему все же так… Отец засмеялся и сказал ей, что там, за оградой, яблоня протянула свои ветки, потому и кажется, будто это плющ плодоносит яблоками…

Однажды отец танцевал вместе с другими мужчинами на какой-то свадьбе… Да, это свадьба была… Сафия была маленькая девочка, и мать была жива, стояла с другими женщинами, белый шелковый платок, затканный тонкими красными листьями, был у нее на голове. Но Сафия тогда не стояла совсем рядом с матерью, а чуть поодаль… Мать умерла уже очень-очень давно, и сейчас она не могла вспомнить лицо матери. Но она вспомнила, что когда матери уже не было, маленькая девочка лежала в постели, и на стене, прямо перед ее глазами, была ковровая дорожка. На желтом пушистом — узор — очертания — круги, квадраты, неровные полукружья — контуры… Она лежала и представляла себе, что это дворец с комнатами и залами… и будто она бродит по комнатам и залам… убранство себе представляла смутно… а стены в залах высокие, расписанные цветочными, светлыми и просторными узорами…

Сейчас она подумала, что надо рассказать об этом Андреасу. Но ведь еще только начинается; она ему расскажет, когда будут лежать рядом; будет гладить его плечо и рассказывать… без одежды под одеялом и не будет стыдно…

Андреас был задумчивый; сидел, молчал.

Она позвала его в свою комнату и постелила там на ковре мягкую пуховую постель с белыми чистыми полотняными простынями…

* * *

Утром, когда они оделись, она сказала, что хочет подарить ему игрушку, того самого петуха деревянного.

— Ведь это ваш знак. И вам кажется, будто у вас уже была в детстве такая игрушка. Это как будто был подарок мне от вас. И я вам его возвращаю. Возьмите, прошу вас.

Андреас поблагодарил мягко, взял игрушку и спрятал за пазуху.

Она посмотрела на него и спросила нежно и доверчиво, как маленькая девочка:

— Вы пойдете к тому человеку в этой одежде?

И он отвечал ласково, как должен отвечать мужчина, который знает о жизни больше, чем женщина, но не гордится, не кичится этим знанием:

— Нет, я пойду в своей обычной одежде.

Они пошли в маленький внутренний дворик, в котором росло одно дерево. Когда жива была мать Сафии, во дворике был огород; но Сафия даже и не помнила этого, так давно это было. Сафия и ее отец огородом не занимались, и давно уже ничего не росло во дворике, только одно дерево.